Брал сантехнику тут, недорого
Он рассказал о том, как на него внезапно нахлынуло забвение и угасило все его страдания, — он даже не успел как следует настрадаться.
— Не чудо ли это? — заключил Родольф.
А друг его, которому были прекрасно знакомы и по рассказам и по собственному опыту все переживания человека, испытавшего разочарование в любви, ответил:
— Нет, дорогой мой, никакого чуда тут нет, это довольно обычная история. То, что случилось с вами, случалось и со мной. Когда любимая женщина становится нашей подругой, нам уже больше нет дела до того, что она собой представляет в действительности. Мы смотрим на нее не только глазами влюбленного, но и глазами поэта. Подобно тому как живописец набрасывает на манекен королевскую порфиру или усеянную звездами фату небесной девы, так и мы достаем из сокровищницы нашей фантазии сверкающие одеяния и белоснежные туники и набрасываем на плечи какого-нибудь тупоумного, сварливого и злого создания. А когда это создание предстанет перед нами в наряде, каким в мечтах мы облекали свою возлюбленную, мы сразу же поддаемся иллюзии. Первую попавшуюся женщину мы принимаем за воплощение своей мечты и говорим с ней на возвышенном языке, который ей совершенно непонятен.
Когда же та, перед которой мы преклоняемся, сама срывает с себя царственный убор и обнажает перед нами все свои пороки и низменные наклонности, когда она кладет нашу руку себе на грудь, где уже не бьется сердце, да, быть может, никогда и не билось, когда она откидывает фату и мы видим ее угасший взор, блеклый рот, увядшие черты, — тогда мы вновь закутываем ее фатой и кричим: «Ты лжешь! Ты лжешь! Я люблю тебя, и ты тоже меня любишь. В этой белоснежной груди трепещет юное горячее сердце… Я люблю тебя, и ты меня любишь! Ты прекрасна, ты молода. В глубинах твоего порочного сердца таится любовь. Я люблю тебя, и ты меня любишь!»
И вот наконец, как бы мы ни завязывали себе глаза, нам становится ясно, что мы — жертва жестокого заблуждения, и тогда мы изгоняем несчастное создание, которое еще накануне чтили как божество. Мы отнимаем у него златотканые покрывала нашей мечты, которые завтра же накинем на плечи какой-нибудь неизвестной, и она в тот же миг преобразится в окруженную сиянием богиню. И все мы таковы, все мы — чудовищные эгоисты, в сущности, мы любим любовь ради нее самой. Вы меня понимаете, не правда ли? И мы пьем этот божественный напиток из первого подвернувшегося бокала.
Мне даст любой сосуд изведать опьяненье.
— Все, что вы сказали, верно, как дважды два — четыре, — согласился Родольф.
— Да, — отвечал тот, — верно и печально, как очень многие истины. Всего хорошего.
Два дня спустя Мими узнала, что у Родольфа появилась любовница. Мими полюбопытствовала только об одном, а именно: целует ли Родольф своей новой приятельнице руки столь же часто, как целовал ей?
— Совершенно так же, — ответил Марсель. — Более того, он не расстается с ней, пока не перецелует каждый ее волосок.
— Хорошо, что ему не приходило в голову поступать так со мной, а то мы никогда бы с ним не расстались, — сказала Мими, приглаживая свои густые волосы. — Скажите, а вы верите, что он действительно разлюбил меня?
— Конечно! А вы — вы все еще его любите?
— Да я вообще никогда его не любила.
— Любили, любили, Мими! Любили, когда сердце ваше искало пристанища. Любили! И не отрицайте этого, потому что в этом ваше единственное оправдание.
— Будет вам! — Мими. — Теперь он любит другую!
— Так оно и есть, — согласился Марсель, — но это еще ничего не значит. Пройдет время, и воспоминание о вас станет для него чем-то вроде цветов, которые мы кладем в книгу свежими и душистыми, а много лет спустя находим мертвыми, бесцветными и сухими, но от них все еще исходит еле уловимый аромат.
Однажды вечером, когда Мими что-то тихонько напевала, сидя возле виконта Поля, он спросил:
— Что это вы поете, дорогая?
— Это надгробный плач над нашей любовью, который недавно сочинил Родольф. И она запела:
Мой друг Мими, я без гроша, в кармане,
И мне порвать с тобой велит закон,
И ты меня забудешь без рыданий,
Как платья прошлогоднего фасон.
Но все ж мы были счастливы с тобою.
И ярким днем, и в тишине ночей.
Все кончилось, так суждено судьбою,
Ведь быстролётна радость в жизни сей.
XXI
РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА
Молодой человек, словно соскочивший со страницы «Покрывала Ириды» — побритый, напомаженный, завитой, с усами штопором, в перчатках, со стеком в руках, с моноклем в глазу, цветущий, помолодевший, положительно красавец, — таким вы могли бы увидеть ноябрьским вечером нашего друга поэта Родольфа. Он стоял на бульваре, поджидая карету, чтобы отправиться домой.
Родольф ждет карету? Что же за катаклизм произошел в его жизни?
В то время как преображенный поэт покручивал ус, покусывая огромную сигару и пленяя взоры проходивших мимо красоток, по бульвару шагал его приятель. То был философ Гюстав Коллин. Родольф заметил его и сразу же узнал, да и всякий, кто хоть раз видел Коллина, не мог его не узнать. Философ, по обыкновению, тащил добрую дюжину книг. На нем было все то же бессмертное ореховое пальто, прочность которого наводила на мысль, что оно создано руками древних римлян, на голове красовалась знаменитая широкополая шляпа, прозванная шлемом Мамбрина новейшей философии, — касторовый купол, под которым гудел целый рой гиперфизических бредней.
Коллин медленно брел, бормоча предисловие к своему трактату, который уже три месяца печатался… в его воображении. Философ направлялся к тому месту, где стоял Родольф, и на миг ему показалось, что он узнал поэта. Однако небывалая элегантность Родольфа сразу же вызвала у Коллина сомнения.
— Родольф в перчатках, с тросточкой! Вздор! Бред! Обман зрения! Родольф завитой! Да у него и волос-то на голове раз-два, и обчелся. Видно, я совсем рехнулся. К тому же мой бедный друг убит горем и, верно, сейчас сочиняет элегические строки на уход мадемуазель Мими, которая, говорят, с ним расплевалась. Право же, мне жаль девушку, она как-то особенно варила кофей, а кофей — излюбленный напиток глубокомысленных людей. Но я надеюсь, что Родольф утешится и вскоре заведет новую «кофейницу».
Этот плоский каламбур показался Коллину верхом остроумия, и он охотно бы крикнул самому себе «бис», если бы… суровый голос философии не прервал его фривольные шутки.
Однако, когда Коллин остановился возле Родольфа, все его сомнения рассеялись: перед ним стоял Родольф — завитой, в перчатках, со стеком в руке. Явление совершенно невозможное, и все же то была действительность.
— Да, да! Черт возьми, я не ошибаюсь! — говорил Коллин. — Это ты, я уверен.
— И я тоже в этом уверен, — ответил Родольф.
Тут Коллин стал разглядывать приятеля, и на лице его появилось выражение, какое господин Лебрен, королевский живописец, придает лицам, когда хочет изобразить удивление. Но вдруг он заметил у Родольфа два странных предмета: во-первых, веревочную лестницу, во-вторых, клетку, в которой копошилась какая-то птица. Тут на лице Гюстава Коллина отобразилось некое чувство, которое господин Лебрен, королевский живописец, забыл изобразить на картине под названием «Страсти».
— Вижу, вижу, любопытство так и выглядывает из окошек твоих глаз, — пошутил Родольф. — Сейчас я его удовлетворю. Уйдем только отсюда, тут так холодно, что и твои вопросы и ответы мои могут замерзнуть!
И друзья зашли в кафе.
Коллин не сводил глаз с веревочной лестницы и клетки, обитательница которой, отогревшись в теплом помещении, заворковала на каком-то языке, неведомом Коллину, — хоть он и был полиглотом.
— А все-таки, что же это такое? — спросил он, указывая на лестницу.
— Это нить, которая соединит меня с возлюбленной, — ответил Родольф, и его голос зазвенел, как мандолина.
— А это? — спросил Коллин, указывая на птицу. — Это будильник, — сказал поэт, и голос его стал нежным, как утренний ветерок.
— Говори без иносказаний, презренной прозой, но вразумительно.
— Хорошо. Ты читал Шекспира?
— Что за вопрос! То be or not to be?* [Быть или не быть]. Великий был философ! Разумеется, читал.
— Помнишь Ромео и Джульетту?
— Как не помнить! — ответил Коллин и продекламировал:
Еще не брезжит день, не жаворонка пенье
Встревожило твой слух в минуту упоенья.
Нет, то был соловей…
— Как не помнить! Ну, и что же?
— А вот что. Мою новую богиню зовут Жюльеттой, и у меня возникла мысль разыграть вместе с ней шекспировскую драму. И я теперь уже не Родольф. Меня зовут Ромео Монтекки, и очень прошу не называть меня иначе. Я даже заказал новые визитные карточки, чтобы все об этом знали. Но это еще не все: я воспользуюсь тем, что сейчас масленица, надену бархатный камзол и вооружусь шпагой.
— Чтобы убить Тибальда? — спросил Коллин.
— Вот именно, — продолжал Родольф. — Словом, при помощи этой лестницы я заберусь к моей возлюбленной, у нее как раз есть балкон.
— А птица-то, птица? — не унимался Коллин.
— Это не что иное, как голубь, он должен исполнять роль соловья и по утрам возвещать о том, что пора мне расстаться с подругой, а подруга обнимет меня и нежным голосом скажет, совсем как в сцене на балконе: «Еще не брезжит день, не жаворонка пенье…», другими словами: «Нет, еще не одиннадцать, на улицах грязно, не уходи, нам так хорошо вместе». Для полноты картины я постараюсь раздобыть кормилицу и предоставлю ее в распоряжение моей возлюбленной. Надеюсь, погода будет нам благоприятствовать и, когда я стану подниматься к Джульетте, мне будет светить луна. Что скажешь о моем замысле, философ?
— Прелестно, — одобрил Коллин. — Но объясни, сделай милость, каким чудом ты так преобразился, что тебя не узнать… Видно, разбогател?
Вместо ответа Родольф жестом подозвал официанта и небрежно бросил ему золотой:
— Получите!
Потом он похлопал себя по карману, и оттуда послышался звон.
— Это что же? Колокольня у тебя там, что ли?
— Всего несколько червонцев.
— Золотых? — сдавленным голосом проговорил изумленный Коллин. — Дай хоть посмотреть.
Тут друзья расстались — Коллину не терпелось оповестить приятелей о роскошном образе жизни и новой любви Родольфа, а Родольф отправился домой.
Эта встреча произошла через неделю после разрыва Родольфа с мадемуазель Мими. Когда Мими ушла, поэту захотелось переменить обстановку, подышать другим воздухом, он вместе со своим другом Марселем выехал из мрачных меблированных комнат, а хозяин отпустил их без особого сожаления. Друзья, как уже было сказано, решили подыскать себе приют в другом месте и сняли две комнаты на одной и той же площадке. Комната, которую выбрал себе Родольф, была куда удобнее всех, какие ему попадались до, сего времени. В ней была довольно сносная мебель, в частности диван, обитый красной материей, которая должна была подражать бархату, но упорно не желала этого делать. Кроме того, на камине стояли две фарфоровые вазы с цветами, а между ними алебастровые часы с отвратительными лепными украшениями. Родольф запрятал вазы в шкаф, а когда хозяин явился и хотел было завести часы, поэт попросил его не утруждать себя.
— Пусть себе часы стоят на камине, но только как художественное произведение, — сказал он. — Они показывают полночь, это превосходное время — пусть так и будет. Как только они покажут пять минут первого — я уеду… Часы!…— продолжал Родольф, ни за что не хотевший подчиняться тирании циферблата. — Да ведь часы — это враг, который прокрался к нам и неумолимо, час за часом, минуту за минутой отсчитывает время нашей жизни и беспрестанно напоминает: «Вот ушла частица твоей жизни!» Я просто не мог бы уснуть в комнате, где стоит такое орудие пытки, близ него невозможно ни беспечно веселиться, ни мечтать… Стрелки часов, как иглы, протягиваются к вашему ложу и колют вас по утрам, когда вы еще погружены в сладостное забытье… Часы кричат вам: «Динг-динг-динг! Настало время заняться делами, расставайся с упоительными сновидениями, убегай от их ласк (а иной раз и от ласк живого существа). Надевай башмаки, шляпу, сегодня холодно, идет дождь, отправляйся-ка по делам, уже пора! Динг-динг…» Хватит с меня и календаря! Итак, пусть часы молчат, а не то я…
Произнося этот монолог, Родольф осматривал новое обиталище и испытывал ту внутреннюю тревогу, какая почти всегда охватывает нас в новом жилище.
«Я замечал, — думал он, — что место, где мы живем, оказывает какое-то таинственное влияние на наши мысли, а следовательно, и на поступки. В этой комнате холодно и тихо, как в могиле. Чтобы здесь раздалась радостная песнь, надо привести ее откуда-нибудь. Да и то она здесь долго не задержится, ибо под этим потолком, низким, холодным и белым, как небо в снежную ночь, смех замрет, не вызвав откликов. Увы, что же меня ждет в этих четырех стенах?»
Но не прошло и нескольких дней, как унылая комната засверкала и огласилась радостными голосами. Праздновалось новоселье, и достаточно было взглянуть на многочисленные бутылки, чтобы понять, почему так развеселились гости. Их веселье передалось и Родольфу. Он уединился в уголке с молодой женщиной, зашедшей к нему случайно, он завладел ею и выражал ей свой восторг не только мадригалами, но и жестами. Под конец «торжества» он добился от нее свидания на другой же день.
«Что ж, вечер прошел весело, — размышлял Родольф, оставшись один, — моя жизнь тут началась недурно».
На следующий день мадемуазель Жюльетта пришла точно в назначенное время. Вечер прошел в объяснениях — и только. Жюльетта узнала, что Родольф на днях разошелся с голубоглазой девушкой, которую очень любил. Жюльетте было известно, что однажды Родольф уже расставался с нею, но потом помирился, поэтому Жюльетта опасалась, как бы ей не стать жертвой нового примиренья.
— Знаете, у меня нет ни малейшего желания остаться в дурах, — сказала она с очаровательно-строптивым видом. — Предупреждаю вас, я очень злая. Если я стану здесь хозяйкой, — то ею и останусь и уже никому не, уступлю места, — призналась она и взглядом пояснила, в каком именно смысле употребила слово «хозяйка».
Родольф пустил в ход все свое красноречие, убеждая девушку, что ее опасения ни на чем не основаны, девушка охотно внимала его уверениям, и молодые люди в конце концов поладили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
— Не чудо ли это? — заключил Родольф.
А друг его, которому были прекрасно знакомы и по рассказам и по собственному опыту все переживания человека, испытавшего разочарование в любви, ответил:
— Нет, дорогой мой, никакого чуда тут нет, это довольно обычная история. То, что случилось с вами, случалось и со мной. Когда любимая женщина становится нашей подругой, нам уже больше нет дела до того, что она собой представляет в действительности. Мы смотрим на нее не только глазами влюбленного, но и глазами поэта. Подобно тому как живописец набрасывает на манекен королевскую порфиру или усеянную звездами фату небесной девы, так и мы достаем из сокровищницы нашей фантазии сверкающие одеяния и белоснежные туники и набрасываем на плечи какого-нибудь тупоумного, сварливого и злого создания. А когда это создание предстанет перед нами в наряде, каким в мечтах мы облекали свою возлюбленную, мы сразу же поддаемся иллюзии. Первую попавшуюся женщину мы принимаем за воплощение своей мечты и говорим с ней на возвышенном языке, который ей совершенно непонятен.
Когда же та, перед которой мы преклоняемся, сама срывает с себя царственный убор и обнажает перед нами все свои пороки и низменные наклонности, когда она кладет нашу руку себе на грудь, где уже не бьется сердце, да, быть может, никогда и не билось, когда она откидывает фату и мы видим ее угасший взор, блеклый рот, увядшие черты, — тогда мы вновь закутываем ее фатой и кричим: «Ты лжешь! Ты лжешь! Я люблю тебя, и ты тоже меня любишь. В этой белоснежной груди трепещет юное горячее сердце… Я люблю тебя, и ты меня любишь! Ты прекрасна, ты молода. В глубинах твоего порочного сердца таится любовь. Я люблю тебя, и ты меня любишь!»
И вот наконец, как бы мы ни завязывали себе глаза, нам становится ясно, что мы — жертва жестокого заблуждения, и тогда мы изгоняем несчастное создание, которое еще накануне чтили как божество. Мы отнимаем у него златотканые покрывала нашей мечты, которые завтра же накинем на плечи какой-нибудь неизвестной, и она в тот же миг преобразится в окруженную сиянием богиню. И все мы таковы, все мы — чудовищные эгоисты, в сущности, мы любим любовь ради нее самой. Вы меня понимаете, не правда ли? И мы пьем этот божественный напиток из первого подвернувшегося бокала.
Мне даст любой сосуд изведать опьяненье.
— Все, что вы сказали, верно, как дважды два — четыре, — согласился Родольф.
— Да, — отвечал тот, — верно и печально, как очень многие истины. Всего хорошего.
Два дня спустя Мими узнала, что у Родольфа появилась любовница. Мими полюбопытствовала только об одном, а именно: целует ли Родольф своей новой приятельнице руки столь же часто, как целовал ей?
— Совершенно так же, — ответил Марсель. — Более того, он не расстается с ней, пока не перецелует каждый ее волосок.
— Хорошо, что ему не приходило в голову поступать так со мной, а то мы никогда бы с ним не расстались, — сказала Мими, приглаживая свои густые волосы. — Скажите, а вы верите, что он действительно разлюбил меня?
— Конечно! А вы — вы все еще его любите?
— Да я вообще никогда его не любила.
— Любили, любили, Мими! Любили, когда сердце ваше искало пристанища. Любили! И не отрицайте этого, потому что в этом ваше единственное оправдание.
— Будет вам! — Мими. — Теперь он любит другую!
— Так оно и есть, — согласился Марсель, — но это еще ничего не значит. Пройдет время, и воспоминание о вас станет для него чем-то вроде цветов, которые мы кладем в книгу свежими и душистыми, а много лет спустя находим мертвыми, бесцветными и сухими, но от них все еще исходит еле уловимый аромат.
Однажды вечером, когда Мими что-то тихонько напевала, сидя возле виконта Поля, он спросил:
— Что это вы поете, дорогая?
— Это надгробный плач над нашей любовью, который недавно сочинил Родольф. И она запела:
Мой друг Мими, я без гроша, в кармане,
И мне порвать с тобой велит закон,
И ты меня забудешь без рыданий,
Как платья прошлогоднего фасон.
Но все ж мы были счастливы с тобою.
И ярким днем, и в тишине ночей.
Все кончилось, так суждено судьбою,
Ведь быстролётна радость в жизни сей.
XXI
РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА
Молодой человек, словно соскочивший со страницы «Покрывала Ириды» — побритый, напомаженный, завитой, с усами штопором, в перчатках, со стеком в руках, с моноклем в глазу, цветущий, помолодевший, положительно красавец, — таким вы могли бы увидеть ноябрьским вечером нашего друга поэта Родольфа. Он стоял на бульваре, поджидая карету, чтобы отправиться домой.
Родольф ждет карету? Что же за катаклизм произошел в его жизни?
В то время как преображенный поэт покручивал ус, покусывая огромную сигару и пленяя взоры проходивших мимо красоток, по бульвару шагал его приятель. То был философ Гюстав Коллин. Родольф заметил его и сразу же узнал, да и всякий, кто хоть раз видел Коллина, не мог его не узнать. Философ, по обыкновению, тащил добрую дюжину книг. На нем было все то же бессмертное ореховое пальто, прочность которого наводила на мысль, что оно создано руками древних римлян, на голове красовалась знаменитая широкополая шляпа, прозванная шлемом Мамбрина новейшей философии, — касторовый купол, под которым гудел целый рой гиперфизических бредней.
Коллин медленно брел, бормоча предисловие к своему трактату, который уже три месяца печатался… в его воображении. Философ направлялся к тому месту, где стоял Родольф, и на миг ему показалось, что он узнал поэта. Однако небывалая элегантность Родольфа сразу же вызвала у Коллина сомнения.
— Родольф в перчатках, с тросточкой! Вздор! Бред! Обман зрения! Родольф завитой! Да у него и волос-то на голове раз-два, и обчелся. Видно, я совсем рехнулся. К тому же мой бедный друг убит горем и, верно, сейчас сочиняет элегические строки на уход мадемуазель Мими, которая, говорят, с ним расплевалась. Право же, мне жаль девушку, она как-то особенно варила кофей, а кофей — излюбленный напиток глубокомысленных людей. Но я надеюсь, что Родольф утешится и вскоре заведет новую «кофейницу».
Этот плоский каламбур показался Коллину верхом остроумия, и он охотно бы крикнул самому себе «бис», если бы… суровый голос философии не прервал его фривольные шутки.
Однако, когда Коллин остановился возле Родольфа, все его сомнения рассеялись: перед ним стоял Родольф — завитой, в перчатках, со стеком в руке. Явление совершенно невозможное, и все же то была действительность.
— Да, да! Черт возьми, я не ошибаюсь! — говорил Коллин. — Это ты, я уверен.
— И я тоже в этом уверен, — ответил Родольф.
Тут Коллин стал разглядывать приятеля, и на лице его появилось выражение, какое господин Лебрен, королевский живописец, придает лицам, когда хочет изобразить удивление. Но вдруг он заметил у Родольфа два странных предмета: во-первых, веревочную лестницу, во-вторых, клетку, в которой копошилась какая-то птица. Тут на лице Гюстава Коллина отобразилось некое чувство, которое господин Лебрен, королевский живописец, забыл изобразить на картине под названием «Страсти».
— Вижу, вижу, любопытство так и выглядывает из окошек твоих глаз, — пошутил Родольф. — Сейчас я его удовлетворю. Уйдем только отсюда, тут так холодно, что и твои вопросы и ответы мои могут замерзнуть!
И друзья зашли в кафе.
Коллин не сводил глаз с веревочной лестницы и клетки, обитательница которой, отогревшись в теплом помещении, заворковала на каком-то языке, неведомом Коллину, — хоть он и был полиглотом.
— А все-таки, что же это такое? — спросил он, указывая на лестницу.
— Это нить, которая соединит меня с возлюбленной, — ответил Родольф, и его голос зазвенел, как мандолина.
— А это? — спросил Коллин, указывая на птицу. — Это будильник, — сказал поэт, и голос его стал нежным, как утренний ветерок.
— Говори без иносказаний, презренной прозой, но вразумительно.
— Хорошо. Ты читал Шекспира?
— Что за вопрос! То be or not to be?* [Быть или не быть]. Великий был философ! Разумеется, читал.
— Помнишь Ромео и Джульетту?
— Как не помнить! — ответил Коллин и продекламировал:
Еще не брезжит день, не жаворонка пенье
Встревожило твой слух в минуту упоенья.
Нет, то был соловей…
— Как не помнить! Ну, и что же?
— А вот что. Мою новую богиню зовут Жюльеттой, и у меня возникла мысль разыграть вместе с ней шекспировскую драму. И я теперь уже не Родольф. Меня зовут Ромео Монтекки, и очень прошу не называть меня иначе. Я даже заказал новые визитные карточки, чтобы все об этом знали. Но это еще не все: я воспользуюсь тем, что сейчас масленица, надену бархатный камзол и вооружусь шпагой.
— Чтобы убить Тибальда? — спросил Коллин.
— Вот именно, — продолжал Родольф. — Словом, при помощи этой лестницы я заберусь к моей возлюбленной, у нее как раз есть балкон.
— А птица-то, птица? — не унимался Коллин.
— Это не что иное, как голубь, он должен исполнять роль соловья и по утрам возвещать о том, что пора мне расстаться с подругой, а подруга обнимет меня и нежным голосом скажет, совсем как в сцене на балконе: «Еще не брезжит день, не жаворонка пенье…», другими словами: «Нет, еще не одиннадцать, на улицах грязно, не уходи, нам так хорошо вместе». Для полноты картины я постараюсь раздобыть кормилицу и предоставлю ее в распоряжение моей возлюбленной. Надеюсь, погода будет нам благоприятствовать и, когда я стану подниматься к Джульетте, мне будет светить луна. Что скажешь о моем замысле, философ?
— Прелестно, — одобрил Коллин. — Но объясни, сделай милость, каким чудом ты так преобразился, что тебя не узнать… Видно, разбогател?
Вместо ответа Родольф жестом подозвал официанта и небрежно бросил ему золотой:
— Получите!
Потом он похлопал себя по карману, и оттуда послышался звон.
— Это что же? Колокольня у тебя там, что ли?
— Всего несколько червонцев.
— Золотых? — сдавленным голосом проговорил изумленный Коллин. — Дай хоть посмотреть.
Тут друзья расстались — Коллину не терпелось оповестить приятелей о роскошном образе жизни и новой любви Родольфа, а Родольф отправился домой.
Эта встреча произошла через неделю после разрыва Родольфа с мадемуазель Мими. Когда Мими ушла, поэту захотелось переменить обстановку, подышать другим воздухом, он вместе со своим другом Марселем выехал из мрачных меблированных комнат, а хозяин отпустил их без особого сожаления. Друзья, как уже было сказано, решили подыскать себе приют в другом месте и сняли две комнаты на одной и той же площадке. Комната, которую выбрал себе Родольф, была куда удобнее всех, какие ему попадались до, сего времени. В ней была довольно сносная мебель, в частности диван, обитый красной материей, которая должна была подражать бархату, но упорно не желала этого делать. Кроме того, на камине стояли две фарфоровые вазы с цветами, а между ними алебастровые часы с отвратительными лепными украшениями. Родольф запрятал вазы в шкаф, а когда хозяин явился и хотел было завести часы, поэт попросил его не утруждать себя.
— Пусть себе часы стоят на камине, но только как художественное произведение, — сказал он. — Они показывают полночь, это превосходное время — пусть так и будет. Как только они покажут пять минут первого — я уеду… Часы!…— продолжал Родольф, ни за что не хотевший подчиняться тирании циферблата. — Да ведь часы — это враг, который прокрался к нам и неумолимо, час за часом, минуту за минутой отсчитывает время нашей жизни и беспрестанно напоминает: «Вот ушла частица твоей жизни!» Я просто не мог бы уснуть в комнате, где стоит такое орудие пытки, близ него невозможно ни беспечно веселиться, ни мечтать… Стрелки часов, как иглы, протягиваются к вашему ложу и колют вас по утрам, когда вы еще погружены в сладостное забытье… Часы кричат вам: «Динг-динг-динг! Настало время заняться делами, расставайся с упоительными сновидениями, убегай от их ласк (а иной раз и от ласк живого существа). Надевай башмаки, шляпу, сегодня холодно, идет дождь, отправляйся-ка по делам, уже пора! Динг-динг…» Хватит с меня и календаря! Итак, пусть часы молчат, а не то я…
Произнося этот монолог, Родольф осматривал новое обиталище и испытывал ту внутреннюю тревогу, какая почти всегда охватывает нас в новом жилище.
«Я замечал, — думал он, — что место, где мы живем, оказывает какое-то таинственное влияние на наши мысли, а следовательно, и на поступки. В этой комнате холодно и тихо, как в могиле. Чтобы здесь раздалась радостная песнь, надо привести ее откуда-нибудь. Да и то она здесь долго не задержится, ибо под этим потолком, низким, холодным и белым, как небо в снежную ночь, смех замрет, не вызвав откликов. Увы, что же меня ждет в этих четырех стенах?»
Но не прошло и нескольких дней, как унылая комната засверкала и огласилась радостными голосами. Праздновалось новоселье, и достаточно было взглянуть на многочисленные бутылки, чтобы понять, почему так развеселились гости. Их веселье передалось и Родольфу. Он уединился в уголке с молодой женщиной, зашедшей к нему случайно, он завладел ею и выражал ей свой восторг не только мадригалами, но и жестами. Под конец «торжества» он добился от нее свидания на другой же день.
«Что ж, вечер прошел весело, — размышлял Родольф, оставшись один, — моя жизнь тут началась недурно».
На следующий день мадемуазель Жюльетта пришла точно в назначенное время. Вечер прошел в объяснениях — и только. Жюльетта узнала, что Родольф на днях разошелся с голубоглазой девушкой, которую очень любил. Жюльетте было известно, что однажды Родольф уже расставался с нею, но потом помирился, поэтому Жюльетта опасалась, как бы ей не стать жертвой нового примиренья.
— Знаете, у меня нет ни малейшего желания остаться в дурах, — сказала она с очаровательно-строптивым видом. — Предупреждаю вас, я очень злая. Если я стану здесь хозяйкой, — то ею и останусь и уже никому не, уступлю места, — призналась она и взглядом пояснила, в каком именно смысле употребила слово «хозяйка».
Родольф пустил в ход все свое красноречие, убеждая девушку, что ее опасения ни на чем не основаны, девушка охотно внимала его уверениям, и молодые люди в конце концов поладили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38