Обслужили супер, рекомендую друзьям
Эшелон мчался, гудя и окутываясь дымом, минуя полустанки, подолгу застревая на узловых станциях, забитых поездами, поломанными вагонами, сгоревшими паровозами, толпами ободранных, голодных людей. В одном городке, названия которого я не могу вспомнить, встречать эшелон пришли рабочие машиностроительного завода, с красными знаменами — «-Смерть буржуазной Антанте!» — с песнями, с дешевыми, собранными наспех подарками. Влезая по очереди на низенькую багажную тележку, потрясая худыми кулаками, люди говорили горячие слова, а мы кричали в ответ «ура», все вместе пели «Интернационал». И потом опять поезд летел, грохоча на мостах, сея на крыши искры, тревожно и требовательно гудя.
Каждый день в вагон приходил наш политрук товарищ Слепаков, чернявый, наголо остриженный, со свежим рваным шрамом, наискось перечеркивавшим правую щеку, с темными промасленными руками металлиста. Иногда он приносил с собой табачок, иногда сам одалживал у солдат и, окутанный густым ядовитым дымом, рассказывал новости, сидя на краю нар, по-мальчишески болтая ногами в щегольских офицерских сапогах. Он-то и принес нам сообщение о том, что дивизия наша с Польского фронта «повернута на юг», и Костя, выпрыгнув на очередной остановке из вагона, огромными буквами написал мелом на вагонной двери: «На Врангеля!»
К этому времени я уже освоился с новой обстановкой, подружился с людьми, рядом с которыми мне предстояло воевать. В вагоне были и пожилые, бородатые мужики, отцы семей, степенные и рассудительные, с тоской и заботой глядевшие на нищие поля, тянувшиеся вдоль пути, на жалкие хатенки, на разоренную войной и голодом Россию. Были и молодые, еще ни разу не брившиеся ребята. Эти зубоскалили и пели пес-пи, и где только можно, заигрывали с молодухами и девчатами. Были в вагоне два китайца — Ван Ди-сян из Иркутска, где он работал в прачечной, сутулый, неправдоподобно худой, с пепельно-серым лицом, и второй, имя которого я забыл, с золотых приисков Бодайбо. Оба уже в летах, молчаливые, с лицами, обтянутыми темной шершавой кожей, изборожденной глубокими морщинами, они держались чуть особняком, по большей части сидели рядом на нарах и безучастно покуривали свои тоненькие трубочки, изредка перекидываясь коротенькими словами. Сначала они показались мне чужими в вагоне и вообще в эшелоне — какое, думал я, имеют отношение эти китайцы к нашей русской революции? Но Костя рассказал, что во время боев в Иркутске они вели себя с редким мужеством, бесстрашно и смело, недаром на них были красные рубашки, те самые, которые московские рабочие прислали дивизии в подарок за победу над Колчаком.
Поезд шел.
Проплывали мимо березовые рощи, похожие одна на другую и все-таки разные — то пронизанные вечерним красноватым светом, то освещенные жарким июльским солнцем, то заштрихованные косой, дрожащей сеткой летнего дождя. Мелькали мимо полуразвалившиеся, крытые соломой хибарки, и дети бежали за вагонами, размахивая ручонками; проплывали мимо города — нагромождения красных кирпичных громад, с вытянутыми к небу и по большей части бездымными в тот год трубами заводов, с разбитыми водокачками. По сторонам пути лежали обломки изуродованных вагонов и паровозов, груды искромсанного, обгорелого железа, рельсы, изогнутые и завязанные в узлы.
И везде вслед нам с грустным вниманием смотрели женщины. Иногда во время стоянки какая-нибудь подходила к вагону с крынкой молока и следила за тем, как «солдатики» пьют, скорбными материнскими глазами.
Впервые в те дни я увидел, как велика, как необъятна родная земля, впервые понял, как много в ней нищеты и горя. Боже мой, думал я, ведь, может быть, и сейчас под какой-нибудь из этих крыш умирает от голода какая-нибудь Подсол-нышка и сходит с ума чья-то мамка, и только наша окончательная победа может это остановить. И тогда мне казалось, что эшелон движется непростительно медленно, что он слишком часто останавливается и слишком подолгу стоит.
22. «ТРИ АРШИНА НА ЧЕЛОВЕКА»
Если мне не изменяет память, на станцию Апостолово наш эшелон прибыл девятнадцатого июля. Поезд остановили в степи, недалеко от города.
День был душный, тяжелый. Раскаленный, неподвижный воздух дрожал над уходящими к горизонту полями, над пыльными железными крышами станционных построек, над уползавшими вдаль дорогами. Странные, похожие на зеленые свечи пирамидальные тополя, застывшие на буграх неподвижные ветряные мельницы, белые домики городских окраин — все виделось неясно, словно смотреть приходилось сквозь стремительно текущую воду. И над всем неподвижно стояло в выцветшем безоблачном небе июльское солнце.
Где-то на юге и на юго-востоке от Апостолова шли бои. Оттуда, из-за края земли, рождая тревогу, иногда доползало глухое чугунное ворчание, и не понять было — гром ли это далекой, невидимой грозы или грохот артиллерийской канонады. Выпрыгнув из вагона, я увидел на крышах нашего эшелона пулеметы, возле них, изнывая от зноя, лежали бойцы.
Началась выгрузка. Скатывали с платформ кухни и орудия, до этого скрытые под зелеными брезентовыми полотнищами, с матерной бранью тянули из вагонов упиравшихся, бьющих копытами и беспокойно косящих глазами лошадей. Далеко в поле, по обе стороны полотна, маячили на горизонте верховые. Запыленный зеленый автомобиль, таща за собой желтый шлейф пыли, мчался вдоль полотна; в нем, держась за борт и глядя на эшелон, стоял пожилой командир в черной кожаной фуражке; за автомобилем скакали верховые.
Выгрузились мы быстро, но двинуться дальше смогли не сразу. Своих лошадей у нас было мало, а набрать подводы у населения оказалось делом нелегким. Только к вечеру в самом Апостолове и в соседних хуторах и экономиях удалось набрать лошадей.
Мы с Костей и двое китайцев ехали на одной подводе. Вез нас маленький подслеповатый мужичок с бельмом на правом глазу — поэтому-то, как он со злой радостью объяснил нам, «ни белые, ни вот красные в армию не беруть, только что в подводы, едри их корень, бесперечь гоняють». У него было маленькое остренькое личико с пучком редких рыжих волос на подбородке и непомерно большие для его роста узловатые, клешнястые руки.
Жар спадал, вечерело. Солнце стало больше и багровее, нижним краем оно уже касалось вонзившихся в небо остроконечных верхушек тополей. По сторонам дороги высились заросли кукурузы, над ними, косо перечеркивая небо, реяли птичьи стаи. Кое-где на узких полосках работали женщины и дети. Заслышав шум на дороге, они испуганно выпрямлялись и провожали нас тревожными взглядами, и опять, спеша, принимались за свое дело.
— Вот беда-то,— вздохнул подводчик, сдвигая на самые глаза соломенный бриль.— Никак не дають убрать хлеб. И убирать некому. Хучь бы ночи лунные скорее, што ли, ночами бы которые работали. А то только заявишься на полосу, ан, глядишь, опять постреливають, опять кого-то нелегкая несет. И чего воюють, чего воюють? Он глубоко вздохнул и, оглянувшись на закурившего Вана, облизал остреньким красным языком запекшиеся губы.
Твоя кури есть? — дружелюбно спросил Ван.
— Какое кури! Вот уже который день не куримши,— и украдкой пощупал карман своих широких полотняных штанов. Наверно, у него все-таки был табак.
Ван достал круглый резиновый кисет, протянул:
Кури надо. Свернув огромную самокрутку, подводчик жадно затянулся дымом и сразу заговорил веселее.
— Вот я и говорю: чего воюють? — уже почти добродушно продолжал он.— Ежели за землю, так ведь, боже ты мой, он и Врангель, сказывають, обещаеть...
— Три аршина на человека,— улыбнулся Костя.
— Зачем три? Три это, мил человек, покойнику, а не человеку. А мне, ежели я, скажем, хозяйствовать стану,— мне, к примеру, и тридцати десятин мало.— Осторожно оглянувшись, старик полез в карман штанов и вытащил сложенную во много раз, истертую на сгибах газету. Это оказалась «Великая Россия», издававшаяся в то время в Крыму правительством Врангеля.— Вот тут читай-ка...— Старик, прищурившись от дыма, деловито ткнул пальцем в место, зачитанное до дыр.
Насколько я теперь помню, там было написано, что «земля не предоставляется на разграбление деревенской толпе, а уступается за плату хорошему хозяину».
— Слыхал? — поднял брови старичок.— Стало быть...
— А чем же вы за нее, дедушка, платить будете? — спросил я.
— Так ведь, милый ты мой, пишуть же опять в другой газетке, на двадцать пять годов рассрочка! Неужели за этакий-то срок не оправдаю?! А? Ведь до ста десятин брать можно! Это же, прямо сказать,— простор, море! Тут только бы силу да здоровье послал господь, а уж размахнуться есть где! — Он мечтательно посмотрел в поле.— Лошадок штук пяток прикупить, волов десяточек — живи! Да-а-а... Вот бы она, жизнь! Сынов у меня четверо, ежели переженить дураков, у каждого, скажем, жана — работников хватить.
— А сыновья воюют?
— Один в бегах, где-то по плавням путается, чуть мне за него шею не свернули — дескать, подай да выложь его, суки-нова сына! А я игде же его выну — у него, у дурака, своя башка. А двое у генерала Слащева — по мибилизации. Ну, а один еще, едри его корень, за ваших стражается.
— А ты сам, дедок, за кого? — спросил Костя.
— Я-то? — Ссунув на затылок бриль, подводчик усмехнулся сквозь седые, прокуренные до кукурузной желтизны усы.— А я ведь по поговорке, сынок,— мужику где тепло, там и родина.
Костя насупился, невесело посмотрел вдаль.
— Тебе, видно, дедушка, и при Столыпине не больно холодно было? — спросил он.
— А что?! — Подводчик вызывающе вскинул рыжие кустистые брови.— Не жаловались! И лошадки были, и волы, и землица — все как у людей.
— На хуторе жили, на отрубах?
— Вот-вот.
— Из кулаков, значит? — спросил Костя.
— Вот! — Подводчик обиженно засопел.— Я с тобой, парень по-душевному, а ты...— Он помолчал и, глядя в сторону, пробормотал: — Молоко материно на губах не просохло, а туда же, в комиссары, едри его корень! — И, спрыгнув с телеги, сердито зашагал рядом. Но сердился недолго. С любопытством оглянулся на Вана, на другого китайца: они, не принимая участия в разговоре, с кажущимся безразличием покуривали свои тоненькие длинные трубочки.
— А вот, скажем, опять непонятное для моего ума дело,— берясь рукой за наклеску и обращаясь к Вану, заговорил подводчик.— Вот, скажем, ты, не знаю, как тебя звать-величать...
— Ван Дисян.
— Иван, стало быть. Ну вот... кто ты, Иван, есть? Из какой то есть земли?
— Моя — китаез, чайна.
— Ага, вон оно что! — закивал головой дед.— Вполне понятное дело! Как же, как же — китайский чай. Пивали когда-то до революции, чтоб ей... Ну так вот, Ванюшка,— перебил он сам себя,— скажи ты мне на милость, никак я умом не разберусь... Ну, скажем, вот они воюють,— он махнул кнутовищем вперед, на другие подводы,— это понятно... кажному охота чужого добра кусок урвать. А вот, скажем, ты и товарищ твой, не знаю его имени-звания... Вам-то какая хворость за чужую беду животы свои класть? Тут ведь очень простое дело, и убить могут. А ежели, скажем, к туземникам, из туземной, значить, бригады попадешься, так, глядишь, и шкуру живьем сдеруть. Это как? А ведь война кончится — тут вам, китаезы которые, прямо скажу, никакой земли не обломится, не дадим. А? Ты на меня не обижайся, Ванюшка, я душевно. Тут и русским-то всем едва досыта хватить.
— Моя понимай нету,— покачал головой Ван.
— Ну конешно! И где тебе русского человека понять! Никаких понятиев у вас, азиятов, ыету... Потому, говорю, и лезете в чужую землю воевать безо всякого смыслу. Убьють ведь, говорю, зазря убьють! Пониме? Бельмес!
Ван, конечно, хорошо понимал, о чем спрашивает его наш словоохотливый возница, но просто-напросто не хотел говорить. Плотно сжав тонкогубый рот, прищурившись до того, что глаз совсем не стало видно, он смотрел вдаль и изредка затягивался своей пахучей трубочкой.
Послюнив палец, старик бережно потушил окурок и спрятал в карман. И снова, хитро и ехидно прищурившись, обратился к Вану:
— Вот, Иван, как ни гляди, а выходить — дурак ты! И жизнь твоя без никакой пользы.
Ван молчал. Зато Костя неожиданно соскочил с подводы и схватил оторопевшего подводчика за плечо, остановил. Когда я взглянул на Костю, я не узнал его: на белом, помертвевшем лице прыгали губы, а глаза, всегда ласковые и добрые, налились такой ненавистью, что в них нельзя было смотреть.
— Ты замолчишь, гнида кулацкая? — шепотом спросил он.
Старик испугался. Отодвинувшись от Кости, деловито подобрал упущенные вожжи, заорал на лошадей и ушел вперед. И больше ни с кем из нас не сказал ни слова.
Далеко за степью садилось солнце. Черный силуэт ветряка на дальнем холме, на горизонте, стоял неподвижно, вскинув черные крылья, словно женщина, заломившая руки. Дребезжали, позвякивая железными ходами, телеги и тачанки, громыхали в хвосте обоза походные кухни, по сторонам шляха, уже почти невидимые, скакали разведчики.
23. ЗВЕЗДА ПЛЕНИТЕЛЬНОГО СЧАСТЬЯ
Ночевали в небольшом селе на берегу мелкой, заросшей камышом речонки. Над домами белела высокая колокольня, похожая на палец, показывающий в небо, на ней матово голубел высоко вскинутый крест.
Когда въехали в улицу, солнце село, лиловые облака, освещенные по нижнему краю ушедшим за горизонт солнцем, громоздились над землей, как горы. Стояли у ворот пригорюнившиеся женщины, ребятишки с криками бежали по сторонам дороги, поднимая босыми ногами пыль. Требовательно мычали коровы, и тонко скрипели колодезные журавли.
С вечера мне и Косте выпала очередь нести караул у одной из околиц. Мы лежали на односкатной, почти плоской крыше сарая во дворе пустого, давно покинутого хозяевами дома — двор зарос бурьяном и лебедой в рост человека. Для Кости это было привычное дело — караул, он скучал, позевывал, что-то чуть слышно насвистывал. А для меня все было внове, поручение мне казалось исполненным особой важности и смысла. Я напряженно всматривался в завечеревшую степь, вслушивался в таинственные, едва различимые шорохи, ни на секунду не выпуская из рук винтовки.
Вскоре Косте, видимо, надоело лежать молча, и он шепотом спросил:
— Ты, Данил, куда после войны?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56