https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/100x100cm/
.. Нижние молчали в это время, не огрызались.
Спадает вода, нижние возвращаются в свои избы, протапливают их денно и нощно, чтоб стены, и подполы, и чердаки поскорее просохли, и тут же начинает зреть у них месть. За поругание свое обязательно нужно отомстить, за насмешки, за ошибку праотцев, которые — так, наверное, и есть — поселились уж очень низко у самой Реки.
У нижних — месть, у верхних не миновало злорадство, в это время, вскоре после спада высокой воды, без драки жизни не было ни тем, ни другим...
И бывали драки на два-три дня...
Отсидятся верхние и нижние в своих избах, залижут кое-как раны-побои, мало-мало успокоят воющих своих жен, переспят тяжким неверным сном ночь, а в обед следующего дня опять «Наших бьют!»— и с чем попало в руках мчатся навстречу друг другу нижние и верхние, среди верхних вот уже лет десять мчится и вдова Дуська...
После драк жизнь наступала как бы даже дружественная, раздерутся между собой ребятишки, взрослые их пресекают: «Цыть, орда! Не дай бог, с вас обратно начнется!»
Иногда начиналось все-таки, не осенью, так зимой, не зимой, так на святую пасху, но все не в счет, и в один ряд с драками весенними, высокой воды, это никак не шло.
Бывало после того, и не раз — тонет кто-то в Реке, чью-то лодку в бурю перевернуло, чужой, незнакомый человек гибнет или же из нижних или из верхних веревочников кто-нибудь — разбору нет. «Тону-у-ут! Топится кто-то на реке!»— и на утлых своих лодчонках выплывают в волны те, кто в то время оказался на берегу, и спасают человека, а после все идут в первую попавшуюся избу, которая спасенного приютила и обогрела, идут узнать, что и как — жив ли человек, оклемался ли?
У всех в это время ангельские души.
Тут ведь какое дело: спасения происходили неожиданно, как снег на голову; драки же зрели медленно, политично и требовали, чтобы кто-нибудь обязательно взял верх, без верха — какая же политика? Какая драка?
Кроме того, драки привлекали зрителей из города Аула, и в большом числе. Так оно и есть: были бы зрители, артисты всегда найдутся. А какому же это веревочнику, когда он дни, а летом и ночи не вылезал из унылого, серого своего сарая, в котором сучил, сучил, сучил веревку, человеку никому не известному вдруг не захотелось бы стать известностью? Показать себя публике и на публику свысока поглядеть, с некоторым презрением: я вот как могу биться, а ты, публика, можешь ли? Ты, публика, удивляешься, а удивляет-то кто? Я нынче удивляю!
Сегодня толпа зрителей стояла праздничная, все, как нарочно, было одно к одному: воскресенье, день ясный, год высокой воды, погода божественная, Та Сторона просторная: синеватый воздух, чуть посинее — пятна озер и проток на пойме, еще синее совсем уже дальняя полоска бора по коренному берегу Той Стороны. Толпа зрителей охала, вздрагивала, давала советы, ужасалась, зрительницы-женщины закрывали лица руками, закрывали глаза, отворачивались от Дуськи с порванной грудью, из правой груди у Дуськи все сильнее и сильнее текла кровь...
Кроме того, был среди толпы один философ из беженцев, из каких-то еще подозрительных и нездешних людей, он беспокойно толкался туда-сюда, настойчиво искал себе слушателя, хотел изложить свою философию.
Он был довольно высок, кудряв, лет тридцати пяти малый, в очках с одной дужкой через правое ухо, с веревочкой через левое, сквозь эти очки он и прицеливался небольшими глазками бурого цвета, отыскивая возможного собеседника... Яркое солнце ему мешало, он морщился, передвигая очки движением носа, иногда — правой рукой, в левой он держал книжечки.
Вид не обывательский и не интеллигентный, непонятный вид. Бурый вид, философский.
— Плеханова,— объяснял он кому-то,— можно принимать только из тактических соображений, поскольку Плеханов полемизировал с еще более реакционными теоретиками, чем он сам!
— Для Плеханова материальное и духовное витает в пестрой эксплуататорской смеси!
— Слова — это цепи рефлексий, органических движений языка в полости рта, это пространственные явления, а мысли — явления непространственные, поэтому их вообще нет, они вообще не существуют, ничто не существует, помимо пространства.
Гражданин с кожаным портфелем неожиданно откликнулся бурому философу:
— Да при чем тут Плеханов? — Он, должно быть, оказался коренным сибиряком, тот, с кожаным портфелем, потому что добавил: — При чем, язвило бы тебя?
Философа это не смутило, это воодушевило его, он вцепился в портфель одной рукой, а другой, с книжками, стал размахивать в воздухе и объяснять:
— Сумасшедший бред о материи и духе выдуман — кем? Идеологическими агентами эксплуататорских классов — вот кем! И даже передовых и революционных рабочих на территории пролетарской диктатуры они продолжают отравлять этим отвратительным ядом! Этим рабски заимствованным из тысячелетней эксплуататорской историко-философской литературы бессмысленным болтанием! Болтанием — о чем? Опять же о материи и духе, больше ни о чем!
...Драка шла все более жестокая, хотя уже и усталая, через силу, среди тех, кто корчился на земле, могли быть и умирающие, кто лежал неподвижно — мог быть совсем убит, но веревочники уже не способны были это понять, не могли понять они, кто же берет верх, какая заимка — Верхняя или Нижняя, уже никто из них верха и победы не ждал, драка продолжалась потому, что не могла кончиться, из Дуськи текла кровь — из груди, изо рта, из головы, она веслом кого-то тыкала, но поднять весло высоко у нее сил не было.
Некоторые аульские жители, удаляясь прочь от этого зрелища, осеняли себя крестом, шептали что-то, - другие молча и даже как будто без видимого интереса ждали — чем же кончится? Кто-то говорил о милиции, а кто-то безразлично махал рукой — а не все ли теперь равно!
Бурый же философ, должно быть, находил во всем, что здесь происходило, подтверждение своим мыслям — волновался и привлек-таки внимание нескольких горожан. Горячо, торопливо он объяснял им:
— Человек есть система органических движений безо всякой психики! Это эксплуататоры выдумали бредовые понятия «сознание», «дух», «подсознание», а еще — сволочи! — разделили мир на материальный и духовный! И марксисты тоже попались на хитрую удочку — Энгельс попался, а до него — Декарт попался! А — Деборин? А — Крупская? А — Луначарский? Бухарин списал свои труды у товарища Эммануила Енчмена, основоположника «теории новой биологии», но дальше он с товарищем Эммануилом Енчменом не посоветовался и вот впал в неизбежную ошибочность! И в эксплуататорскую путаницу! И в сети, расставленные разными агентами — Локком, Беркли, Юмом, Махом — для того, чтобы разделить мир на материальный и духовный, а себе оставить при этом высший, то есть духовный мир, а трудящимся кинуть кость в виде мира материального! Вы только посмотрите, товарищи трудящиеся, вот же картина: люди избивают друг друга, убивают неизвестно почему — где здесь сознание? Где здесь дух? Где и в чем здесь так называемая идея? Вот оно, доказательство, хотя и жестокое и даже, может быть, страшное, но бесспорное доказательство учения товарища Эммануила Енчмена! Нам говорят: «енчмениада» разгромлена, нас разгоняют туда и сюда, но это ничего не значит — некое философское и эксплуататорское воззрение, именуемое диалектическим материализмом, скоро умрет, пролетариат прозреет и введет систему физических паспортов для каждого человека, чтобы установить пригодность его организма быть участником нового общества! Дорогие товарищи трудящиеся! Кто из вас действительно желает избавиться от мракобесия, то есть от сознания несуществующего в нас сознания, от этой мегеры и проклятия всех честных людей, а пролетариев — в первую очередь? Кто? Кто желает — возьмите, прочтите внимательно!
И бурый философ стал рассовывать тонкие книжечки без переплета своим слушателям.
Корнилов стоял в стороне, но книжечка попала в руки и ему.
ЭММАНУИЛ ЕНЧМЕН
Теория
Новой Биологии
и
марксизм
Выпуск первый
Типография рабочего факультета Петербургского
государственного университета «Наука и Труд»
Петербург
1923
Корнилов перевернул страницу и еще прочел: «Набор и печатание книги выполнены вечерними и ночными работами студентами рабфака Петербургского государственного университета».
Ну как же — Петербургский университет, многие его кафедры, а философские и естественного факультета прежде всего, он знал и легко представил их себе, и университетскую типографию тоже представил, и нехорошо ему стало, не по себе, оттого, что и кафедры и аудитории могли иметь какое-то отношение к Бурому Философу, а через него — к нынешней драке.
В нынешней драке самой страшной все еще была вдова Дуська.
Корнилов ее знал, работящая была как лошадь, добрая, добрая и глуповатая, взбалмошная баба. Вдова, трое ребятишек на руках. Дуська их любила и по любви поколачивала: они росла совсем не такими красавчиками, какими она их в младенчестве себе представляла. Дуська была уверена, что они сами в этом виноваты, делают это нарочно — мать позлить им удовольствие, мать в них души не чает, бьется из-за них день и ночь, сучит веревки в развалившемся со всех сторон дырявом сарае, а они Своей матери злом за добро отплачивают. А?!
«Нет,— решил Корнилов, глядя на Дуську,— нет, не пойду я к веревочникам! Подохну — не пойду! Что бы ни случилось — не пойду! В очередь безработных на биржу труда — это праведнее, это справедливее... Неужели и праведность, и справедливость мне нипочем? Пойду на биржу!»
Так он думал.
Он ведь шел нынче к веревочникам, он шел к ним наниматься на работу.
Шел, так до сих пор и не отдав себе отчета в том, что с ним произошло... Он спрашивал сам себя: «Что произошло?»— и сам себе отвечал: «Не знаю...»
Не знаю, каким образом я потерял «Буровую контору».
Не знаю, как я перестал быть нэпманом, а стал безработным.
Не знаю, почему я не нашел другого выхода, как только идти к веревочникам, наниматься вить веревки.
Не знаю...
«На биржу труда!»— подтвердил он еще раз и тут заметил, что кто-то из нижних смутно знакомой ему громоздкой фигурой приближается к Дуське.
Одна рука висела у этого человека плетью,— может, это Дуська перебила ее веслом?
В другой он держал огромную, толстую дубину, может, он хотел кончить драку? Чтобы кончить ее, обязательно нужно было кого-то убить!
Может, это был отец последнего, младшенького Дуськиного мальчонки? Корнилов, когда еще вил веревки на Верхней заимке, слышал, что Дуська родила от кого-то из нижних — и тот, нижний, не раз грозился ее за это убить.
Вот он подходил медленно к Дуське, тот человек, только к ней одной, избегая чужих ударов, сам ни на кого не замахиваясь, подходил к ней сзади, она, вся в крови, на коленях, его не видела, она уже ничего не видела, но все еще размахивала обломком весла.
Корнилов рванулся и выхватил у человека дубину — теплую и в крови, и у него было такое ощущение, будто он выхватил из чужих рук не дубину, а страшный, смертельный удар.
Но тут чей-то удар последовал в него — тяжелый и гулкий, в голову. «Ну вот,— подумал Корнилов,— на войне, на многих войнах не погиб, а тут... да не может этого быть!»
«Зато на биржу труда не надо идти!»— подумал он еще.
Потом он долго о чем-то догадывался, не зная о чем, а это была вот какая догадка: он, оказывается, все еще жил, существовал.
Странное существование — без времени, но в каком-то пространстве, беспредметном и безлюдном.
«Может быть, это и есть смерть — такое существование? — возникал вопрос.— Вполне может быть, что так!»
Первые люди, которые перед ним возникли, оказались чудными стариканами. Он-то ждал каких-нибудь очень серьезных встречных, глубоко философствующих по поводу жизни и смерти, прошлого и будущего человечества, нет, ничего подобного!
Это были его папочки.
Как и полагалось в силу совершенно определенных обстоятельств, папочек было двое, не больше и не меньше, один самарский, другой — саратовский.
Саратовский сухощав, подтянут, с золотом в нижней челюсти, очень похожий на инженера-изыскателя, с теодолитом и нивелиром исходившего многие губернии Европейской и Азиатской России.
Он и в самом деле был инженером-изыскателем, с теодолитом и нивелиром исходившим многие губернии... Он же основал акционерное дорожно-строительное общество «Волга», именно по его смерти Корнилов и получил в наследство свою «Буровую контору».
Папочка самарский и по внешнему облику и, опять-таки, на самом деле был адвокатом — пенсне, высокий лоб, курносый носик и кругленькое личико, каждую минуту, даже каждую секунду готовое заговорить. И не просто так заговорить, а полемически-красноречиво. В личике легко угадывалась и некая государственная озабоченность.
— Сейчас тебе, Петруша, самое главное знаешь что нужно сделать? — спросил он, как бы продолжая давным-давно начатый разговор, как бы даже этот разговор заканчивая.
— А что? — поинтересовался Корнилов.
— Жить!
— Совершенно верно — жить! — подтвердил саратовский инженер.— Без сомнения, это — самое главное! Вернее ничего быть не может.
— А — зачем? — поинтересовался снова Корнилов.
— Чтобы жить! — подтвердил адвокат тоном, не допускающим ни малейших возражений.
— Точно сформулировано! — подтвердил инженер.— Все-таки ты наш сын, а для чего отцам сыновья, если не для того, чтобы они жили?! И вот еще что,— сказал инженер, обращаясь уже к своему, в некотором роде, коллеге — адвокату,— вот еще что: мы с вами, оказывается, оба Константиновичи, только я — Николай, а вы — Василий! Точно! А что это значит? А? Я вам опять объясню: это значит, что не с нас с вами началась путаница, нет, не с нас! Мы - то с вами перепутали между собой своего сына Петрушку, но еще раньше наши с вами отцы разделили пополам одну фамилию и одно отчество. Следовательно, начало нынешней путаницы положили наши деды, а там, копнуть, может, и прадеды замешаны! Следовательно? А вот: не мы первые, не мы последние создаем всякого рода путаницы! Следовательно! А вот: плевали мы на путаницы, не мы их выдумали, так что наше дело плевать на них, а больше ничего!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Спадает вода, нижние возвращаются в свои избы, протапливают их денно и нощно, чтоб стены, и подполы, и чердаки поскорее просохли, и тут же начинает зреть у них месть. За поругание свое обязательно нужно отомстить, за насмешки, за ошибку праотцев, которые — так, наверное, и есть — поселились уж очень низко у самой Реки.
У нижних — месть, у верхних не миновало злорадство, в это время, вскоре после спада высокой воды, без драки жизни не было ни тем, ни другим...
И бывали драки на два-три дня...
Отсидятся верхние и нижние в своих избах, залижут кое-как раны-побои, мало-мало успокоят воющих своих жен, переспят тяжким неверным сном ночь, а в обед следующего дня опять «Наших бьют!»— и с чем попало в руках мчатся навстречу друг другу нижние и верхние, среди верхних вот уже лет десять мчится и вдова Дуська...
После драк жизнь наступала как бы даже дружественная, раздерутся между собой ребятишки, взрослые их пресекают: «Цыть, орда! Не дай бог, с вас обратно начнется!»
Иногда начиналось все-таки, не осенью, так зимой, не зимой, так на святую пасху, но все не в счет, и в один ряд с драками весенними, высокой воды, это никак не шло.
Бывало после того, и не раз — тонет кто-то в Реке, чью-то лодку в бурю перевернуло, чужой, незнакомый человек гибнет или же из нижних или из верхних веревочников кто-нибудь — разбору нет. «Тону-у-ут! Топится кто-то на реке!»— и на утлых своих лодчонках выплывают в волны те, кто в то время оказался на берегу, и спасают человека, а после все идут в первую попавшуюся избу, которая спасенного приютила и обогрела, идут узнать, что и как — жив ли человек, оклемался ли?
У всех в это время ангельские души.
Тут ведь какое дело: спасения происходили неожиданно, как снег на голову; драки же зрели медленно, политично и требовали, чтобы кто-нибудь обязательно взял верх, без верха — какая же политика? Какая драка?
Кроме того, драки привлекали зрителей из города Аула, и в большом числе. Так оно и есть: были бы зрители, артисты всегда найдутся. А какому же это веревочнику, когда он дни, а летом и ночи не вылезал из унылого, серого своего сарая, в котором сучил, сучил, сучил веревку, человеку никому не известному вдруг не захотелось бы стать известностью? Показать себя публике и на публику свысока поглядеть, с некоторым презрением: я вот как могу биться, а ты, публика, можешь ли? Ты, публика, удивляешься, а удивляет-то кто? Я нынче удивляю!
Сегодня толпа зрителей стояла праздничная, все, как нарочно, было одно к одному: воскресенье, день ясный, год высокой воды, погода божественная, Та Сторона просторная: синеватый воздух, чуть посинее — пятна озер и проток на пойме, еще синее совсем уже дальняя полоска бора по коренному берегу Той Стороны. Толпа зрителей охала, вздрагивала, давала советы, ужасалась, зрительницы-женщины закрывали лица руками, закрывали глаза, отворачивались от Дуськи с порванной грудью, из правой груди у Дуськи все сильнее и сильнее текла кровь...
Кроме того, был среди толпы один философ из беженцев, из каких-то еще подозрительных и нездешних людей, он беспокойно толкался туда-сюда, настойчиво искал себе слушателя, хотел изложить свою философию.
Он был довольно высок, кудряв, лет тридцати пяти малый, в очках с одной дужкой через правое ухо, с веревочкой через левое, сквозь эти очки он и прицеливался небольшими глазками бурого цвета, отыскивая возможного собеседника... Яркое солнце ему мешало, он морщился, передвигая очки движением носа, иногда — правой рукой, в левой он держал книжечки.
Вид не обывательский и не интеллигентный, непонятный вид. Бурый вид, философский.
— Плеханова,— объяснял он кому-то,— можно принимать только из тактических соображений, поскольку Плеханов полемизировал с еще более реакционными теоретиками, чем он сам!
— Для Плеханова материальное и духовное витает в пестрой эксплуататорской смеси!
— Слова — это цепи рефлексий, органических движений языка в полости рта, это пространственные явления, а мысли — явления непространственные, поэтому их вообще нет, они вообще не существуют, ничто не существует, помимо пространства.
Гражданин с кожаным портфелем неожиданно откликнулся бурому философу:
— Да при чем тут Плеханов? — Он, должно быть, оказался коренным сибиряком, тот, с кожаным портфелем, потому что добавил: — При чем, язвило бы тебя?
Философа это не смутило, это воодушевило его, он вцепился в портфель одной рукой, а другой, с книжками, стал размахивать в воздухе и объяснять:
— Сумасшедший бред о материи и духе выдуман — кем? Идеологическими агентами эксплуататорских классов — вот кем! И даже передовых и революционных рабочих на территории пролетарской диктатуры они продолжают отравлять этим отвратительным ядом! Этим рабски заимствованным из тысячелетней эксплуататорской историко-философской литературы бессмысленным болтанием! Болтанием — о чем? Опять же о материи и духе, больше ни о чем!
...Драка шла все более жестокая, хотя уже и усталая, через силу, среди тех, кто корчился на земле, могли быть и умирающие, кто лежал неподвижно — мог быть совсем убит, но веревочники уже не способны были это понять, не могли понять они, кто же берет верх, какая заимка — Верхняя или Нижняя, уже никто из них верха и победы не ждал, драка продолжалась потому, что не могла кончиться, из Дуськи текла кровь — из груди, изо рта, из головы, она веслом кого-то тыкала, но поднять весло высоко у нее сил не было.
Некоторые аульские жители, удаляясь прочь от этого зрелища, осеняли себя крестом, шептали что-то, - другие молча и даже как будто без видимого интереса ждали — чем же кончится? Кто-то говорил о милиции, а кто-то безразлично махал рукой — а не все ли теперь равно!
Бурый же философ, должно быть, находил во всем, что здесь происходило, подтверждение своим мыслям — волновался и привлек-таки внимание нескольких горожан. Горячо, торопливо он объяснял им:
— Человек есть система органических движений безо всякой психики! Это эксплуататоры выдумали бредовые понятия «сознание», «дух», «подсознание», а еще — сволочи! — разделили мир на материальный и духовный! И марксисты тоже попались на хитрую удочку — Энгельс попался, а до него — Декарт попался! А — Деборин? А — Крупская? А — Луначарский? Бухарин списал свои труды у товарища Эммануила Енчмена, основоположника «теории новой биологии», но дальше он с товарищем Эммануилом Енчменом не посоветовался и вот впал в неизбежную ошибочность! И в эксплуататорскую путаницу! И в сети, расставленные разными агентами — Локком, Беркли, Юмом, Махом — для того, чтобы разделить мир на материальный и духовный, а себе оставить при этом высший, то есть духовный мир, а трудящимся кинуть кость в виде мира материального! Вы только посмотрите, товарищи трудящиеся, вот же картина: люди избивают друг друга, убивают неизвестно почему — где здесь сознание? Где здесь дух? Где и в чем здесь так называемая идея? Вот оно, доказательство, хотя и жестокое и даже, может быть, страшное, но бесспорное доказательство учения товарища Эммануила Енчмена! Нам говорят: «енчмениада» разгромлена, нас разгоняют туда и сюда, но это ничего не значит — некое философское и эксплуататорское воззрение, именуемое диалектическим материализмом, скоро умрет, пролетариат прозреет и введет систему физических паспортов для каждого человека, чтобы установить пригодность его организма быть участником нового общества! Дорогие товарищи трудящиеся! Кто из вас действительно желает избавиться от мракобесия, то есть от сознания несуществующего в нас сознания, от этой мегеры и проклятия всех честных людей, а пролетариев — в первую очередь? Кто? Кто желает — возьмите, прочтите внимательно!
И бурый философ стал рассовывать тонкие книжечки без переплета своим слушателям.
Корнилов стоял в стороне, но книжечка попала в руки и ему.
ЭММАНУИЛ ЕНЧМЕН
Теория
Новой Биологии
и
марксизм
Выпуск первый
Типография рабочего факультета Петербургского
государственного университета «Наука и Труд»
Петербург
1923
Корнилов перевернул страницу и еще прочел: «Набор и печатание книги выполнены вечерними и ночными работами студентами рабфака Петербургского государственного университета».
Ну как же — Петербургский университет, многие его кафедры, а философские и естественного факультета прежде всего, он знал и легко представил их себе, и университетскую типографию тоже представил, и нехорошо ему стало, не по себе, оттого, что и кафедры и аудитории могли иметь какое-то отношение к Бурому Философу, а через него — к нынешней драке.
В нынешней драке самой страшной все еще была вдова Дуська.
Корнилов ее знал, работящая была как лошадь, добрая, добрая и глуповатая, взбалмошная баба. Вдова, трое ребятишек на руках. Дуська их любила и по любви поколачивала: они росла совсем не такими красавчиками, какими она их в младенчестве себе представляла. Дуська была уверена, что они сами в этом виноваты, делают это нарочно — мать позлить им удовольствие, мать в них души не чает, бьется из-за них день и ночь, сучит веревки в развалившемся со всех сторон дырявом сарае, а они Своей матери злом за добро отплачивают. А?!
«Нет,— решил Корнилов, глядя на Дуську,— нет, не пойду я к веревочникам! Подохну — не пойду! Что бы ни случилось — не пойду! В очередь безработных на биржу труда — это праведнее, это справедливее... Неужели и праведность, и справедливость мне нипочем? Пойду на биржу!»
Так он думал.
Он ведь шел нынче к веревочникам, он шел к ним наниматься на работу.
Шел, так до сих пор и не отдав себе отчета в том, что с ним произошло... Он спрашивал сам себя: «Что произошло?»— и сам себе отвечал: «Не знаю...»
Не знаю, каким образом я потерял «Буровую контору».
Не знаю, как я перестал быть нэпманом, а стал безработным.
Не знаю, почему я не нашел другого выхода, как только идти к веревочникам, наниматься вить веревки.
Не знаю...
«На биржу труда!»— подтвердил он еще раз и тут заметил, что кто-то из нижних смутно знакомой ему громоздкой фигурой приближается к Дуське.
Одна рука висела у этого человека плетью,— может, это Дуська перебила ее веслом?
В другой он держал огромную, толстую дубину, может, он хотел кончить драку? Чтобы кончить ее, обязательно нужно было кого-то убить!
Может, это был отец последнего, младшенького Дуськиного мальчонки? Корнилов, когда еще вил веревки на Верхней заимке, слышал, что Дуська родила от кого-то из нижних — и тот, нижний, не раз грозился ее за это убить.
Вот он подходил медленно к Дуське, тот человек, только к ней одной, избегая чужих ударов, сам ни на кого не замахиваясь, подходил к ней сзади, она, вся в крови, на коленях, его не видела, она уже ничего не видела, но все еще размахивала обломком весла.
Корнилов рванулся и выхватил у человека дубину — теплую и в крови, и у него было такое ощущение, будто он выхватил из чужих рук не дубину, а страшный, смертельный удар.
Но тут чей-то удар последовал в него — тяжелый и гулкий, в голову. «Ну вот,— подумал Корнилов,— на войне, на многих войнах не погиб, а тут... да не может этого быть!»
«Зато на биржу труда не надо идти!»— подумал он еще.
Потом он долго о чем-то догадывался, не зная о чем, а это была вот какая догадка: он, оказывается, все еще жил, существовал.
Странное существование — без времени, но в каком-то пространстве, беспредметном и безлюдном.
«Может быть, это и есть смерть — такое существование? — возникал вопрос.— Вполне может быть, что так!»
Первые люди, которые перед ним возникли, оказались чудными стариканами. Он-то ждал каких-нибудь очень серьезных встречных, глубоко философствующих по поводу жизни и смерти, прошлого и будущего человечества, нет, ничего подобного!
Это были его папочки.
Как и полагалось в силу совершенно определенных обстоятельств, папочек было двое, не больше и не меньше, один самарский, другой — саратовский.
Саратовский сухощав, подтянут, с золотом в нижней челюсти, очень похожий на инженера-изыскателя, с теодолитом и нивелиром исходившего многие губернии Европейской и Азиатской России.
Он и в самом деле был инженером-изыскателем, с теодолитом и нивелиром исходившим многие губернии... Он же основал акционерное дорожно-строительное общество «Волга», именно по его смерти Корнилов и получил в наследство свою «Буровую контору».
Папочка самарский и по внешнему облику и, опять-таки, на самом деле был адвокатом — пенсне, высокий лоб, курносый носик и кругленькое личико, каждую минуту, даже каждую секунду готовое заговорить. И не просто так заговорить, а полемически-красноречиво. В личике легко угадывалась и некая государственная озабоченность.
— Сейчас тебе, Петруша, самое главное знаешь что нужно сделать? — спросил он, как бы продолжая давным-давно начатый разговор, как бы даже этот разговор заканчивая.
— А что? — поинтересовался Корнилов.
— Жить!
— Совершенно верно — жить! — подтвердил саратовский инженер.— Без сомнения, это — самое главное! Вернее ничего быть не может.
— А — зачем? — поинтересовался снова Корнилов.
— Чтобы жить! — подтвердил адвокат тоном, не допускающим ни малейших возражений.
— Точно сформулировано! — подтвердил инженер.— Все-таки ты наш сын, а для чего отцам сыновья, если не для того, чтобы они жили?! И вот еще что,— сказал инженер, обращаясь уже к своему, в некотором роде, коллеге — адвокату,— вот еще что: мы с вами, оказывается, оба Константиновичи, только я — Николай, а вы — Василий! Точно! А что это значит? А? Я вам опять объясню: это значит, что не с нас с вами началась путаница, нет, не с нас! Мы - то с вами перепутали между собой своего сына Петрушку, но еще раньше наши с вами отцы разделили пополам одну фамилию и одно отчество. Следовательно, начало нынешней путаницы положили наши деды, а там, копнуть, может, и прадеды замешаны! Следовательно? А вот: не мы первые, не мы последние создаем всякого рода путаницы! Следовательно! А вот: плевали мы на путаницы, не мы их выдумали, так что наше дело плевать на них, а больше ничего!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64