https://wodolei.ru/catalog/vanny/otdelnostoyashchie/akrilovye/
Я ничего не забываю. Ничего! И вроде все для меня теперь едино, и нет у меня своего личного тыла…
Я вспомнил свой отъезд, расставание с женой. Жестокостью было бы говорить сейчас Холину о счастье, которым я владел. Да и не в силах я был передать ему хотя бы сотую долю тепла и нежности, охвативших меня при одной мысли о родном, самом близком мне человеке, проводившем меня в этот путь.
Что говорить, любовь, семья, как и крепкий тыл армии, не только сообщают бойцу уверенность в победе, но и постоянно питают его душевные силы, придают ему энергию, которая так необходима для борьбы.
Сигнал на вылет прервал разговор: нас подняли на подмогу истребителям соседнего полка, завязавшим с японцами бой в районе границы.
Бывает такое состояние, когда человек, прежде чем ступить в холодную воду, весь дрожит: мурашки пробегают по его телу, он колеблется — окунуться или нет? Но вот, собравшись с духом, — воды не миновать! — он проявляет решимость, берет себя в руки — и страха как не бывало. Уже другие чувства владеют им. Так и летчик перед боем. Как только «нырнул» в схватку, и мысли, и воля — все подчиняется борьбе.
Когда эскадрилья отошла от аэродрома, я с неприязнью глянул на солнце: слепящее, оно могло оказать нам плохую услугу. Загородившись ладонью, я осматривал небосвод. Опасности пока нет. Внизу лежала монгольская степь, но все во мне уже ожидало Халхин-Гола, за которым начинается чужая территория.
Вот и река, окаймленная зеленой поймой, поросшей редким кустарником. Мы — над Маньчжурией. Зловещий холодок прошел по спине, а все, что было внизу, показалось безжизненным, черным — словно под нами расстилалась не земля, кормилица человека, а притаилась сама смерть. Ухо настороженно прослушивает гудение мотора, случись ему остановиться — и можно оказаться внизу. Но песня мотора ровна, стрелки приборов на своих местах.
Диск винта, поблескивая на солнце, точно зеркало, мешает смотреть прямо перед собой. Чуть изменяя направление полета, я отворачиваюсь и от неожиданности вздрагиваю: перед глазами — вспышка. Точно такая, как в первом бою, когда по мне откуда-то сверху ударила очередь. В то же самое мгновение я успеваю понять, что за блеск пулеметного огня мною принят безобидный солнечный зайчик, скользнувший по металлическому винту. Строй не нарушен, я продолжаю занимать свое место справа от командира, наблюдаю за воздухом. Моя задача — не допустить внезапного нападения со стороны японцев.
Нервы натянуты. Глаза шарят по всему небу. Вот появилась еле заметная точка. Враг? Впиваюсь в призрачное маленькое пятнышко, и оно исчезает. Это еще больше настораживает. Солнце мешает, но все же удается разглядеть, что там снова что-то маячит. Птица?! Фу ты, проклятая!
Я плотнее прижимаюсь к самолету командира. Тот показывает что-то внизу.
На земле двигаются небольшие группы солдат, отдельные машины, видна линия старых окопов, тлеют черным и белым дымом груды металла, ярко белеют в разных местах шелковистые пятна: воздушный бой закончился, догорают самолеты, валяются парашюты… Сердце сжалось от боли. Ведь среди сбитых на вражеской земле могут быть и наши!
Я отвлекся только на секунду и теперь лихорадочно начинаю осматриваться. Кроме нас, в воздухе никого. Глаз снова, помимо воли, тянется к земле.
Бой кончился. Опоздали. Идем домой. Предбоевое возбуждение не нашло себе естественного выхода. Волнение, не смытое боем, продолжает теснить грудь. Костры на черной земле, стоят перед глазами.
Почему эскадрилья опять не смогла принять участия в бою? Василий Васильевич на этот раз вывел нас быстро и точно в указанный район.
Значит, поздно подняли.
Говорят, у доброй славы шаг короче и медленнее, чем у плохой. На войне, однако, молва о хороших делах людей, о ратных подвигах разносится с быстротой молнии, о них узнают моментально, как будто сердца бойцов наделены какой-то удивительной способностью пересылать на любые расстояния весть о. геройском поступке товарища. Трусость же, как и всякая другая подлость, привлекает к себе внимание, как зловоние, только там, где эта мерзость гнездилась.
Не более десяти минут прошло с того момента, как я зарулил свою машину, а первое, что услышал, появившись на командном пункте, были восторженные слова Василия Васильевича:
— Комиссар! Ты знаешь, в бою, на который мы сейчас не поспели, был сбит командир полка Забалуев, а майор Грицевец сел на И-16 и вывез его! В Маньчжурии сел, оттуда и вывез!
В первую минуту это известие о беспримерном в истории авиации подвиге произвело на меня ошеломляющее впечатление. Мне казалось, что такое просто невозможно. Разве кто ни будь имеет право садиться на территории противника? Достаточно малейшей, ничтожной случайности — камера лопнет или мотор заглохнет на малом газу, — и отважившийся на такое дело сам может остаться там, на чужой земле! Кто докажет тогда, что он не сдался добровольно в плен, не изменил Родине? Позор падет не только на него, но и на всю семью, на родственников. Допустим, кончится война, его обменяют как военнопленного. Кто же поверит ему, что он сел к врагу, движимый благородными намерениями?!
А потом — как можно поместить в истребителе второго человека? Где? В кабине? Но в кабину сам едва втискиваешься. Разве что посадить товарища себе на плечи. Но туловище останется торчать, его вырвет из кабины скоростным напором. Да и самолет, пожалуй, не оторвется от земли — мощности мотора не хватит.
— Нет, ты что-то путаешь, — нерешительно проговорил я.
— Да я сам не поверил! — почти кричал Василий. Васильевич. — А все, оказывается, кроме нас с тобой, давно уже об этом знают. Солдатский вестник свое дело сделал! Вон, видишь, люди собираются кучками, только об этом и говорят.
Прибывший представитель политотдела ВВС посоветовал тут же провести митинг. Это как нельзя лучше отвечало состоянию, охватившему нас. Но все экипажи эскадрильи несли дежурство — в любую минуту мог прозвучать сигнал на вылет. Собирать всех людей при таких обстоятельствах мы не имели права. Собрали только тех, кто не нес боевое дежурство. Я попросил представителя политотдела рассказать нам, как совершил Грицевец свой подвиг, чтобы еще до отбоя организовать беседы по экипажам.
Суть была в следующем.
В середине дня у озера Буир-Нур завязался воздушный бой пятидесяти советских истребителей с шестьюдесятью японскими. Противник был разбит и бросился наутек. Японцы над своей территорией сумели зажечь самолет майора Забалуева. Тот выпрыгнул с парашютом и приземлился на вражеской территории. Сергей Грицевец на И-16 сел рядом с Забалуевым и на глазах у японцев, пытавшихся их обоих взять живыми, с трудом втиснул Забалуева к себе в кабину, взлетел и благополучно возвратился на свой аэродром. С воздуха их прикрывал лейтенант Петр Полоз.
Слушали этот рассказ с затаенным дыханием. Мы, молодые летчики, знавшие много примеров воинской доблести, не сразу могли осмыслить происшедшее. Что побудило Грицевца на столь мужественный поступок? Слава и без того не обошла Сергея. Его имя, занесенное в список Героев Советского Союза, гремело по всей стране. Больше славы и быть не могло (звания дважды и трижды Героев тогда еще установлены не были). Этот человек рисовался нашему воображению как живое и вполне законченное воплощение всех ратных достоинств. И вдруг он раскрылся перед нами с какой-то новой, неожиданной стороны.
Никогда прежде не приходилось мне испытывать так глубоко заразительную силу геройского поступка. То же самое происходило, видимо, и с другими.
— Вот это человек! — услыхал я позади себя и обернулся.
Это сказал Холин. Должно быть, он тоже ставил себя на место героя. Должно быть, тоже задавался вопросом: «А я бы смог?» И должно быть, отвечал про себя: «Да, смог бы…»
В тот день мне посчастливилось увидеть Сергея Грицевца. Раньше мне не приходилось наблюдать, как держит себя человек, вдруг оказавшийся в центре внимания целого фронта. Ни одним словом, ни одним жестом не выказывал Грицевец своего превосходства перед другими летчиками и был совершенно свободен от благосклонной, всегда унижающей других снисходительности. Немного смущенный повышенным к нему интересом, он охотно говорил о товарищах, и все видели, что делается это не из дешевого кокетства, а потому, во-первых, что он прекрасно их знает, и, во-вторых, потому, что говорить о них — уж коли выпал такой случай — доставляет ему удовольствие. Его суждения о людях были коротки и отличались меткостью. Отзываясь о ком-нибудь из летчиков, он любил подчеркнуть не столько его профессиональные, сколько человеческие качества: «Очень добр душой и не мямля», «Свободно входит в чужие беды, но принципиален…».
Когда же речь заходила о самом Грицевце, он будто отвечал на вопросы анкеты: «да», «нет», «был», «сделал»…
Среди нас находился корреспондент армейской газеты. Он спросил Грицевца:
— О чем вы думали, когда садились в тылу японцев?
— Спасти человека, — просто ответил Сергей.
— А если бы что-нибудь случилось с самолетом? Летчик улыбнулся:
— Помирать вдвоем все легче, чем одному.
— Разве вам смерть не страшна, что вы так легко говорите о ней? Выражение лица его переменилось.
— Только ненормальные люди смерти не боятся. Но есть совесть, она сильнее смерти.
А вот что позже писали литераторы об этом беспримерном подвиге:
«Навстречу нам, улыбаясь, шел молодой худощавый человек легкой походкой спортсмена.
Он приветливо помахал рукой, в которой были полевые цветы. Можно подумать, что он возвращается с прогулки. Впрочем, все отлично знали, что после каждой «прогулки» Грицевца японцы недосчитываются нескольких самолетов.
Весь фронт гремел рассказами о замечательном подвиге Грицевца — о том, как он, снизившись на вражеской территории, спас своего друга и командира — Забалуева.
Мы спросили у одного его товарища: какие самые сильные стороны Грицевца раскрылись во время халхинголъских боев?
Во-первых, сказал нам собеседник, молниеносная находчивость.
Во-вторых, острая летная наблюдательность. Он как бы предугадывает замыслы противника.
В-третьих, самоотверженная забота о «соседях». Грицевец приходит на помощь всегда точно, в самую критическую секунду.
В-четвертых, виртуозность владения самолетом.
Мы сидели под крылом его самолета и слушали рассказ Грицевца. При этом лицо его, сухое и сильное, обтесанное ветром больших высот и в то же время полное какой-то детской чистоты, с необыкновенной живостью меняло выражение.
— Был у нас воздушный бой с японцами. Не стану вам описывать его. Врага мы потрепали здорово и гнали его далеко. Вдруг замечаю я, что Забалуева нет. А бились мы рядом. Делаю круг, ищу его сначала вверху, потом внизу и вдруг вижу: Забалуев, сидит на земле. А земля-то чужая, маньчжурская. От границы километров шестьдесят. На горизояте уж город виден — Ганьчжур. Крыши домов, столбы телеграфные, грузовые машины.
И я уже ничего не чувствую, ни о чем не думаю. Одна мысль у меня: забрать командира и улететь.
Начинаю спускаться. Все время не отрываясь смотрю на Забалуева. И вижу — он бежит. Бежит и на ходу все с себя скидывает: парашют, ремень, ну, словом, все тяжелое. Бежит с пистолетом в руке.
Мне плакать захотелось, честное слово! Ну, куда, думаю, ты бежишь? Ну пробежишь сто, двести метров, а дальше? Ведь до границы шестьдесят километров. А там еще перейти через фронт надо.
Я так думаю: вероятно, он застрелился бы. Не такой человек Забалуев, чтобы даться живым в руки врага.
Рассказываю я это вам долго, а подумать — тысячная доля секунды.
В это время вижу — он мне машет рукой: дескать, улетай, не возись со мной! Он, конечно, не знал, что это я. Он думал, какой-то советский летчик просматривает местность и маленько заблудился. Каков Забалуев! Сам он в таком положении, а за другого переживал.
И вот интересно: казалось бы, не до этого, а вдруг я вспомнил, как он накануне про своего сынка маленького рассказывал. Черт его знает, какая-то отчаянная нежность у меня была к Забалуеву в этот момент. Погибну, думаю, а выручу тебя!
Захожу на посадку, и, знаете, так спокойно, ну словно сажусь на свой аэродром. Рассчитываю при этом так, чтобы сесть возможно ближе к Забалуеву. Тут ведь каждая секунда дорога.
— Приземляюсь. Беру Забалуева в створе — так, чтобы подрулить к нему напрямую, не теряя времени на повороты.
Самолет уже бежит по земле. Прыгает. Место кочковатое. Конечно, была опасность поломки. Но что же, остались бы двое, все легче.
А он уже бежит ко мне наперехват.
Самолет остановился. Момент решительный. Надо было действовать без промедления: секунда решала все. Беру пистолет и вылезаю на правый борт. Сам озираюсь: не видать ли японцев? Все боюсь: сбегутся, проклятые, на шум мотора.
Забалуев уже возле самолета. Лезет в кабину. Говорить нет времени. Лихорадочно думаю: «Куда бы тебя, дорогой, поместить?»
В общем, втискиваю его между левым бортом и бронеспинкой. Вдруг мотор зачихал. Забалуев в этой тесноте захватил газ и прижал его на себя. И винт заколебался, вот-вот остановится. А повернуться ни один из нас не может. Вот момент! Ведь если мотор заглохнет, завести его невозможно здесь!
Но тут я даю газ «на обратно», и самолет у меня как рвануло — и он побежал, побежал!
Новая беда. Не отрываемся. Уж, кажется, половину расстояния до Ганьчжура пробежали, а не отрываемся.
Поднимемся! Только бы, думаю, ни одна кочка под колесо не попалась.
Оторвались. Убираю шасси. Теперь новое меня волнует: хватило бы горючего. Ведь груз-то двойной.
Высоты я не набираю, иду бреющим, низенько совсем, чтобы не заметили. Таким манером скользим мы над зеленой маньчжурской травой. Как дошли до речки, легче стало. Тут и фронт показался. Взяли машину «на набор». Взвились. Ну, черт побери, как будто выкарабкались.
Нашел я свой аэродром, сел, выскочил.
— Ну, — кричу всем, — вытаскивайте дорогой багаж!
Никто не понял, думали, что японца привез. Вот история!
А когда Забалуев вылез — такой восторг, честное слово! Ведь его в полку страшно любят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Я вспомнил свой отъезд, расставание с женой. Жестокостью было бы говорить сейчас Холину о счастье, которым я владел. Да и не в силах я был передать ему хотя бы сотую долю тепла и нежности, охвативших меня при одной мысли о родном, самом близком мне человеке, проводившем меня в этот путь.
Что говорить, любовь, семья, как и крепкий тыл армии, не только сообщают бойцу уверенность в победе, но и постоянно питают его душевные силы, придают ему энергию, которая так необходима для борьбы.
Сигнал на вылет прервал разговор: нас подняли на подмогу истребителям соседнего полка, завязавшим с японцами бой в районе границы.
Бывает такое состояние, когда человек, прежде чем ступить в холодную воду, весь дрожит: мурашки пробегают по его телу, он колеблется — окунуться или нет? Но вот, собравшись с духом, — воды не миновать! — он проявляет решимость, берет себя в руки — и страха как не бывало. Уже другие чувства владеют им. Так и летчик перед боем. Как только «нырнул» в схватку, и мысли, и воля — все подчиняется борьбе.
Когда эскадрилья отошла от аэродрома, я с неприязнью глянул на солнце: слепящее, оно могло оказать нам плохую услугу. Загородившись ладонью, я осматривал небосвод. Опасности пока нет. Внизу лежала монгольская степь, но все во мне уже ожидало Халхин-Гола, за которым начинается чужая территория.
Вот и река, окаймленная зеленой поймой, поросшей редким кустарником. Мы — над Маньчжурией. Зловещий холодок прошел по спине, а все, что было внизу, показалось безжизненным, черным — словно под нами расстилалась не земля, кормилица человека, а притаилась сама смерть. Ухо настороженно прослушивает гудение мотора, случись ему остановиться — и можно оказаться внизу. Но песня мотора ровна, стрелки приборов на своих местах.
Диск винта, поблескивая на солнце, точно зеркало, мешает смотреть прямо перед собой. Чуть изменяя направление полета, я отворачиваюсь и от неожиданности вздрагиваю: перед глазами — вспышка. Точно такая, как в первом бою, когда по мне откуда-то сверху ударила очередь. В то же самое мгновение я успеваю понять, что за блеск пулеметного огня мною принят безобидный солнечный зайчик, скользнувший по металлическому винту. Строй не нарушен, я продолжаю занимать свое место справа от командира, наблюдаю за воздухом. Моя задача — не допустить внезапного нападения со стороны японцев.
Нервы натянуты. Глаза шарят по всему небу. Вот появилась еле заметная точка. Враг? Впиваюсь в призрачное маленькое пятнышко, и оно исчезает. Это еще больше настораживает. Солнце мешает, но все же удается разглядеть, что там снова что-то маячит. Птица?! Фу ты, проклятая!
Я плотнее прижимаюсь к самолету командира. Тот показывает что-то внизу.
На земле двигаются небольшие группы солдат, отдельные машины, видна линия старых окопов, тлеют черным и белым дымом груды металла, ярко белеют в разных местах шелковистые пятна: воздушный бой закончился, догорают самолеты, валяются парашюты… Сердце сжалось от боли. Ведь среди сбитых на вражеской земле могут быть и наши!
Я отвлекся только на секунду и теперь лихорадочно начинаю осматриваться. Кроме нас, в воздухе никого. Глаз снова, помимо воли, тянется к земле.
Бой кончился. Опоздали. Идем домой. Предбоевое возбуждение не нашло себе естественного выхода. Волнение, не смытое боем, продолжает теснить грудь. Костры на черной земле, стоят перед глазами.
Почему эскадрилья опять не смогла принять участия в бою? Василий Васильевич на этот раз вывел нас быстро и точно в указанный район.
Значит, поздно подняли.
Говорят, у доброй славы шаг короче и медленнее, чем у плохой. На войне, однако, молва о хороших делах людей, о ратных подвигах разносится с быстротой молнии, о них узнают моментально, как будто сердца бойцов наделены какой-то удивительной способностью пересылать на любые расстояния весть о. геройском поступке товарища. Трусость же, как и всякая другая подлость, привлекает к себе внимание, как зловоние, только там, где эта мерзость гнездилась.
Не более десяти минут прошло с того момента, как я зарулил свою машину, а первое, что услышал, появившись на командном пункте, были восторженные слова Василия Васильевича:
— Комиссар! Ты знаешь, в бою, на который мы сейчас не поспели, был сбит командир полка Забалуев, а майор Грицевец сел на И-16 и вывез его! В Маньчжурии сел, оттуда и вывез!
В первую минуту это известие о беспримерном в истории авиации подвиге произвело на меня ошеломляющее впечатление. Мне казалось, что такое просто невозможно. Разве кто ни будь имеет право садиться на территории противника? Достаточно малейшей, ничтожной случайности — камера лопнет или мотор заглохнет на малом газу, — и отважившийся на такое дело сам может остаться там, на чужой земле! Кто докажет тогда, что он не сдался добровольно в плен, не изменил Родине? Позор падет не только на него, но и на всю семью, на родственников. Допустим, кончится война, его обменяют как военнопленного. Кто же поверит ему, что он сел к врагу, движимый благородными намерениями?!
А потом — как можно поместить в истребителе второго человека? Где? В кабине? Но в кабину сам едва втискиваешься. Разве что посадить товарища себе на плечи. Но туловище останется торчать, его вырвет из кабины скоростным напором. Да и самолет, пожалуй, не оторвется от земли — мощности мотора не хватит.
— Нет, ты что-то путаешь, — нерешительно проговорил я.
— Да я сам не поверил! — почти кричал Василий. Васильевич. — А все, оказывается, кроме нас с тобой, давно уже об этом знают. Солдатский вестник свое дело сделал! Вон, видишь, люди собираются кучками, только об этом и говорят.
Прибывший представитель политотдела ВВС посоветовал тут же провести митинг. Это как нельзя лучше отвечало состоянию, охватившему нас. Но все экипажи эскадрильи несли дежурство — в любую минуту мог прозвучать сигнал на вылет. Собирать всех людей при таких обстоятельствах мы не имели права. Собрали только тех, кто не нес боевое дежурство. Я попросил представителя политотдела рассказать нам, как совершил Грицевец свой подвиг, чтобы еще до отбоя организовать беседы по экипажам.
Суть была в следующем.
В середине дня у озера Буир-Нур завязался воздушный бой пятидесяти советских истребителей с шестьюдесятью японскими. Противник был разбит и бросился наутек. Японцы над своей территорией сумели зажечь самолет майора Забалуева. Тот выпрыгнул с парашютом и приземлился на вражеской территории. Сергей Грицевец на И-16 сел рядом с Забалуевым и на глазах у японцев, пытавшихся их обоих взять живыми, с трудом втиснул Забалуева к себе в кабину, взлетел и благополучно возвратился на свой аэродром. С воздуха их прикрывал лейтенант Петр Полоз.
Слушали этот рассказ с затаенным дыханием. Мы, молодые летчики, знавшие много примеров воинской доблести, не сразу могли осмыслить происшедшее. Что побудило Грицевца на столь мужественный поступок? Слава и без того не обошла Сергея. Его имя, занесенное в список Героев Советского Союза, гремело по всей стране. Больше славы и быть не могло (звания дважды и трижды Героев тогда еще установлены не были). Этот человек рисовался нашему воображению как живое и вполне законченное воплощение всех ратных достоинств. И вдруг он раскрылся перед нами с какой-то новой, неожиданной стороны.
Никогда прежде не приходилось мне испытывать так глубоко заразительную силу геройского поступка. То же самое происходило, видимо, и с другими.
— Вот это человек! — услыхал я позади себя и обернулся.
Это сказал Холин. Должно быть, он тоже ставил себя на место героя. Должно быть, тоже задавался вопросом: «А я бы смог?» И должно быть, отвечал про себя: «Да, смог бы…»
В тот день мне посчастливилось увидеть Сергея Грицевца. Раньше мне не приходилось наблюдать, как держит себя человек, вдруг оказавшийся в центре внимания целого фронта. Ни одним словом, ни одним жестом не выказывал Грицевец своего превосходства перед другими летчиками и был совершенно свободен от благосклонной, всегда унижающей других снисходительности. Немного смущенный повышенным к нему интересом, он охотно говорил о товарищах, и все видели, что делается это не из дешевого кокетства, а потому, во-первых, что он прекрасно их знает, и, во-вторых, потому, что говорить о них — уж коли выпал такой случай — доставляет ему удовольствие. Его суждения о людях были коротки и отличались меткостью. Отзываясь о ком-нибудь из летчиков, он любил подчеркнуть не столько его профессиональные, сколько человеческие качества: «Очень добр душой и не мямля», «Свободно входит в чужие беды, но принципиален…».
Когда же речь заходила о самом Грицевце, он будто отвечал на вопросы анкеты: «да», «нет», «был», «сделал»…
Среди нас находился корреспондент армейской газеты. Он спросил Грицевца:
— О чем вы думали, когда садились в тылу японцев?
— Спасти человека, — просто ответил Сергей.
— А если бы что-нибудь случилось с самолетом? Летчик улыбнулся:
— Помирать вдвоем все легче, чем одному.
— Разве вам смерть не страшна, что вы так легко говорите о ней? Выражение лица его переменилось.
— Только ненормальные люди смерти не боятся. Но есть совесть, она сильнее смерти.
А вот что позже писали литераторы об этом беспримерном подвиге:
«Навстречу нам, улыбаясь, шел молодой худощавый человек легкой походкой спортсмена.
Он приветливо помахал рукой, в которой были полевые цветы. Можно подумать, что он возвращается с прогулки. Впрочем, все отлично знали, что после каждой «прогулки» Грицевца японцы недосчитываются нескольких самолетов.
Весь фронт гремел рассказами о замечательном подвиге Грицевца — о том, как он, снизившись на вражеской территории, спас своего друга и командира — Забалуева.
Мы спросили у одного его товарища: какие самые сильные стороны Грицевца раскрылись во время халхинголъских боев?
Во-первых, сказал нам собеседник, молниеносная находчивость.
Во-вторых, острая летная наблюдательность. Он как бы предугадывает замыслы противника.
В-третьих, самоотверженная забота о «соседях». Грицевец приходит на помощь всегда точно, в самую критическую секунду.
В-четвертых, виртуозность владения самолетом.
Мы сидели под крылом его самолета и слушали рассказ Грицевца. При этом лицо его, сухое и сильное, обтесанное ветром больших высот и в то же время полное какой-то детской чистоты, с необыкновенной живостью меняло выражение.
— Был у нас воздушный бой с японцами. Не стану вам описывать его. Врага мы потрепали здорово и гнали его далеко. Вдруг замечаю я, что Забалуева нет. А бились мы рядом. Делаю круг, ищу его сначала вверху, потом внизу и вдруг вижу: Забалуев, сидит на земле. А земля-то чужая, маньчжурская. От границы километров шестьдесят. На горизояте уж город виден — Ганьчжур. Крыши домов, столбы телеграфные, грузовые машины.
И я уже ничего не чувствую, ни о чем не думаю. Одна мысль у меня: забрать командира и улететь.
Начинаю спускаться. Все время не отрываясь смотрю на Забалуева. И вижу — он бежит. Бежит и на ходу все с себя скидывает: парашют, ремень, ну, словом, все тяжелое. Бежит с пистолетом в руке.
Мне плакать захотелось, честное слово! Ну, куда, думаю, ты бежишь? Ну пробежишь сто, двести метров, а дальше? Ведь до границы шестьдесят километров. А там еще перейти через фронт надо.
Я так думаю: вероятно, он застрелился бы. Не такой человек Забалуев, чтобы даться живым в руки врага.
Рассказываю я это вам долго, а подумать — тысячная доля секунды.
В это время вижу — он мне машет рукой: дескать, улетай, не возись со мной! Он, конечно, не знал, что это я. Он думал, какой-то советский летчик просматривает местность и маленько заблудился. Каков Забалуев! Сам он в таком положении, а за другого переживал.
И вот интересно: казалось бы, не до этого, а вдруг я вспомнил, как он накануне про своего сынка маленького рассказывал. Черт его знает, какая-то отчаянная нежность у меня была к Забалуеву в этот момент. Погибну, думаю, а выручу тебя!
Захожу на посадку, и, знаете, так спокойно, ну словно сажусь на свой аэродром. Рассчитываю при этом так, чтобы сесть возможно ближе к Забалуеву. Тут ведь каждая секунда дорога.
— Приземляюсь. Беру Забалуева в створе — так, чтобы подрулить к нему напрямую, не теряя времени на повороты.
Самолет уже бежит по земле. Прыгает. Место кочковатое. Конечно, была опасность поломки. Но что же, остались бы двое, все легче.
А он уже бежит ко мне наперехват.
Самолет остановился. Момент решительный. Надо было действовать без промедления: секунда решала все. Беру пистолет и вылезаю на правый борт. Сам озираюсь: не видать ли японцев? Все боюсь: сбегутся, проклятые, на шум мотора.
Забалуев уже возле самолета. Лезет в кабину. Говорить нет времени. Лихорадочно думаю: «Куда бы тебя, дорогой, поместить?»
В общем, втискиваю его между левым бортом и бронеспинкой. Вдруг мотор зачихал. Забалуев в этой тесноте захватил газ и прижал его на себя. И винт заколебался, вот-вот остановится. А повернуться ни один из нас не может. Вот момент! Ведь если мотор заглохнет, завести его невозможно здесь!
Но тут я даю газ «на обратно», и самолет у меня как рвануло — и он побежал, побежал!
Новая беда. Не отрываемся. Уж, кажется, половину расстояния до Ганьчжура пробежали, а не отрываемся.
Поднимемся! Только бы, думаю, ни одна кочка под колесо не попалась.
Оторвались. Убираю шасси. Теперь новое меня волнует: хватило бы горючего. Ведь груз-то двойной.
Высоты я не набираю, иду бреющим, низенько совсем, чтобы не заметили. Таким манером скользим мы над зеленой маньчжурской травой. Как дошли до речки, легче стало. Тут и фронт показался. Взяли машину «на набор». Взвились. Ну, черт побери, как будто выкарабкались.
Нашел я свой аэродром, сел, выскочил.
— Ну, — кричу всем, — вытаскивайте дорогой багаж!
Никто не понял, думали, что японца привез. Вот история!
А когда Забалуев вылез — такой восторг, честное слово! Ведь его в полку страшно любят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50