https://wodolei.ru/brands/Axor/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он вынужденно приземлился на вражеской территории. Фашисты его пытали, но не добились ни слова. После этого тело Бочарова разрезали на куски и сбросили в ящике с парашютом прямо на Мадрид…
Весь пыл бесплодной погони угас. Несколько секунд я летел в полной растерянности, ничего не предпринимая. Вихрь печальных мыслей сковал волю.
Прибор показывал 7600 метров высоты, но я не ощущал ни кислородного голодания, ни холода: страх японского плена захлестывал все. Слова боевых инструкторов об осмотрительности наполнились новым, физически ощутимым смыслом.
Я силился припомнить, где летел. Ни времени взлета, ни курса, с каким сломя голову погнался за разведчиком, не запомнил. Да я об этом и не думал. Теперь я не могу определить, хотя бы приблизительно, свое местонахождение.
Кроме тьмы, укрывшей от меня землю, внизу ничего нельзя было обнаружить. При моем суетливом озирании по сторонам самолет часто накренялся то на одно, то на другое крыло, стрелка компаса разболталась, и я усомнился в правильности ее показаний.
— Паникуешь! — громко упрекнул я себя. — Компас врать не может: здесь никаких магнитных аномалий нет. — И уже в отчаянии закричал на себя: — Действуй по правилам, как учили!
Собственный крик и самовнушение подействовали. Засек по часам время. С большим трудом прекратил беспорядочное колебание компаса и отсчитал курс полета.
Растерянность, парализовавшая волю, под действием двух-трех маленьких, но осмысленных решений исчезла. Мысль заработала четче и яснее. Постарался восстановить схему полета. Припомнив, что помчался за разведчиком на зарю, а потом ринулся за ним вправо, я по карте приближенно взял направление на свой аэродром и стал снижаться.
Теперь жизнь действительно была поставлена на карту.
Время шло поразительно медленно. В кабине стало темно. Стрелки приборов и надписи без специальной подсветки различались плохо. Попытался включить освещение кабины — не удалось: самолет не был подготовлен к ночным полетам.
Две тысячи метров. Нигде ни огонька, словно подо мной и впереди все вымерло. Глаза жадно ищут хотя бы какой-нибудь маячок света — тщетно. Не за что даже зацепиться. Горизонт пропал, и определить свое положение в пространстве не по чему. Управлять самолетом в темноте стало трудно. От саднящего чувства одиночества, полной оторванности от мира нервно дрожат руки. Лететь по прямой мучительно. В стороне, мне кажется, непрерывно мерцают спасительные огоньки. Но это — самообман, какие-то вспышки галлюцинации. И все же то и дело ловлю себя на желании свернуть влево или вправо.
Во тьме все делается подозрительным, незнакомым. Даже и самолет вроде бы стал другим. В нем появилось какое-то странное своенравие: он будто стал непослушно-враждебным и упрямо несет к врагу.
Сомнение душит. Неуверенность и мнительность порождают безотчетный страх и суету, слепят глаза и сковывают ум. Хватаешься за первую подвернувшуюся догадку. Все что угодно — только бы не оказаться на вражеской территории. А самолет мчится. Я жду. Жду исхода. Сколько же можно ожидать? Надо куда-то отвернуться. А сознание, хотя и неуверенно, подсказывает: не надо. Не зря говорят, что и разуму иногда нужен усилитель. И я креплюсь.
Спасение — в спокойствии и выдержке. Но разве в такие минуты можно быть спокойным? И все же креплюсь и жду. Стараюсь зря не дергаться.
Часы показали, что обратный полет продолжается пятнадцать минут. Всего пятнадцать. В этот момент мне стало ясно, каким будет финал: горючее кончится, мотор остановится, и я провалюсь во тьму.
Продолжать полет с курсом, взятым мною, можно не более пяти минут. В противном случае я перемахну восточный выступ Монголии и окажусь в Маньчжурии. Надо садиться. Но как? Ночью я никогда этого не делал. Вместо посадки — удар о землю, и всему конец. И никто ничего не узнает обо мне. Комиссар пропал без вести. Пропал? Но меня ждут на аэродроме и наверняка пускают ракеты, чтобы привлечь мое внимание.
Стоп! Хватит мчаться в неизвестность! Надо встать в вираж и наблюдать, не появится ли спасительный маячок. Однако из опасения привлечь внимание японцев ракеты могут и не давать. Тогда, как только остановится мотор, прыгну с парашютом. Как сузился для меня мир!
О счастье! Красные, белые и зеленые шарики слева прорезают ночную мглу. Наши! Радость захлестнула меня. Как быстро меняются чувства в полете: то накал ненависти, доведенный до самозабвения, то страх, то беспредельная радость. Равнодушию ни на секунду нет места.
Внезапно ударила тишина. Она оглушила и ослепила меня. Не пойму, что случилось. Но это только на миг. Мотор остановился, но я дома. Радость снова захлестнула меня. Слышно, как бьется сердце. В небе спокойно сияют звезды. Почему я их раньше не видел? Бесшумно, точно в какой-то безжизненной яме, теряю высоту. Сейчас должна быть земля. Гляжу вниз. Ничего не вижу. Может, выпрыгнуть? Но как оставить самолет? Его легкое посвистывание — как стон живого существа, как жалобный голос о помощи. Будь что будет, попробую сесть, ведь подо мной степь, ровная, гладкая.
Сел…
Двадцать второго июня — самая короткая ночь, а нас подняли до зари. В теле сонная вялость, глаза слипаются. Такое чувство, будто забылся ненадолго, а вместо желанного сна — подъем. Пока ехали до самолетов, никто не обронил ни слова. Дремали.
Ночь прохладная. На траве роса. У своего истребителя я разостлал на земле самолетный чехол, лег и укрылся регланом. Кажется, только задремал, как раздался торопливый голос Васильева:
— По самолетам!
Прыжок — и я в кабине. Второе движение — и на мне парашют.
Через полчаса солнце поднялось над горизонтом и посеребрило росистую степь. Слабый ветерок, слегка пошевеливая траву, делал ее похожей на морскую гладь, поблескивающую мелкой рябью.
Аэродром застыл в тревожном ожидании. Кругом необыкновенная тишина. Шакал, бежавший по степи, издалека заметил самолеты, навострил уши и, принюхиваясь, немного постоял, потом поджал хвост и скрылся. Звонкие жаворонки, поднявшись высоко, начали славить начавшийся день. Воздух, пока еще не раскаленный, был спокоен. Ясные степные дали сливались с горизонтом.
На аэродром привезли завтрак. Из кабины вылезать не разрешалось.
— Есть не хочется, а вот чайку бы не мешало выпить, — сказал я технику.
Едва я принял из рук Васильева кружку какао, бутерброд с икрой, как в воздух взвились красные ракеты. Аэродром пришел в движение, как потревоженный муравейник. Через минуту эскадрилья в воздухе.
Вылет оказался холостым. Пока самолеты заправляли бензином, мы позавтракали. И снова дежурство в кабинах.
Солнце уже поднялось в зенит и так раскалило землю, что на горизонте начался мираж. Волны paскаленного воздуха создавали впечатление, будто вдали занялся пожар и медленно ползет к аэродрому. При более пристальном взгляде огонь и дым исчезали, открывалась картина безбрежного половодья. Куда-то схлынув, оно оставляло после себя огромные аэродромы, насыщенные техникой, потом поднимались нагромождения гор, по ним шли люди, мчались всадники. В дрожащем воздухе можно было увидеть все, что находилось на монгольской земле.
Неподвижное сидение в кабине становится мучительным. Возникает неодолимое желание размяться, но можно только поерзать на парашюте, так плотно охватили меня привязные ремни, опоясавшие талию и плечи. Птицы и те не щебечут. Уставшие глаза сами начинают закрываться, и мираж нет-нет да и замельтешит в кабине. Понимаю, это уже вспышки галлюцинации, видения от жары и усталости. А дежурству в самолете и конца не видно.
Сегодня самый длинный день в году. Когда он кончится? Смотрю на часы. Время обеда, но он почему-то задерживается. Тело окончательно задеревенело. Чувствую, что от четырехчасового сидения в таком пекле вот-вот засну или потеряю сознание. Дальше так продолжаться не может. Расстегиваю привязные ремни и, , удлинив их, разминаю затекшие мышцы. В этот момент, словно набат, прозвучали выстрелы из ракетниц. Сигнал означал: всем немедленный вылет.
Запустив мотор, я увидел, как начался взлет с соседнего аэродрома. Поднялись и мы.
Подвиг летчика
Шел пятый день воздушной битвы. В монгольском небе состоялось уже несколько крупных и мелких схваток. Японцы, имея численное преимущество в истребительной авиации, поднимали в воздух, как правило, крупные группы. Мы от зари до зари не покидали своих кабин. Большинство летчиков эскадрильи уже получили боевое крещение, и тот, кто еще не успел сразиться с врагом, чувствовал некоторую неловкость перед товарищами. Одни, быстро наращивая боевой опыт, уходили вперед, другие старались от них не отстать. В большинстве же мы пока походили на птенцов, едва вылетевших из гнезда. Однако начинали чувствовать в крылышках упругую прибывающую силу.
Это утро отличалось от минувших только тем, что появилась наконец желанная определенность в обстановке. До сего дня перелетать государственную границу и преследовать врага на его территории нам не разрешалось. Сидя в кабине под палящим солнцем, мы покорно и терпеливо ждали, пока противник первым совершит нападение. В хорошей маневренности японских истребителей мы уже убедились. Наши И-16 превосходили их по скорости, вооружению и прекрасным качествам на пикировании. Недостаток боевого опыта мы могли компенсировать отвагой, дерзостью, неукротимым желанием победить. Но, занимая позицию пассивного ожидания, мы не могли сбросить со счета серьезный численный перевес противника, не учитывать того, что японские летчики имели немалый опыт боев в Китае.
Все это тревожило нас и раздражало. Разговоры о том, что японцы своими полетами хотят спровоцировать войну и мы на эту удочку не должны поддаваться, не могли внести ни успокоения, ни ясности. Каждый летчик видел и на себе испытал, что противник имеет самые решительные намерения. Вряд ли в таких условиях наша оборонительная тактика и выжидательная политика уймут японских агрессоров. Их аппетиты, скорее всего, только разгорятся.
И вот сегодня впервые получен приказ: в случае воздушного боя уничтожать врага и на его территории. Это справедливо. Такая перспектива отвечает нашему духу.
Только этим и отличалось то июньское утро от других.
Самолет старшего лейтенанта Холина был неисправен, и я подумал, что это даже к лучшему. У летчика было подавленное состояние, и сейчас есть возможность с ним поговорить.
Он сидел неподалеку от штабной палатки, задумчиво попыхивая папироской. Как видно, не брился сегодня. Черная, жесткая щетина, охватившая впалые щеки и маленький подбородок, делала землистое лицо еще более изможденным, старила его.
Я помнил его жену, высокую, молодую, интересную женщину. Красота ее была яркой и ослепительной. Она была на вид скромна и застенчива, но в темных глазах угадывались своенравие и властность. Я познакомился с ней и беседовал незадолго до нашего отъезда в Монголию, когда Холин, бывший в эскадрилье на самом хорошем счету, вдруг запил. «Я его не люблю, бывают моменты, он становится мне ненавистным. Он знает только свой аэродром да штаб. У него даже не находится времени сходить со мной в театр. А толку-то что от его увлеченности своей авиацией? Как был старшим лейтенантом, так и остался им».
В эскадрилье мало кто знал о семейной трагедии этого маленького, не очень-то общительного человека. Находились охотники пошутить над ним, бросить в его огород камешек.
На третьи сутки после нашего отъезда из Москвы, когда поезд громыхал по сибирской земле, мы очутились с Павлом Александровичем наедине в пыльном тамбуре вагона. На Холина, что называется, нашло, и этот нелюбим вдруг заговорил, с каждым словом все глубже и глубже уходя в историю своей любви, где один день не был похож на другой, где мгновения сказочного счастья сменялись приступами страданий и горя.
Утоляя потребность перед кем-то излиться, он говорил без всякой пощады к себе. И тогда мне впервые открылась истинная, сокровенная жизнь этой души, охваченной в острой тоске по жене какой-то отчаяюной решимостью.
После этой исповеди я мог расценивать лишь как заблуждение слова о Холине как о прирожденном истребителе. От рождения этот человек меньше всего подходил к роли воздушного бойца. В этом хилом, тщедушном теле билось нежное сильное сердце однолюба, охваченное глубокой, если не сказать, великой страстью. Только ради женщины, им боготворимой, добился он перевода из бомбардировочной авиации в истребительную, где можно быстрее проявить себя. Он совершит подвиг, прославится — и она изменится к нему, станет его уважать и не будет от него отворачиваться. Он видел в истребителе средство, верный ключ к сердцу этой своенравной женщины, ставшей его женой словно бы для того, чтобы сделаться для него еще более недоступной. И он терпеливо ждал, когда же наконец наступит его час, представится случай показать в бою отвагу, которая неизменно очаровывает женщин.
Не много времени надо пробыть на фронтовом, аэродроме, чтобы понять, насколько возрастает здесь потребность в товарищеской заботе, в добром, внимательном слове. Но найти, подобрать это слово порой ничуть не легче, чем в условиях гарнизонного быта. Как подступиться к Холину? Такой разговор, как в поезде, уже не повторится. Но и бесследно он, конечно, не прошел.
— Ты слышал, Павел, будем бить врага на его территории, — начал я, чтобы завязать разговор.
— Я и на монгольской не очень-то успел. А дома, говорят, и стены помогают.
Несколько вылетов, в которых он участвовал, окончились для него безрезультатно. Это могло породить не только досаду. Как ни мал был мой личный опыт, но я твердо усвоил, что первые боевые шаги летчика имеют исключительное значение для всей его судьбы. Существует, должно быть, какая-то грань, за которой вылеты без результата начинают действовать самым отрицательным образом.
— Тяжело? — спросил я.
— Тяжело! — отозвался Холин, с доверием поднимая свои усталые глаза. — Тяжело, товарищ комиссар. Думал, ввязну в драку, себя не пощажу, забудусь. И еще прочтет обо мне в газете, еще услышит Павла Холина!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я