https://wodolei.ru/catalog/vanny/nedorogiye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Похрястывают, а? На морозе-то похрястывают, а?
— И что же? — поинтересовался Корнилов.
— Живые! Живые, значит, ежели похрястывают на морозе! Можете это себе представить?
— Могу!..
— Так-то вот... За одну этакую ночь, скажу вам, мно-о-гое можно простить.
— Кому?
— России!
— За такую ночь, полковник, можно не только простить, а еще и любить...
— Кого?
— Россию!
Не сбавляя шага, полковник пожал Корнилову руку выше локтя.
— Благодарю! Искренне и покорнейше благодарю, да! — Подумал и еще сказал: — А что нам, русским, остается, как только любить ее?! Ждать от нее нечего. Упрекать бессмысленно. Жалеть — самого себя очень уж становится жалко. Остается любить ее. Ну, и еще упрекать других.
— Кого же?
— Неужели не знаете? Да Альбиона с Марианной, разумеется! Они ведь Ивана охмурили. С ног до головы охмурили, и надолго! Альбион, он же Джон Буль,— сплошное и неизменн интриганство, а Марианна — она же сумасбродная. У нее в правительстве одни только адвокаты, прокуроров нет и — подумать только! — адвокаты армией командуют! Помните, в тысяча девятьсот двенадцатом, как только к власти пришел Пуанкаре, тогда же вашенский один был в Париже социалист по фамилии Жорес, опять же не то адвокат, не то философ, сказал: «Пуанкаре — это война!» Ну, правда, его за неделю до войны ухлопали, этого Жореса. За чашкой кофе. А в тысяча уже девятьсот девятнадцатом году убийцу судили и оправдали — тоже помните? У них там интрижки, а нам из тех интрижек история на века.
— Тоже помню. Только вот почему это социалист Жорес «наш»? Он же француз! Был...
— Да он ваш лично, дорогой мой. Все равно ведь не поверю, будто вы социалистическими идейками не баловались! Баловались, точно, а война открылась, поняли, что грех ими заниматься, и зашагали на фронт. В общем, так же было, как у Альбиона и Марианны, только там социалистическое баловство худо-бедно, а сошло с рук, государства сохранились и даже многое приобрели, а на душе наших социалистов еще грех будет долго лежать! Еще когда-то Россия вернет все, что потеряла на Западе, на Юге, на Востоке и в самом своем сердце, может, и никогда? Все, что
сказал ваш Жорес, вы, конечно, помните, а что сказал тогда я? В то время молодой, цветущий, смекалистый штабс-капитан? Наш Николашка Второй в тот же день, как Пуанкаре пришел к власти, послал ему Андрея Первозванного со специальным гонцом и весьма ласковым письмом тоже, а штабс-капитан Махов сказал по этому поводу: «Россия делает историческую глупость! Почему? Потому что не видит сумасбродства Марианны, а главное, интриг Альбиона!» Вот как сказал тогда ваш покорный слуга, молодой штабс-капитан, со свойственной ему прозорливостью и логикой. А что, интересуюсь, говорили тогда вы, молодой интеллигент? С головы до ног обученный философиям? Прочим наукам и политикам?
— Угадали! Я занимался в то время натурфилософией — единственно непогрешимой наукой в этом мире. Противостоящей политике. Хотя бы и военной!
— А не надо мудрить, господа ученые, вот что! И тогда все встанет на свои места, ей-богу! Что происходит с одним, отдельно взятым человеком? Он родится, умирает, кого-то любит счастливо или несчастливо, и тогда его надувают, что-то теряет и приобретает, делает долги и разные глупости, кого-то обманывает, а кто-то обманывает его, с кем-то дружит, а с кем-то ссорится. Все просто. Так вот и народ, и государство совершенно по тем же правилам и в той же деятельности существуют, что и отдельный человек. Так и надо понимать весь мир. Но слишком уж наш век пресыщен мыслью. Изнемогает от нее. И там, где начинаются науки да философии, да поэзии с художественными прозами, там кончается знание. Знание реальной действительности. То есть тех сил, которые двигают судьбами государств, народов и нас с вами, грешных. Впрочем, что это я, сударь? С вами — и вдруг этак о науках-искусствах?! Немыслимо! Небось диплом-то университетский? Да мало того, имею небось дело с профессором, по меньшей мере, ординарным, но все ж таки с ним?
— Приват-доцент! — от неожиданности, от этой полковничьей проницательности вдруг признался Корнилов. Пожалел, что признался — не потому, что не доверял полковнику, самого себя упрекнул: «Болтлив ты, Корнилов! Слишком просто тебя поймать неожиданным вопросом!»
Полковник ничего неожиданного не уловил.
— Приват-доцент — это естественно. Вполне. Не вполне другое: приват-доцент в военной службе? В строевой и фронтовой? — Тут он отступил на шаг, еще примерился взглядом к собеседнику.—Батальоном командовали?! А?
— Некоторое время...— снова признался Корнилов.
— Об остальном не спрашиваю!—кивнул полковник, уже молча, но подтверждая, что, где и как провел Корнилов годы революции, а гражданской войны особенно, он тоже догадывается. Помолчав многозначительно именно по этому поводу, он вернулся к вопросу о своем понимании истории человечества: — Все эти Спинозы — штатские пустячки, более ничего!
— Христос? — спросил Корнилов.
— То же самое! Христосов-то, поди, сколько было на свете — тысячи, но только один возымел действие на умы и судьбы! Почему? Просто: оказался сильнее своих противников и своих друзей-единомышленников! Сильнее умом, сильнее словом, сильнее здоровьем и мускулатурой — в конце концов, неважно чем, важно, что сильнее. Не говоря уже о том, что учение Христа не обошлось затем без силы вооруженной — без крестоносцев. И без инквизиции тоже не обошлось! Или вот кто нынче, сделайте милость, скажите, кто нынче прав? Эсеры? Эсдеки, монархисты, меньшевики, анархисты? Да нынче и вопрос-то этот до крайности смешной — кто прав?! — нет его, вопроса, все дело в другом — кто сильнее! Сильнее большевики, и точка! И какое имеет значение, чья философия выше? Тот, кто правильнее умеет произвести расчет сил, тот и философ, и правитель, и вершитель. Или: вы идете рядом со мной, вы глядите на луну, вы думаете, что вы ее чудесность видите, а я нет, не вижу. То есть вы произвели тот же расчет: вы сильнее меня чувством, да и умом то же самое, так и есть? То есть вы опять же руководитесь тем же принципом силы, но только тут же, догадываюсь я, бесчестно даете этому принципу под зад: он, видите ли, примитивный, он такой
и грубый! Нет уж, господин приват, я тот принцип пинать не буду, тем более что весь живой мир на нем стоит и его сознает. Кто кого может и должен съесть, каждая тварь знает, и только человек выламывается, дескать, этот принцип — не принцип, он бесчеловечный! Да что человек-то, он не в этом, что ли, мире живет? Ему ли не знать, что и неодушевленный-то мир тоже на том же принципе стоит: Луна вращается вокруг Земли, Земля — вокруг Солнца, а не наоборот?! Значит, Земля сильнее Луны, но слабее Солнца. И существует одна-единственная только несправедливость: победа слабого над сильным. Скажем, Россия и Германия более или менее одинаково были сильны, и в победе одной над другой нет ничего принципиально несправедливого. Несправедливо другое: слабая Англия стравила двух сильных
между собою, сама понесла небольшие потери, а получила большой выигрыш, вот это несправедливость, это обидно и больно! — Тут полковник по ходу мысли снова вернулся к личности своего собеседника, не стерпел: — На каких же фронтах изволили действовать, господин приват?..
— Не извольте обижаться, господин полковник, на разных!
— М-да-а-а... Строго-то говоря, я тоже на разных... Шли молча.
Снег скрипел звонко, стеклянно, он по-прежнему звенел лунным звуком, полковник снова сгибал руки в локтях, слушая, как «похрястывает», а потом приподнял для чего-то треух с головы.
Для чего это ему было нужно? Но тут-то, когда он свой треух приподнял, Корнилов и понял, что дальше откладывать разговор нельзя. «Разговор особого назначения», так он, Корнилов, про себя его назвал, а откладывать его действительно было нельзя, потому что на полковничьем лбу, выпуклом, как бы лишенном кожи, он увидел крохотное такое отверстие... Именно такое, каких Корнилов — слава богу! — нагляделся. Начиная с 1915 года.
Разговор-то предстоял о чем?
Дело-то было как? Реально?
На последней отметке в ЧК, которую еженедельно проходили ссыльные города Аула, Корнилов, как всегда, встал за деревянную стойку и кивнул оттуда дежурному: дескать, вот он я, весь в наличии, никуда не скрылся, подавай книгу, я в ней распишусь на своей собственной странице, предъявлю проформы ради документ — и прости-прощай до следующей пятницы. У Корнилова отметочным днем была пятница, с двух до четырех часов пополудни.
Но дежурный — мешковатый малый в гимнастерке с чужого плеча — явочную книгу ему на этот раз не протянул и документ не посмотрел, велел пройти в соседнюю комнату.
Там, в соседней, находился как бы даже и не чекист, а так себе, красный унтер, что-нибудь не более того по чину, без знаков различия узнать было нельзя — претензии на щегольство, усики, звездный суконный шлем, в котором он сидел за грязноватым столом, сидел, расстегнув застежки и поглядывая вокруг с проницательностью Феликса Дзержинского. Все это, весь этот облик давненько уже был знаком Корнилову.
Корнилов был приглашен сесть.
Корнилову было сказано в том смысле, что на сегодня необходимо личное знакомство нового начальника со всей подопечной ему контрреволюцией города Аула.
Разговор у нового начальника был простой, обычные вопросы: имя, отчество, фамилия? Год, место рождения? Служба в царской, белой армии. А также: где живете, аккуратно ли являетесь на отметки? Затем было объявлено: «До следующей пятницы свободен!»
Все точно так, как и должно быть, но тут в последний момент кто-то неожиданно окликнул корниловского собеседника из следующей, еще более отдаленной комнаты: «Короткое, ко мне!»
Собеседник Корнилова поднялся и, не бог весть как чеканя шаг, вышел на оклик в ту, самую дальнюю комнату, а вот Корнилов, тот привстал, сделал два шага в сторону выхода и, как знал, что надо остановиться, остановился на секунды. В эти секунды он и услышал: «Значит, так, товарищ Короткое, во вторник, в двенадцать ночи, возьмешь полковника Махова. Понятно?» — услышал он, а затем ради экономии этих двух-трех секунд прибавил шаг, миновал первую комнату с аляповатым малым в гимнастерке с чужого плеча, кивнул ему уже через стойку...
Прошедшие с тех пор несколько дней были Корнилову мучительны — полковничий лысый этот образ никак не отступал от него.
Полковник жил, кажется, на Пятой Зайчанской улице, но в каком именно доме, Корнилов не интересовался, не было необходимости. Скорее, наоборот, надобность была подробностей друг о друге не знать никаких, чтобы в случае чего на вопрос: «А вы знакомы?» можно было ответить: «Нет. Даже не знаю, где живет!»
В лицо-то они с полковником друг друга признавали: еще осенью раз-другой встречались на барахолке, полковник приторговывал треух в предвидении наступающей зимы. Чаще встречи происходили в последние месяц-два у водоразборной будки, куда полковник прибывал с шести, а Корнилов с четырехведерной бочкой, причем санки под бочонком Корнилова были с железными полозьями, а полковничьи без, и, наконец, Корнилову от водоразборной будки к дому № 137 по улице Локтевской, угол с Зайчанской площадью, было недалеко и под гору, полковнику же гораздо дальше и все время в гору.
Из этих сопоставлений Корнилов заключал, что полковник не одинок, куда же ему столько воды на одного-то? Ежесуточно? Или, может быть, у него слишком требовательная, а попросту говоря, ведьма домохозяйка?
Так или иначе, они с полковником друг друга знали и на барахолке, и у водоразборной будки встречно склоняли головы. Были и еще неуловимые признаки знакомства, но только неуловимые, от беседы же один на один Корнилова что-то всегда и настоятельно останавливало.
Но нынче не предупредить полковника было нельзя, невозможно: два русских офицера, они имели по отношению друг к другу какие-то обязательства.
Полковник ведь предупредил бы Корнилова? Обязательно!
В то же время человек этот никогда не был симпатичен Корнилову, вполне могло быть, что, даже по собственным корниловским понятиям, этого человека было за что поставить к стенке, вероятно, было... Кругленькое-то отверстие не напрасно столь отчетливо представилось вдруг чуть повыше полковничьей переносицы?..
Сомнения решились, когда собралось нынешнее собрание, встреча с полковником исключила размышления на этот счет. И Корнилов сказал, что и как... Как был «на отметке» в ЧК, что слышал из соседней комнаты...
— Так-так...— уяснил полковник.—Так-так...—Но руки не протянул, не поблагодарил, настроения своего не выразил.
Пришлось долго-долго ждать, потом спросить:
— Убежите?
— Не стоит... Нет, не стоит...
— Дадитесь? Значит, не ждете больших-то последствий? Прекрасно было бы и приятно, если бы полковник не ждал
«больших».
Однако же тот сказал, чуть помедлив:
— Как, поди, не ждать, жду... И не дамся.
— Тогда... Нет-нет! Вам надо бежать немедленно! Завтра же! Сегодня же на рассвете!
— Годы, господин приват, уже не те... Уже не мальчишка, чтобы из вагона в вагон по крышам перебегать, в мусорных ящиках прятаться и прочее... К тому же изжога открылась... Страшная, знаете ли, дрянь. По сю пору не жаловался: голова ни разу в жизни не болела и брюхо тоже. За исключением расстройства на почве голодухи, не было случая, чтобы напоминало о себе, а тут изжога. Страшная, знаете ли, дрянь. Неприятность.
— Боже мой, да о чем вы говорите — изжога!
— Так ведь не отстанет же?! Вот и бегай вместе с ней, а она тебя мучить будет. Соду нужно пить, а где ее в бегах-то возьмешь, соду? Разруха же кругом, все еще всероссийская разруха, вот и нет в продаже соды.
— Ну вот теперь о соде!
— И физиономия — обратили, поди, внимание — натурально полковничья. Без парика не спрячешь. А где его сыщешь, опять же, парик? Когда бы можно было пойти к приличному парикмахеру да и заказать — другое дело. А нынче? Разруха, говорю, лет пять прождешь до приличной-то парикмахерской. Шутка ли, пять лет перебиваться, собственной физиономии, как черт ладана, опасаясь!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64


А-П

П-Я