густавсберг сантехника
– Руди, вы бы могли поговорить с Бобом Мортимером? – донеслось до меня глухо.
Чтобы не встречаться со мной взглядом, она наклонилась вниз.
– О чем?.. Боюсь, – хохотнул я, – ты ошиблась. Девушки его интересуют мало.
– У меня кончается виза, Руди. Я не хочу возвращаться на Украину, домой.
Я достал бутылку виски и два бокала. Неспешно почесал слегка висок, потом, вздохнув, плеснул в оба бокала.
– Льда не кладу. Холодно. Если хочешь – вот лимон.
Она закрыла глаза, чуть сжала губы, а потом выпила все залпом. А я – по старой привычке тянул.
– Там тяжело сейчас, – сказала она и посмотрела на меня вопросительно.
– Конечно! – пообещал я ей. – Поговорю завтра же…
– Руди… поймите меня правильно. К другому бы я не пошла…
Я удивился:
– Это еще почему?
– Потому что вы добрый и сильный. И бескорыстный. Думаете, мы не ценим, что вы делите все, что получаете от Боба, на равные части?
У меня защемило в глазах и в носу.
– Моя мама – учительница музыки, а папа – ученый, доцент. Сейчас на Украине университетская зарплата – как подаяние нищему. Я посылаю им отсюда деньги. Я ведь единственная дочь в семье.
Я напрягся, чтобы не дать ей почувствовать, что ощутил внезапно сам. У нужды есть свои достоинства. Она пробуждает в людях человечность и делает их мягкими и сердечными.
– Поговорю во что бы то ни стало, – заверил я ее. – Завтра же…
Ксана глубоко уселась в кресло, скрестила руки и внезапно стала похожа на большую и несчастную птицу. Сам не зная почему, я присел на коврике перед ней и опустил ладони на ее колени. Клянусь – у меня в мыслях не было ничего, связанного с сексом.
– У них никого, кроме меня, нет, Руди. Я должна была им помочь… – гладила она в ответ мою руку.
– Ты говоришь таким тоном, – сказал я, – словно сделала что-то плохое…
Мне вдруг показалось, что я – воришка, забравшийся в чужую спальню.
– Если только там, откуда я сбежала, узнают, где я…
– Сбежала? Что значит – сбежала? Почему? От кого? И с чего вдруг ты должна их бояться?
– От них…
Я молчал, ждал, что она объяснит сама.
– Эти люди способны на все, – голос у нее был тусклый и чуточку истеричный.
Мы гладили друг друга: я – ее, она – меня. Чулки у нее тоже были мокрые.
– Я приехала в Чикаго по объявлению. Нашла его у нас в украинской газете.
– Ты вовсе не одна такая.
– Там было написано, что нужны молодые женщины, которые готовы заниматься с детьми или стариками. А они попытались упечь меня в публичный дом. Не знаю даже, как мне удалось вырваться, убежать. Я уже полгода в Нью-Йорке. И знаю, что они меня ищут…
Я вздрогнул и прижал ее к себе крепче. Мне было так жаль ее.
– Руди, – наклонилась она ко мне близко-близко. – Вы такой мужественный, благородный. И еще – таинственный… Девчонки из-за вас совсем рассорились. Сунами даже хотела уйти от Лизелотты и переселиться ко мне.
– Ты шутишь! – Я не знал – смеяться ли мне или плакать.
– Нисколько… А теперь еще Лизелотта решила доказать нам, что не она за вами, а вы за ней бегаете. И позвонила этому – Джимми Робертсу.
Меня распирал смех.
– Ну помните, того телевизионщика, который снимал про нас сюжет?
Я захохотал, как сумасшедший. На лице Ксаны появилась лукавая улыбка.
– Это не совсем так, правда? – спросила она с удовлетворением.
– Совсем не так, – заверил я ее. – Я не то, что не бегаю – не хожу за ней. И мне все равно, где она и с кем.
– Я так и думала. Иначе я не пришла бы к вам домой.
Она придвинулась ко мне. Ее грудь находилась теперь точно на уровне моего лица.
– Не думайте обо мне плохо. Я не такая…
– Эй, девочка! – наклонил я ее голову к себе, впитывая ее губы. – Спасибо тебе за все… Никакая ты не «такая»! Ты просто прекрасная!
Она раздевалась так по-домашнему, что я почувствовал себя свиньей, которая никогда не отплатит ей за эту ночь.
– Ксана, – нежно сказал я, – ты пахнешь сладким домашним печеньем и горячей плитой… Это так здорово…
Я держал в руках ее тело. Оно было шелковистым и доверчивым. А ласки – спокойными и тоже какими-то домашними.
Она накрыла меня собой. Вобрала всего, словно я был ее плодом, а не мужчиной, который лежал с ней в постели. И отдавала себя так, словно раскачивала люльку с младенцем… Впервые мне стало вдруг до боли стыдно, и я почувствовал, что не могу больше молчать. Что я должен раскаяться и рассказать о вине, которую тащу за собой, как горб, повсюду и везде.
Возможно, я сделал ошибку, но сдерживаться уже не мог.
– Ксана, – негромко сказал я. – Мне очень жаль, но я тоже совсем не тот, каким ты себе меня вообразила. Судьба всех иллюзий – в конце концов, оказаться разбитыми. Я – самый обычный человек. Наверное, даже – слишком обычный, но попавший в необычную ситуацию.
Она молчала. Много бы я дал, чтобы узнать, что думает про меня эта изящная головка.
– Если можешь – прости! – покачал я в сомнении головой, потому что не очень верил, что такое можно действительно простить.
Бедная девочка! У нее был такой растерянный вид… Если бы угрызения совести состояли из кислоты, от меня бы ничего не осталось. Я бы растворился в ней, как ржавчина.
– Моя тайна не в том, что я – фальшивомонетчик, шулер или беглый преступник: она – проще и хуже. Я – дешевый Фауст в издании для сирых. Краду время у себя и у других…
От растерянности лицо у нее стало таким, будто она вдруг увидела оживший призрак. Рот чуть приоткрылся, а глаза напряглись от неожиданности и ожидания чего-то страшного и непоправимого. Вздохнув, я полез в ящик письменного стола и, достав оттуда свой паспорт, протянул ей. Там красовалась моя старая фотография и год рождения.
Если я умею читать по лицам, на ее лице смешались испуг и сочувствие, боль и жалость.
– Пожалуйста, дай мне слово, что ты расскажешь об этом только тогда, когда я оставлю Нью-Йорк… Это уже не так далеко…
– Клянусь!
– Не надо клясться. Я верю тебе и так…
Внезапно я вспомнил, что говорил мне Чарли про магнетизм и как он действует на баб, и грустно улыбнулся. Неужели Руди-Реалист стал наследником Великого Мага Постели?
В темноте Ксана тихо и нежно выцеловывала мне лицо.
Шел дождь, капли его отсчитывали секунды, как будильник, которому осталось не так уж много времени до рокового звонка.
Мы лежали и молча думали каждый о своем. Такие близкие. И такие бесконечно далекие друг от друга два существа.
Меня переполняли жалость и сострадание. «Господи, – думал я, – если бы я только мог ей помочь!»
– Перед тобой еще вся жизнь, Ксана. Ты ее только начинаешь. Поверь мне, все устроится. Ты – чистая и хорошая девушка. Тебе обязательно повезет. Клянусь тебе, я буду об этом молиться.
Я медленно и осторожно целовал ее тело. Сверху донизу. Скользил по нему, как по катку, но лед пылал, а я, впитывая в себя его домашний, сдобный запах, я сгорал вместе с ним.
ЧАРЛИ
«Я ведь понятия не имею, что мне делать с этой своей свободой», – растерянно сказал мне Руди…
Его вопрос застрял во мне, как электрод, вживленный в мозг чересчур любопытным исследователем. Я думал об этом все чаще и чаще. В любое время. И в самых разных ситуациях. Мне хотелось решить для себя эту коварную загадку рода человеческого. Но то, что не в состоянии были сделать целые поколения философов, не дано было совершить и мне.
В камере йоханнесбургской тюрьмы единственно, о чем я мечтал – о свободе. Обрел я ее заново, лишь добравшись до Америки. Причем так боялся потерять ее еще раз, что, когда меня здесь арестовали, готов был выдать всех, с кем был связан. Оказавшись перед выбором идеология или свобода, я без колебаний выбрал свободу. Жизнь дается человеку один раз, понимал я, и жертвовать ею во имя даже самой благородной идеи – глупость или фанатизм. Да была ли на свете хоть одна идеология, которая, в конце концов, не обернулась лживым и прожорливым мифом? К своему счастью, прежде чем я выдал своих единомышленников, они заложили меня сами. Меня обвинили в соучастии в убийстве полицейского. И если бы не Роза, я получил бы второй и не менее жестокий срок.
Сначала я отчаянно стыдился самого себя: ты – не только не герой, Чарли, ты – человек без хребта и принципов. Разве это не самое убийственное открытие из всех возможных? Но чем больше я думал и взвешивал, тем неизбежнее приходил к выводу: в героизме есть что-то от самолюбования: смотрите на меня, я так благороден, так возвышенно жертвенен! Чаще всего герои – нарциссы и эгоцентристы. Они видят только себя и свою цель. А это отдает самозацикленностью и фанатизмом.
Когда меня выпустили из-под ареста, Роза сказала мне:
– Чарли, Талмуд говорит, что, когда человек умирает, вместе с ним гибнет целая вселенная.
Каждый из нас, живых, и вправду вмещает в себе весь мир. Звезды и океаны. Любовь и ненависть. Бога и дьявола. Будущие поколения и смерть. А потому никакая не только идеология – даже самая гуманная и возвышенная цель не может оправдать крушения целого мира.
Идеология ориентируется не на личность, а на догмы. Видит не человека – а роль, которая ему предназначена. Что же до цели, она всегда была и будет только идеалом. А идеал сродни луне на небосклоне. Сколько бы ты ни шел ей навстречу, ты не приблизишься ни на шаг.
Вознаграждая себя за потерю идеологической невинности, я окунулся в водоворот занятости и удовольствий. В дебри профессии. В длинную череду женщин. В ласковые подмышки комфорта…
Тогда-то и отлился во мне, как из металла, девиз новой философии: живя сам, дай жить другим! Это был самый суровый и самый решающий урок моей жизни.
Никогда и никому, поклялся я себе, ты не позволишь нарушить свое духовное равновесие. Главное – осознать: чрезмерно привязываясь к кому-то, ты теряешь свою свободу и попадаешь в рабство. Попасть в полную зависимость от своих чувств? Всецело им подчиниться? Ну уж избавьте! Исключение я готов был сделать только для Руди и Розы. Им я доверял полностью. Да и что они могли хотеть от меня?
И вдруг, когда ушла Селеста, я с удивлением обнаружил, что и свобода может стать в тягость тоже. Дело не в моральных императивах. Даже не в ребенке, который должен был родиться. Для меня он был только абстракций. Куда болезненней оказалось, что к черту разваливается храм комфорта и спокойствия. Тот самый, на чье сооружение я затратил последние десятилетия.
Меня никто не ждал. Никого не трогало, что я скажу. Никому не было дела до того, как я выгляжу. Какое у меня настроение? Что за выражение у меня на лице? Улыбка на нем или гримаса раздражения? Никто не баловал меня. Не ворчал. Не беспокоился. Не старался угодить. Даже кровать, на которую я угрохал больше двадцати тысяч, выглядела как сирота на кладбище. Гордость модерна и голливудского шика, она с презрением жестко пружинила под старым холостяком, который упустил свое время.
У Руди все было иначе. В нем сработал эффект сексуальной пружины. Тридцать два года она была сжата до предела. И вдруг – раз! Неожиданный толчок, сбой, и, как освободившаяся пружина, сорвалась с места вся нерастраченная сексуальность. Что же касается меня, то, во-первых, я никогда и ни в чем себе не отказывал. А во-вторых, комплекса сексуальной задроченности, которым всегда страдал Руди, во мне не было. Я делал то, что хотел. Когда хотел. И с кем хотел.
Что же такое произошло, что я вдруг все чаще стал вспоминать о крепко сбитом теле Селесты? О ее ляжках – они у нее, как у многих латиноамериканок, не скучно разрастаются вбок, а упруго и вызывающе выпирают сзади. О ее готовности всегда мне аккомпанировать в исторгающем глубинные спазмы блюзе соития. Селеста была для меня тем же, чем кларнет – для Руди. Я извлекал из нее те звуки, страсть и негу, которыми откликается лишь очень чувствительный музыкальный инструмент. Меня покоряла ее естественность. Она была щедра и никогда не скупилась на секс. Не блефовала. Не притворялась. Не торговалась. И, главное, – никогда и ни в чем не упрекала.
– Мы с тобой созданы друг для друга, – говорила она, жарко глядя на меня своими зелеными вулканическими зрачками. – Ты – волна, а я – радиоприемник. Ты хочешь, а во мне все наливается и готово хлынуть наружу.
Я даже заказал для спальни зеркало на потолок. До Селесты мне это не приходило в голову. Но с ней секс всегда был праздником. И я хотел, чтобы этот праздник разделил с нами еще кто-нибудь. Пусть наши зеркальные двойники.
Раньше я не представлял себе, что один человек может дарить другому такую радость. Больше того, – что быть с кем-то близким-близким – и есть самое большое счастье. Мы раскачивались один на другом, как тело и надувной матрас на гребне волны. Я принимал ее форму, она – мою, и мы взмывали вверх, сливаясь в нечто бесформенное и неразделимое, а потом с криком срывались вниз, в бездну.
«Ну, уж нет, – сказал я себе. – Селеста Фигейрос, тебе меня не осилить! Не из тех я, из кого можно вить веревки и сделать рабом. Я сам кого угодно обращу в рабство. Просто этого никогда не хотел и не хочу. Мне бесконечно более дорог привкус свободы. Ее цвет, ширь, запах, а не удовольствие евнуха, дорвавшегося до власти…»
Я достал старые записные книжки. Палец скользил по пожелтевшим страницам и слегка полинявшим буквам алфавита. Стал названивать прежним подругам. Я уже не помнил ни их достоинств, ни изъянов. И уж тем более – взглядов, привычек, любовных стонов.
Все ушло, высохло и стало похоже на увядшие лепестки в забытом альбоме.
Десять лет! Десять оборотов Земли вокруг Солнца. Сто двадцать с чем-то лун. Тысячи оргазмов. И одна – чуткая, податливая вагина вместо всех, которым я потерял счет…
Все мои былые партнерши перевалили за рубеж молодости. Одни из них разъехались. Другие вышли замуж и нарожали детей. Третьи – забыли меня или потеряли вкус к сексу. Нет, мои поиски не могли не увенчаться успехом! На сигналы одинокого астронавта последовал утвердительный ответ. Заждавшаяся контакта хоть с инопланетянином, восьмая по счету кандидатка откликнулась радостным «да!»
Честно говоря, я даже не помнил – блондинка она или брюнетка. Худенькая или в теле. И когда в двери раздался звонок, вздрогнул.
– Чарли, милый, это так кстати, что ты позвонил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37