подвесная мебель для ванной
это не «Лоция»! Паровые машины, множество шкивов и т. д… В любом цехе надо держать ухо востро — как бы не задавили.
Нос у меня кверху: не кто-нибудь в Ревель приехал, а токарь-лекальщик, птица высокого полёта. Я размечтался: перво-наперво справлю себе одёжу, обувку. 2 рубля 25 копеек умножить на тридцать — это сколько же выйдет в месяц? Половину домой, потом хозяйке, у которой снял койку, за крышу и харчи — хватит на жизнь!
Жизнь стукнула меня по носу: не зазнавайся! Получил я двухнедельную получку, остановил меня один из рабочих:
— Новенький? Местные обычаи надо уважать, а то судьбу сглазишь. Деньги-то, чай, грязные несёшь, помыть бы их надо. Не пьёшь, совсем? Хороший ты парень, твёрдый, я люблю характерных. Тогда давай в картишки перебросимся. Я дружков позову. Да ты не бойся, ставки небольшие — по копейке, по две.
Сели играть. Оказалось, что играли со мной профессиональные шулера — ободрали как липку. Хорошо ещё, я остановился, не стал на пиджак играть. Делать нечего, повинился перед хозяйкой, просидел на её иждивении до следующей получки. А шулерам я по-своему даже благодарен: дали мне хороший урок на всю жизнь. К картам больше не притрагивался. Так что нет худа без добра.
В девятнадцать лет был я не по годам рассудителен.
Иные из парней не выдерживали— «живём один раз», — бегали по ресторанам, играли в карты, а потом залезали в долги. Я старался жить без долгов. Опять же материнская заслуга. Как ни туго нам приходилось, не любила она одалживаться, повторяла, бывало:
— Отдавать куда труднее, чем брать. Долг — он пудовым камнем на шее висит.
Долгов я как чумы боялся. Да и самолюбив был: на жизнь себе, что ли, не заработаю? Работа не была мне в тягость. В Ревеле познакомился я с токарями и слесарями высшей квалификации. Мой первый учитель в «Лоции» Сотников, пожалуй, годился им в ученики. А в меня словно бес вселился: если не превзойду их, то хоть догоню, повторял я мысленно. Цену эти мастера себе знали, секреты свои держали за семью печатями, и поручали им работу самую тонкую, ювелирную. Конечно, мастера эти были что надо: могли подковать не то что блоху, но и блошенят. Я внимательно наблюдал, на какой скорости они работают, как держат резец, каким инструментом в каком случае пользуются. Денег мне это не прибавляло, но было интересно.
Мастера не подозревали, что находятся под наблюдением. Зная, как ревниво охраняют они свои секреты, я и не пытался о чём-то их расспрашивать. Имеющий глаза да видит.
Старания мои были замечены. Прошло не так много времени, а мне уже дали двух парней-эстонцев. Собственно, были мы почти сверстниками. С одной стороны, лестно: сам без году неделя у станка, а уже в учителях. С другой стороны, они от работы отвлекают. Но было и третье обстоятельство, над которым я не мог не задумываться.
Была в Ревеле прядильно-ткацкая фабрика. Ткачихи работали в большинстве рязанские, тверские, смоленские. Мы любили ходить с ними на танцы. Одевались мы вполне прилично. Эстонские же парни приходили в тирольках, рубашках с галстуком и — босые. Обувь стоила дорого. Местные националисты не уставали повторять им:
— Вот русские приехали, получают больше наших…
Платили нам, ясное дело, за квалификацию, но ведь не каждому молодому эстонцу это было понятно. Часто возникали драки ещё из-за того, что девушки охотнее танцевали с русскими. Я в драки не ввязывался не потому, что боялся, — они казались мне бессмысленными. Однажды после очередного «сражения» я не выдержал, попросил своих учеников:
— Зачинщиков знаете? Попросите их подождать меня в удобном для них месте.
Ученики насторожились:
— А вы не боитесь?
— Чего же мне бояться?
В условленном месте меня поджидало человек десять. Все эстонцы. Кое-кто с палками. У некоторых рассечены брови, «фонари» под глазами.
Начал я с того, что вывернул все карманы: смотрите, мол, нет у меня ни камня, ни ножа, пришёл к вам с открытой душой. И это понравилось. Спрашиваю их:
— Ребята, почему мы должны друг с другом драться?
— Вы отнимаете у нас кусок хлеба! Уезжайте, откуда приехали!
Стараюсь набраться спокойствия:
— Что и у кого я отнял?
Помолчали. Потом один парень — на голову выше меня — спросил;
— Ты сколько получаешь? Я ответил. Он насупился:
— А чем я тебя хуже, что мне платят тридцать копеек в день? Думаешь, мне есть не хочется? Думаешь, мне не стыдно к девушке босым идти?
— Ты сколько лет на заводе?
— Года нет.
— А я с двенадцати лет работаю! Я тоже сначала получал по десять копеек в день, потом по двадцать. Знаешь, сколько потов с меня сошло, прежде чем я кое-чему научился? — пошёл я в наступление. — Знаешь, чем токарный станок отличается от фрезерного?
— Нет, — растерянно ответил эстонец.
— А шпиндель выточишь? На микрон ошибёшься, полную стоимость детали вычтут! У тебя какой инструмент?
— Метла.
— Есть на заводе эстонцы, которым платят как и мне?
— Есть.
— Так разве мне платят за то, что я русский? Вон уборщик Василий тоже с метлой ходит, разве он больше твоего получает?
— Нет.
— Что же ты говоришь, что у тебя кусок хлеба отнимаю? Ты постой у станка с моё — того же добьёшься!
Загудели эстонцы:
— Верно.
А я своё гнул:
— Иди сделай пробу, кто мешает?
— Не сумею.
— Давай я научу. Учатся у меня двое, ещё двоих возьму. Попроситесь, чтобы определили вас ко мне в ученики.
Эстонцы заулыбались. Тут уже я пошёл в наступление:
— Ребята, чего мы с вами не поделили? Я — рабочий. Вы — тоже рабочие. Я к вам в карман лезу? Нет. Вы ко мне в карман лезете? Тоже нет. Кому выгодно, чтобы мы с вами жили как кошка с собакой? Я тебя о чём-то попрошу, — обратился я к предводителю, — неужели ты мне, рабочему парню, откажешь? Давайте лучше во всём помогать друг другу…
Была эта беседа первой, но не единственной. Драки постепенно прекратились. Я к ученикам своим втройне внимательным был, потому что эстонцы.
Прошло ещё немного времени, и мы подружились.
… Забегая вперёд, скажу, что годы Великой Отечественной войны и провёл в Заполярье и в работе своей сталкивался с представителями едва ли не всех национальностей нашей Родины. И никогда ни о какой национальной розни и речи не было. Но в Мурманск и Архангельск приходило много иностранных судов — английских, американских. На американских служило немало негров. И вот в Мурманске наши матросы пригласили как-то двух негров в ресторан. Сидели, изъяснялись на интернациональном языке — мимикой, жестами. Вдруг негры забеспокоились и встали: в ресторан зашёл американский офицер. Он показал им рукой на дверь.
Наши матросы остановили негров, порывавшихся уйти, а офицеру разъяснили, что на советской территории действуют советские законы, в том числе и гостеприимства, а кому они не нравятся, тот может покинуть данный участок советской территории. Офицер ушёл, негры остались.
… Месяцы в Ревеле летели незаметно. Мне полюбились мои ученики и их друзья — хладнокровные, работящие, аккуратные эстонцы, уважающие обычаи и традиции своего народа.
В Таллине я бывал ещё дважды, видел его и буржуазным (1938 год) и советским (1940 год). Первый раз — после возвращения со льдины: «Ермак» зашёл в порт отбункероваться, иначе нам не хватило бы угля до Ленинграда. С какой откровенной радостью встречал нас простой народ! Особенно тронуло меня одно из писем, переданных мне товарищами из советского посольства: «Дорогой товарищ Папанин! Я простой школьник, как и все, восхищён вашим подвигом. Извините меня, что дарю вам всего скромный букет фиалок, — он от всего сердца».
Как ни старалась полиция явная и тайная, помешать нашим встречам с простыми людьми она не могла. Меня предупредили: будешь выступать — не касайся политики.
Я и не касался политики, рассказывал только о своём жизненном пути: голодном детстве, работе в Ревеле (реакционные газеты пытались замолчать этот факт из моей биографии), буднях на льдине. Один из присутствующих крикнул:
— Пропаганда! Тут вам не Коминтерн!
— Какая же это пропаганда? — удивился я вслух. — Выходит, вся моя биография — это пропаганда за Советскую власть.
Тут уж я забыл о всех напутствиях и крикнул:
— Раз моя жизнь — пропаганда за Советскую власть, я горжусь такой жизнью!
МАТРОССКИЕ УНИВЕРСИТЕТЫ
Наступил 1914 год. Военные заказы росли. Рабочие трудились без перекуров, без единой минуты отдыха. Жизнь моя теперь вся проходила на заводе. Предгрозовая атмосфера ощущалась во всём.
И гроза разразилась. Война.
Рабочий люд почувствовал её сразу: все моментально вздорожало, многие продукты можно было купить только у спекулянтов. Ремень приходилось затягивать все туже.
С фронта шли победные реляции. Странное дело, моя квартирная хозяйка не верила им:
— Как же, одолеем германца, если при дворе они одни во главе с царицей.
Она как в воду смотрела. Победные реляции вскоре пошли на убыль, поползли слухи о чёрном предательстве в самых верхах. Становилось не по себе: моя родина, моя Россия — кто же тобой правит?! Было от чего прийти в замешательство.
Слушал я разговоры окружающих, перебирал в памяти свою небогатую событиями жизнь и думал, что слухи о предательстве не лишены оснований.
В осеннем парке я однажды разговорился с раненым солдатом, который попросил папиросу. Я держал в руках «Российские ведомости» с описаниями солдатских подвигов и списком погибших офицеров. Солдат закурил, посмотрел на газету и зло сплюнул:
— Подвиги солдатские, а погибают одни офицеры. Несообразно получается. Выходит, солдат — он вроде Кощея Бессмертного, его ни одна пуля не берет, коли о солдатских смертях не пишут.
— Что же это наши отступают?
— А ты повоюй…! Если в бой идём — жребий бросаем, кому винтовка достанется. У германца-то всего до зубов. А у нас! Ты ещё молодой, мотай на ус: по храбрости с русским солдатом никто не сравнится.
И раненый продолжал рассказывать, словно торопясь выплеснуть наболевшее.
На прощание я отдал ему пачку папирос; он поблагодарил без слов, кивком головы, и ушёл, прихрамывая, а я сидел и думал, думал до боли в висках…
Вести с фронта были все тревожнее. И тем громче звучала в парках Ревеля бравурная музыка. Я слушал её, идя с работы, и меня не оставляла мысль: не так живём, не то делаем!
Приближался срок моего призыва в армию. По законам того времени призываться я должен был в Севастополе — по месту рождения. Было это в ноябре 1914 года. Помахал я на прощание Ревелю, сел в вагон. Дорожные разговоры были конечно же о войне, предательстве, шпионах. Именно тогда я и услышал от одного пассажира:
— Большевики против войны выступают…
Слово «большевики» я запомнил, в расспросы же не пускался. Одолеваемый противоречивыми мыслями, вернулся я в отчий дом. Отец не мог мне простить того, что я уехал самовольно, без его разрешения. Но как обрадовалась моему приезду мать! И в то же время опечалилась: знала, мне на службу идти. Малышня — та, ничего не понимая, ликовала, получив гостинцы.
Определили меня на флот. Было около четырехсот призывников, на флот же попало не больше тридцати. После «Очакова» и «Потёмкина» брали на корабли преимущественно из зажиточных крестьянских семей. Я не подходил для флота с этой точки зрения, да была великая нужда в специалистах по части техники. Так я попал в полуэкипаж.
Из Ревеля я привёз кое-какие сбережения, отдал их матери. Мы с ней посоветовались и решили: война есть война, цены растут, как бы от денег одни бумажки не остались; решили купить больше продуктов и малышам ботинки. Не успели дома припрятать, как явился отец.
— Опять с Ванькой деньги транжирили. — И хвать меня по спине кулаком. Бывало, что от него под пьяную руку доставалось и матери.
Я вскочил, взял отца за руки выше локтя, сжал как следует:
— Все, батя, кончилась твоя власть. Я теперь матрос его императорского величества Черноморского флота. Маму пальцем тронешь — пеняй на себя!
— Пошёл ты со своим величеством ко всем святителям…— и замысловато выругался.
Но мать он больше не трогал.
А для меня началась иная жизнь, не понять — то ли военная, то ли гражданская. В полуэкипаже шагистикой особо не занимались, а я больше всего работал по «своей части»: точил детали для судовых двигателей, а заодно изучил и судовые двигатели. Знание корабельных моторов сослужило мне потом великую службу, несколько раз спасало от верной гибели.
С начала службы я стал обладателем койки, у меня были матрац, подушка, простыни, одеяло. Харчи казённые и форма — так что не надо было думать о еде и одежде. Единственное, от чего я отказался, так это от положенной чарки, чем заслужил немало насмешек со стороны старослужащих.
— Если бы ещё от обедов отказался — цены бы тебе не было, — подтрунивал надо мной сослуживец, которому перепадала моя чарка.
Дома бывал очень редко: не отпускали, служба есть служба. В февральский день 1915 года — стал он самым черным днём в моей жизни — прибежал за мной дневальный:
— Папанин, к тебе пришли.
Я увидел заплаканного брата Яшу:
— Вань, мама умерла, помоги могилу вырыть.
У меня все внутри так и оборвалось. Я пошёл к начальству:
— Ваше благородие, отпустите домой: мать умерла, надо могилу копать.
Больших трудов стоило мне отпроситься — отпустили всего на три часа.
Афоня Мамин и Вася Демихин помогли мне вырыть могилу. Не помню, как попрощался я с матерью, как добрался до казармы, уткнулся носом в подушку. Меня привёл в чувство дневальный:
— Слышь-ка, Папанин, выпей водички. Да ты не реви белугой, никто смерти не минует…
Долго я не мог прийти в себя: что бы ни делал, перед глазами всё было родное лицо. Я пытался с головой уйти в свои повседневные обязанности, чтобы только не думать, не вспоминать. Не получилось. Миновали месяцы после смерти мамы, прежде чем я пришёл в себя. Очнулся, точно после долгого сна, увидел жизнь очень отчётливо и поразился её жестокости.
Служба была тяжёлой. Много бессмысленного и злого увидел я на царском флоте. Сколько раз наблюдал настоящие побоища…
Начинались они так. Увольняют, к примеру, на берег матросов с броненосца «Три святителя».
Старший помощник командира обходит строй, напутствует:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Нос у меня кверху: не кто-нибудь в Ревель приехал, а токарь-лекальщик, птица высокого полёта. Я размечтался: перво-наперво справлю себе одёжу, обувку. 2 рубля 25 копеек умножить на тридцать — это сколько же выйдет в месяц? Половину домой, потом хозяйке, у которой снял койку, за крышу и харчи — хватит на жизнь!
Жизнь стукнула меня по носу: не зазнавайся! Получил я двухнедельную получку, остановил меня один из рабочих:
— Новенький? Местные обычаи надо уважать, а то судьбу сглазишь. Деньги-то, чай, грязные несёшь, помыть бы их надо. Не пьёшь, совсем? Хороший ты парень, твёрдый, я люблю характерных. Тогда давай в картишки перебросимся. Я дружков позову. Да ты не бойся, ставки небольшие — по копейке, по две.
Сели играть. Оказалось, что играли со мной профессиональные шулера — ободрали как липку. Хорошо ещё, я остановился, не стал на пиджак играть. Делать нечего, повинился перед хозяйкой, просидел на её иждивении до следующей получки. А шулерам я по-своему даже благодарен: дали мне хороший урок на всю жизнь. К картам больше не притрагивался. Так что нет худа без добра.
В девятнадцать лет был я не по годам рассудителен.
Иные из парней не выдерживали— «живём один раз», — бегали по ресторанам, играли в карты, а потом залезали в долги. Я старался жить без долгов. Опять же материнская заслуга. Как ни туго нам приходилось, не любила она одалживаться, повторяла, бывало:
— Отдавать куда труднее, чем брать. Долг — он пудовым камнем на шее висит.
Долгов я как чумы боялся. Да и самолюбив был: на жизнь себе, что ли, не заработаю? Работа не была мне в тягость. В Ревеле познакомился я с токарями и слесарями высшей квалификации. Мой первый учитель в «Лоции» Сотников, пожалуй, годился им в ученики. А в меня словно бес вселился: если не превзойду их, то хоть догоню, повторял я мысленно. Цену эти мастера себе знали, секреты свои держали за семью печатями, и поручали им работу самую тонкую, ювелирную. Конечно, мастера эти были что надо: могли подковать не то что блоху, но и блошенят. Я внимательно наблюдал, на какой скорости они работают, как держат резец, каким инструментом в каком случае пользуются. Денег мне это не прибавляло, но было интересно.
Мастера не подозревали, что находятся под наблюдением. Зная, как ревниво охраняют они свои секреты, я и не пытался о чём-то их расспрашивать. Имеющий глаза да видит.
Старания мои были замечены. Прошло не так много времени, а мне уже дали двух парней-эстонцев. Собственно, были мы почти сверстниками. С одной стороны, лестно: сам без году неделя у станка, а уже в учителях. С другой стороны, они от работы отвлекают. Но было и третье обстоятельство, над которым я не мог не задумываться.
Была в Ревеле прядильно-ткацкая фабрика. Ткачихи работали в большинстве рязанские, тверские, смоленские. Мы любили ходить с ними на танцы. Одевались мы вполне прилично. Эстонские же парни приходили в тирольках, рубашках с галстуком и — босые. Обувь стоила дорого. Местные националисты не уставали повторять им:
— Вот русские приехали, получают больше наших…
Платили нам, ясное дело, за квалификацию, но ведь не каждому молодому эстонцу это было понятно. Часто возникали драки ещё из-за того, что девушки охотнее танцевали с русскими. Я в драки не ввязывался не потому, что боялся, — они казались мне бессмысленными. Однажды после очередного «сражения» я не выдержал, попросил своих учеников:
— Зачинщиков знаете? Попросите их подождать меня в удобном для них месте.
Ученики насторожились:
— А вы не боитесь?
— Чего же мне бояться?
В условленном месте меня поджидало человек десять. Все эстонцы. Кое-кто с палками. У некоторых рассечены брови, «фонари» под глазами.
Начал я с того, что вывернул все карманы: смотрите, мол, нет у меня ни камня, ни ножа, пришёл к вам с открытой душой. И это понравилось. Спрашиваю их:
— Ребята, почему мы должны друг с другом драться?
— Вы отнимаете у нас кусок хлеба! Уезжайте, откуда приехали!
Стараюсь набраться спокойствия:
— Что и у кого я отнял?
Помолчали. Потом один парень — на голову выше меня — спросил;
— Ты сколько получаешь? Я ответил. Он насупился:
— А чем я тебя хуже, что мне платят тридцать копеек в день? Думаешь, мне есть не хочется? Думаешь, мне не стыдно к девушке босым идти?
— Ты сколько лет на заводе?
— Года нет.
— А я с двенадцати лет работаю! Я тоже сначала получал по десять копеек в день, потом по двадцать. Знаешь, сколько потов с меня сошло, прежде чем я кое-чему научился? — пошёл я в наступление. — Знаешь, чем токарный станок отличается от фрезерного?
— Нет, — растерянно ответил эстонец.
— А шпиндель выточишь? На микрон ошибёшься, полную стоимость детали вычтут! У тебя какой инструмент?
— Метла.
— Есть на заводе эстонцы, которым платят как и мне?
— Есть.
— Так разве мне платят за то, что я русский? Вон уборщик Василий тоже с метлой ходит, разве он больше твоего получает?
— Нет.
— Что же ты говоришь, что у тебя кусок хлеба отнимаю? Ты постой у станка с моё — того же добьёшься!
Загудели эстонцы:
— Верно.
А я своё гнул:
— Иди сделай пробу, кто мешает?
— Не сумею.
— Давай я научу. Учатся у меня двое, ещё двоих возьму. Попроситесь, чтобы определили вас ко мне в ученики.
Эстонцы заулыбались. Тут уже я пошёл в наступление:
— Ребята, чего мы с вами не поделили? Я — рабочий. Вы — тоже рабочие. Я к вам в карман лезу? Нет. Вы ко мне в карман лезете? Тоже нет. Кому выгодно, чтобы мы с вами жили как кошка с собакой? Я тебя о чём-то попрошу, — обратился я к предводителю, — неужели ты мне, рабочему парню, откажешь? Давайте лучше во всём помогать друг другу…
Была эта беседа первой, но не единственной. Драки постепенно прекратились. Я к ученикам своим втройне внимательным был, потому что эстонцы.
Прошло ещё немного времени, и мы подружились.
… Забегая вперёд, скажу, что годы Великой Отечественной войны и провёл в Заполярье и в работе своей сталкивался с представителями едва ли не всех национальностей нашей Родины. И никогда ни о какой национальной розни и речи не было. Но в Мурманск и Архангельск приходило много иностранных судов — английских, американских. На американских служило немало негров. И вот в Мурманске наши матросы пригласили как-то двух негров в ресторан. Сидели, изъяснялись на интернациональном языке — мимикой, жестами. Вдруг негры забеспокоились и встали: в ресторан зашёл американский офицер. Он показал им рукой на дверь.
Наши матросы остановили негров, порывавшихся уйти, а офицеру разъяснили, что на советской территории действуют советские законы, в том числе и гостеприимства, а кому они не нравятся, тот может покинуть данный участок советской территории. Офицер ушёл, негры остались.
… Месяцы в Ревеле летели незаметно. Мне полюбились мои ученики и их друзья — хладнокровные, работящие, аккуратные эстонцы, уважающие обычаи и традиции своего народа.
В Таллине я бывал ещё дважды, видел его и буржуазным (1938 год) и советским (1940 год). Первый раз — после возвращения со льдины: «Ермак» зашёл в порт отбункероваться, иначе нам не хватило бы угля до Ленинграда. С какой откровенной радостью встречал нас простой народ! Особенно тронуло меня одно из писем, переданных мне товарищами из советского посольства: «Дорогой товарищ Папанин! Я простой школьник, как и все, восхищён вашим подвигом. Извините меня, что дарю вам всего скромный букет фиалок, — он от всего сердца».
Как ни старалась полиция явная и тайная, помешать нашим встречам с простыми людьми она не могла. Меня предупредили: будешь выступать — не касайся политики.
Я и не касался политики, рассказывал только о своём жизненном пути: голодном детстве, работе в Ревеле (реакционные газеты пытались замолчать этот факт из моей биографии), буднях на льдине. Один из присутствующих крикнул:
— Пропаганда! Тут вам не Коминтерн!
— Какая же это пропаганда? — удивился я вслух. — Выходит, вся моя биография — это пропаганда за Советскую власть.
Тут уж я забыл о всех напутствиях и крикнул:
— Раз моя жизнь — пропаганда за Советскую власть, я горжусь такой жизнью!
МАТРОССКИЕ УНИВЕРСИТЕТЫ
Наступил 1914 год. Военные заказы росли. Рабочие трудились без перекуров, без единой минуты отдыха. Жизнь моя теперь вся проходила на заводе. Предгрозовая атмосфера ощущалась во всём.
И гроза разразилась. Война.
Рабочий люд почувствовал её сразу: все моментально вздорожало, многие продукты можно было купить только у спекулянтов. Ремень приходилось затягивать все туже.
С фронта шли победные реляции. Странное дело, моя квартирная хозяйка не верила им:
— Как же, одолеем германца, если при дворе они одни во главе с царицей.
Она как в воду смотрела. Победные реляции вскоре пошли на убыль, поползли слухи о чёрном предательстве в самых верхах. Становилось не по себе: моя родина, моя Россия — кто же тобой правит?! Было от чего прийти в замешательство.
Слушал я разговоры окружающих, перебирал в памяти свою небогатую событиями жизнь и думал, что слухи о предательстве не лишены оснований.
В осеннем парке я однажды разговорился с раненым солдатом, который попросил папиросу. Я держал в руках «Российские ведомости» с описаниями солдатских подвигов и списком погибших офицеров. Солдат закурил, посмотрел на газету и зло сплюнул:
— Подвиги солдатские, а погибают одни офицеры. Несообразно получается. Выходит, солдат — он вроде Кощея Бессмертного, его ни одна пуля не берет, коли о солдатских смертях не пишут.
— Что же это наши отступают?
— А ты повоюй…! Если в бой идём — жребий бросаем, кому винтовка достанется. У германца-то всего до зубов. А у нас! Ты ещё молодой, мотай на ус: по храбрости с русским солдатом никто не сравнится.
И раненый продолжал рассказывать, словно торопясь выплеснуть наболевшее.
На прощание я отдал ему пачку папирос; он поблагодарил без слов, кивком головы, и ушёл, прихрамывая, а я сидел и думал, думал до боли в висках…
Вести с фронта были все тревожнее. И тем громче звучала в парках Ревеля бравурная музыка. Я слушал её, идя с работы, и меня не оставляла мысль: не так живём, не то делаем!
Приближался срок моего призыва в армию. По законам того времени призываться я должен был в Севастополе — по месту рождения. Было это в ноябре 1914 года. Помахал я на прощание Ревелю, сел в вагон. Дорожные разговоры были конечно же о войне, предательстве, шпионах. Именно тогда я и услышал от одного пассажира:
— Большевики против войны выступают…
Слово «большевики» я запомнил, в расспросы же не пускался. Одолеваемый противоречивыми мыслями, вернулся я в отчий дом. Отец не мог мне простить того, что я уехал самовольно, без его разрешения. Но как обрадовалась моему приезду мать! И в то же время опечалилась: знала, мне на службу идти. Малышня — та, ничего не понимая, ликовала, получив гостинцы.
Определили меня на флот. Было около четырехсот призывников, на флот же попало не больше тридцати. После «Очакова» и «Потёмкина» брали на корабли преимущественно из зажиточных крестьянских семей. Я не подходил для флота с этой точки зрения, да была великая нужда в специалистах по части техники. Так я попал в полуэкипаж.
Из Ревеля я привёз кое-какие сбережения, отдал их матери. Мы с ней посоветовались и решили: война есть война, цены растут, как бы от денег одни бумажки не остались; решили купить больше продуктов и малышам ботинки. Не успели дома припрятать, как явился отец.
— Опять с Ванькой деньги транжирили. — И хвать меня по спине кулаком. Бывало, что от него под пьяную руку доставалось и матери.
Я вскочил, взял отца за руки выше локтя, сжал как следует:
— Все, батя, кончилась твоя власть. Я теперь матрос его императорского величества Черноморского флота. Маму пальцем тронешь — пеняй на себя!
— Пошёл ты со своим величеством ко всем святителям…— и замысловато выругался.
Но мать он больше не трогал.
А для меня началась иная жизнь, не понять — то ли военная, то ли гражданская. В полуэкипаже шагистикой особо не занимались, а я больше всего работал по «своей части»: точил детали для судовых двигателей, а заодно изучил и судовые двигатели. Знание корабельных моторов сослужило мне потом великую службу, несколько раз спасало от верной гибели.
С начала службы я стал обладателем койки, у меня были матрац, подушка, простыни, одеяло. Харчи казённые и форма — так что не надо было думать о еде и одежде. Единственное, от чего я отказался, так это от положенной чарки, чем заслужил немало насмешек со стороны старослужащих.
— Если бы ещё от обедов отказался — цены бы тебе не было, — подтрунивал надо мной сослуживец, которому перепадала моя чарка.
Дома бывал очень редко: не отпускали, служба есть служба. В февральский день 1915 года — стал он самым черным днём в моей жизни — прибежал за мной дневальный:
— Папанин, к тебе пришли.
Я увидел заплаканного брата Яшу:
— Вань, мама умерла, помоги могилу вырыть.
У меня все внутри так и оборвалось. Я пошёл к начальству:
— Ваше благородие, отпустите домой: мать умерла, надо могилу копать.
Больших трудов стоило мне отпроситься — отпустили всего на три часа.
Афоня Мамин и Вася Демихин помогли мне вырыть могилу. Не помню, как попрощался я с матерью, как добрался до казармы, уткнулся носом в подушку. Меня привёл в чувство дневальный:
— Слышь-ка, Папанин, выпей водички. Да ты не реви белугой, никто смерти не минует…
Долго я не мог прийти в себя: что бы ни делал, перед глазами всё было родное лицо. Я пытался с головой уйти в свои повседневные обязанности, чтобы только не думать, не вспоминать. Не получилось. Миновали месяцы после смерти мамы, прежде чем я пришёл в себя. Очнулся, точно после долгого сна, увидел жизнь очень отчётливо и поразился её жестокости.
Служба была тяжёлой. Много бессмысленного и злого увидел я на царском флоте. Сколько раз наблюдал настоящие побоища…
Начинались они так. Увольняют, к примеру, на берег матросов с броненосца «Три святителя».
Старший помощник командира обходит строй, напутствует:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71