https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-gigienicheskim-dushem/
Началось с того, что заспорили о Наполеоне. Мы сидели в игрушечных креслицах за вынесенным на тротуар столиком кафе, от ярко освещенного входа в кабаре «Мулен Руж» нас отделяла только мостовая. Над вполне современным входом возвышается архаического вида башенка, к которой приделано некое подобие мельничных крыльев, лопасти расположены так, что никакой ветер вращать их не может, крутит их мотор. Крылья мельницы унизаны яркими лампочками, лампочки весело мигают, но вычурные окошки башенки и цокольного здания темны, как глазницы черепа, и это придает всему сооружению угрюмоватый вид. Вплотную к мельнице прилепились высокие здания, до самых крыш заляпанные световой рекламой, здесь все оттенки красного от молочно-розового до багрового, все это переливается и пульсирует. Голая танцовщица из аргоновых трубок застыла в экстатической позе, она рекламирует способствующую пищеварению минеральную воду «Vittel».
– В пятьдесят втором мы сидели здесь и смотрели, как вертится эта штука, – сказал Успенский. – Ничего не изменилось, как будто смотришь второй раз старую хронику.
– Кто «мы»? – спросил я.
Паша нахмурился.
– Мы с Бетой. И Вдовин. И еще этот… Александр Яковлевич. Почему ты спрашиваешь?
Я промолчал.
– Я знаю, о чем ты молчишь, – свирепо сказал Паша. – На том симпозиуме ты был нужнее, чем Вдовин. Даже чем Бета и я. Но в то время я не мог взять тебя. И не мог не взять Вдовина. Только кретины воображают, будто человек, обладающий властью, всегда делает, что ему хочется.
Это было совершенно в стиле Успенского – обстоятельства не раз заставляли его быть уклончивым, и все-таки уклончивость была не в его характере – и в научной полемике и в личных отношениях он охотно шел на обострение.
– Сейчас легко рассуждать, – проворчал он. По его лицу мелькали красноватые отсветы, и оно казалось воспаленным. – Сегодня даже старик Антоневич знает цену Вдовину, а тогда…
– Ошибаешься, – сказал я. – Старик Антоневич – единственный, кто знал ему цену уже тогда.
– Не считая тебя, конечно?
– Нет. Я тоже не знал. Хотя должен был знать. Он вышел из моей лаборатории.
– Хорошо, что ты принимаешь на себя хоть часть вины. Утомительно жить среди людей, у которых на совести нет ни пылинки. Ты никогда не видел Вдовина с бородой?
– Нет, – сказал я, удивленный.
– А я видел. Он там, в заповеднике, отрастил окладистую бородищу, и она выдает его с головой. Купец! Настоящий такой волжский купчина из крепких мужичков, с европейской хваткой и азиатской хитрецой. Знаешь, – Паша захохотал, – если кое-кому из наших пририсовать настоящие бороды, на кого они стали бы похожи? Петр Петрович – на директора гимназии.
– На протоиерея.
– Верно! Именно на протоиерея. На архиерея не потянет? Нет, не потянет, какую бороду ни клей. Возглашать – это все, что он может. А Вдовин – дай ему настоящий подряд…
– Он его и получил.
– Что ты этим хочешь сказать? (Фраза, которую мы все говорим, когда прекрасно понимаем смысл сказанного.)
– Он был тебе нужен.
– Полезен.
– Вот этого я как раз и не понимаю.
– Чего тут не понимать? Я проводил определенную кампанию, обсуждать мы ее сейчас не будем, это увело бы нас слишком в сторону. В этой кампании Вдовин делал то, что, к слову сказать, ты делать не хотел и не умел, но что с моей точки зрения делать было необходимо. Жизнедеятельность любого организма обеспечивается деятельностью различных органов, выполняющих всякого рода функции… Наполеону и то приходилось пользоваться услугами Фуше.
– Почему «и то»? Для меня Наполеон немыслим без Фуше. Так же как Гитлер без Гиммлера, так же как…
– Ого! Я вижу, у тебя с императором старые счеты.
– Никаких. Просто я его терпеть не могу. И яснее чем когда-либо я понял это здесь, в этом городе, где все полно им, от Триумфальной арки до пепельницы на нашем столе.
– Любопытно. А я когда-то даже увлекался Наполеоном. Почитывал кое-что. За что ты его так не любишь?
– Коротко?
– Если сумеешь.
– Чтоб не искать новых слов – за бонапартизм.
Паша засмеялся.
– Это, пожалуй, уж слишком коротко. А если не шутя?
– Скажи, пожалуйста, – сказал я, – ты был на могиле Наполеона?
– У Инвалидов? Был, конечно.
– А на могиле Пастера?
– Нет, не был. Но завтра мы с тобой будем в Пастеровском институте и попросим, чтоб нас сводили в гробницу. Почему ты заговорил о Пастере?
– Потому что Пастер великий француз и один из величайших ученых мира. Ученый, чье значение с годами не отходит в область истории, а непрерывно возрастает. Пастер серией блестящих экспериментов доказал невозможность самозарождения живых существ, а что доказал Наполеон? Что уничтожение живых существ в огромных масштабах – дело не только возможное, но выгодное и почетное. Пастер, применив асептику, спас людей больше, чем погубил Наполеон, а погубил он много, мне говорил один социолог, что после наполеоновских войн французы стали в среднем на пять сантиметров ниже, еще бы – гвардия умирала, но не сдавалась. Пастер заслужил вечную благодарность человечества, победив микроб бешенства, а что осталось от побед Наполеона? Он выиграл несколько сражений, а все основные кампании проиграл: египетскую, испанскую, русскую, пытался взять реванш и кончил Ватерлоо. И какова историческая несправедливость! Храбреца Нея за то, что во время Ста дней он стал под знамена своего императора, расстреляли, а виновника всех бед, по теперешней терминологии военного преступника, человека, начавшего свою карьеру с расстрела революционного народа, с почетом препровождают на остров, чтоб он мог там писать мемуары, а когда он отдает концы, его прах переносят в центр Парижа, в дом, где когда-то доживали свой век семь тысяч инвалидов войны, а теперь разевают рты туристы со всего света. А на могилу воистину великого француза изредка заглядывают считанные люди, в путеводителе так и сказано: посещение музея и гробницы – по договоренности. О сподвижниках я уж не говорю. Есть уличка, которая носит имя доктора Ру, это все. Каждый из наполеоновских маршалов отхватил по бульвару длиной в километр, все без разбора – и честный Ланн, и ничтожный Мюрат. А кому не хватило бульваров, тем достались авеню. Я вчера обошел кругом площадь Звезды и нарочно посмотрел на таблички всех авеню, что сходятся к Арке. Кого там только нет! И верный Клебер, которого дорогой вождь оставил подыхать в Египте, и палач Коммуны Мак-Магон. Не хватает только Петена…
– Ну, ну, не бреши. Есть авеню Виктор Гюго.
– А кто этот Гюго, ты знаешь?
– Лешка, не задавайся. Кто такой Гюго, я знаю.
– Нет, не знаешь. Ты думаешь – писатель?
– А кто же?
– Генерал. – Мне удалось-таки ошеломить Успенского, и, каюсь, это доставило мне удовольствие. – Можешь мне поверить. Hugo-pere. Я не сомневаюсь в военной доблести французов, но меня бесит, что народ, давший миру Декарта, Лавуазье, Паскаля, Ампера, так носится с этим корсиканским выродком и его шайкой. Наполеон везде – от Вандомской колонны до коньячных бутылок. А имя Пастера перестали писать даже на бутылках с пастеризованным молоком. Ну что ты ржешь? – заорал я, заметив, что Успенский трясется от беззвучного смеха.
– Извини, – сказал Паша, все еще фыркая. – Сидеть на бульваре, среди кабаков и борделей и обсуждать мировые проблемы – на это, кажется, только русские способны…
Мне тоже стало смешно.
– А к маленькому капралу ты несправедлив, – сказал Паша уже серьезно. – Ты знаешь, что Наполеон был членом Института? То есть по-нашему академиком?
– Подумаешь! Дай нашему Вдовину настоящую власть, через пять лет он будет академиком. Разница только в том, что Наполеон действительно имел данные, чтоб заниматься наукой. Ты знаешь, что сказал о нем Курье?
– Ну?
– «Он мог быть ученым, а стал императором. Какое падение!»
– Честное слово? – Успенский захохотал так громко и восторженно, что привычные ко всему французы за соседними столиками впервые обратили на нас внимание. И вдруг помрачнел. – Ладно. Давай пройдемся по бульварчику до Пигаль. Тебе это просто необходимо. А то спросят, был ли ты на Пигаль, – и будешь хлопать ушами.
– Естественнее предположить, что меня спросят, был ли я в Лувре.
– В Лувр по ночам не ходят. И если хочешь знать, для тебя как физиолога Пигаль куда поучительнее Лувра.
Мы не торопясь двинулись по тротуару в направлении, обратном тому, в каком ехали вчера с вокзала, но по той же стороне, она показалась нам любопытнее – ярче освещение, гуще и пестрее толпа. Мы быстро усвоили походку парижских фланеров. Обычный прохожий идет куда-то, фланер – куда-нибудь, он в любую секунду готов изменить свои планы, если они у него есть, под влиянием любой приманки, вся эта судорожно переливающаяся всеми оттенками неона и аргона световая реклама рассчитана именно на него, и единственная причина, почему он не клюет на самую первую приманку, та, что рядом блестит, мелькает и манит наживка еще более яркая. Навстречу нам шла такая же разношерстная толпа, как выползавшая вчера из Нотр-Дам, но там во всем – в выражении лиц, в походке, в приглушенности речи – видна была умиротворенность, даже самые равнодушные считали своим долгом сохранять сдержанность хотя бы в радиусе пятидесяти метров, здесь, наоборот, в каждом движении, в громком смехе, в блеске глаз читалась разнузданность, тоже, может быть, несколько наигранная, просто у церкви и в увеселительных заведениях разные правила игры. Большинство шедших навстречу нам были мужчины – европейцы, арабы, негры, они глазели на изображения женщин полуголых и совсем голых; смуглотелая индуска с двухэтажного плаката приглашала завернуть в ночную киношку, где за несколько франков обещала посвятить в таинство древнего эротического культа Камасутры, розовые грудастые девки с освещенных изнутри цветных диапозитивов завлекали в плохонькие стриптизы, лезли в глаза с глянцевых обложек в витринах секс-шопов. Чем, кроме торговли порнографией, занимаются эти почтенные учреждения, я так и не понял, стоило мне на несколько лишних секунд задержаться у одной из витрин, чтоб заглянуть в ярко освещенное нутро, как из двери вынырнула какая-то гнусная личность и, любезно оскалившись, предложила войти. Кроме этих капищ современной Астарты, бойко торговали десятки пивнушек и забегаловок, африканцы ели кус-кус, китайцы трепангов, несмотря на поздний час, шла торговля в галантерейных и парфюмерных лавчонках, а в щелевидных растворах у игорных автоматов в тщетной надежде перехитрить теорию вероятности толпились старики и мальчишки. За исключением двух или трех вышедших в тираж матрон, обслуга везде была мужская, женщина – не рисованная, а во плоти – ощущалась где-то рядом, за стеклом, за занавеской. За посмотр здесь надо было платить. От залитого электрическим светом бульвара ответвлялись полутемные переулочки, где шныряли какие-то тени, а на углах под фонарями стояли по двое или по трое подгримированные юноши в тесно облегающих ляжки расклешенных штанах и в низко вырезанных на груди тельняшках.
Мы с Успенским жгли не торопясь, но нигде не задерживаясь, изредка сторонясь, чтоб пропустить какую-нибудь человеческую развалину, но не уступая дороги атлетического сложения нахалам и их разрисованным бабам. Раза два мы переглянулись, и я понял, что нам доставляет удовольствие одно и то же – неожиданно возникшее в этом сомнительном месте чувство общности. Нам было приятно, что мы смотрим на всю эту круговерть совершенно одинаково, со спокойным интересом патологов. Нам нравилось и то, что при некоторой разнице в возрасте и сложении мы два еще крепких парня, которые при случае сумеют достоять друг за друга.
– Тьфу, сволочь! – буркнул Паша. – Как живая…
Я оглянулся. В стеклянном киоске за столиком сидела седая женщина с совой на плече. У женщины было строгое, породистое лицо, ее тонкие розовые пальцы шевелились над разложенными перед ней картами. Действительно, с первого взгляда было трудно догадаться, что это кукла. Успенский, хмуро посмеиваясь, вынул из кармана монетку и бросил ее в вертикальную прорезь автомата. Внутри что-то пошипело, как в кассовом аппарате, и из горизонтальной прорези высунулся билетик размером чуть побольше кассового чека. На билетике я разглядел изображение какого-то из знаков зодиака и отпечатанный убористым шрифтом текст. Я протянул руку.
– Дай переведу.
– Потом. – Паша и хмурился и смеялся. Билетик он сунул в карман. – Ты суеверен, Леша?
– Не больше, чем любой хирург. Но механическая гадалка – это что-то уж чересчур глупо.
– Глупость не знает слова «чересчур». Люди верили и в более глупые вещи… Ах, скоты? – Он больно сжал мое плечо. – Погляди-ка. Вон на ту книжицу…
По соседству с гадалкой, в вынесенном на тротуар застекленном стенде очередного секс-шопа стояли выставленные для продажи томики. Стоили они гораздо дороже, чем хорошие книги, это и понятно, отрава во все времена стоила дороже хлеба. Человек, которому в качестве инструкции нужны «Сто различных способов любви», – болван и заслуживает, чтобы с него драли шкуру. Но Успенский тыкал пальцем не в «Сто способов», а в глянцевый томик с эсэсовскими молниями на обложке. Литеры-молнии тут же расшифровывались: СС – секс, садизм, а картинка изображала стоящую на коленях голую женщину, со страхом взирающую на рослого эсэсовца в лакированных сапогах и с длинной плетью в руке. Женщина была розовая, а эсэсовец темно-зеленый, как кузнечик. Рисунок был сделан совершенно в той же манере, в какой рекламируются сигареты «Лаки страйк» и хвойный экстракт для ванн.
– Пойдем, – подтолкнул меня Паша. Из двери шопа уже высунулась какая-то мерзкая рожа, и мы поспешно ретировались. – Пойдем выпьем пива, у меня аж в горле пересохло от злости.
Пиво мы пили у ближайшего стояка.
– Ты понимаешь, в чем гнусность такой книжонки? – Паша еще кипел. – Автор, конечно, делает вид, будто он разоблачает жестокости фашистских концлагерей. Вранье. Все это на потребу самому гнусному обывателю. Обыватель задавлен своей вечно озабоченной женой, источен завистью к тем, кто талантом, силой или деньгами захватил лучших баб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
– В пятьдесят втором мы сидели здесь и смотрели, как вертится эта штука, – сказал Успенский. – Ничего не изменилось, как будто смотришь второй раз старую хронику.
– Кто «мы»? – спросил я.
Паша нахмурился.
– Мы с Бетой. И Вдовин. И еще этот… Александр Яковлевич. Почему ты спрашиваешь?
Я промолчал.
– Я знаю, о чем ты молчишь, – свирепо сказал Паша. – На том симпозиуме ты был нужнее, чем Вдовин. Даже чем Бета и я. Но в то время я не мог взять тебя. И не мог не взять Вдовина. Только кретины воображают, будто человек, обладающий властью, всегда делает, что ему хочется.
Это было совершенно в стиле Успенского – обстоятельства не раз заставляли его быть уклончивым, и все-таки уклончивость была не в его характере – и в научной полемике и в личных отношениях он охотно шел на обострение.
– Сейчас легко рассуждать, – проворчал он. По его лицу мелькали красноватые отсветы, и оно казалось воспаленным. – Сегодня даже старик Антоневич знает цену Вдовину, а тогда…
– Ошибаешься, – сказал я. – Старик Антоневич – единственный, кто знал ему цену уже тогда.
– Не считая тебя, конечно?
– Нет. Я тоже не знал. Хотя должен был знать. Он вышел из моей лаборатории.
– Хорошо, что ты принимаешь на себя хоть часть вины. Утомительно жить среди людей, у которых на совести нет ни пылинки. Ты никогда не видел Вдовина с бородой?
– Нет, – сказал я, удивленный.
– А я видел. Он там, в заповеднике, отрастил окладистую бородищу, и она выдает его с головой. Купец! Настоящий такой волжский купчина из крепких мужичков, с европейской хваткой и азиатской хитрецой. Знаешь, – Паша захохотал, – если кое-кому из наших пририсовать настоящие бороды, на кого они стали бы похожи? Петр Петрович – на директора гимназии.
– На протоиерея.
– Верно! Именно на протоиерея. На архиерея не потянет? Нет, не потянет, какую бороду ни клей. Возглашать – это все, что он может. А Вдовин – дай ему настоящий подряд…
– Он его и получил.
– Что ты этим хочешь сказать? (Фраза, которую мы все говорим, когда прекрасно понимаем смысл сказанного.)
– Он был тебе нужен.
– Полезен.
– Вот этого я как раз и не понимаю.
– Чего тут не понимать? Я проводил определенную кампанию, обсуждать мы ее сейчас не будем, это увело бы нас слишком в сторону. В этой кампании Вдовин делал то, что, к слову сказать, ты делать не хотел и не умел, но что с моей точки зрения делать было необходимо. Жизнедеятельность любого организма обеспечивается деятельностью различных органов, выполняющих всякого рода функции… Наполеону и то приходилось пользоваться услугами Фуше.
– Почему «и то»? Для меня Наполеон немыслим без Фуше. Так же как Гитлер без Гиммлера, так же как…
– Ого! Я вижу, у тебя с императором старые счеты.
– Никаких. Просто я его терпеть не могу. И яснее чем когда-либо я понял это здесь, в этом городе, где все полно им, от Триумфальной арки до пепельницы на нашем столе.
– Любопытно. А я когда-то даже увлекался Наполеоном. Почитывал кое-что. За что ты его так не любишь?
– Коротко?
– Если сумеешь.
– Чтоб не искать новых слов – за бонапартизм.
Паша засмеялся.
– Это, пожалуй, уж слишком коротко. А если не шутя?
– Скажи, пожалуйста, – сказал я, – ты был на могиле Наполеона?
– У Инвалидов? Был, конечно.
– А на могиле Пастера?
– Нет, не был. Но завтра мы с тобой будем в Пастеровском институте и попросим, чтоб нас сводили в гробницу. Почему ты заговорил о Пастере?
– Потому что Пастер великий француз и один из величайших ученых мира. Ученый, чье значение с годами не отходит в область истории, а непрерывно возрастает. Пастер серией блестящих экспериментов доказал невозможность самозарождения живых существ, а что доказал Наполеон? Что уничтожение живых существ в огромных масштабах – дело не только возможное, но выгодное и почетное. Пастер, применив асептику, спас людей больше, чем погубил Наполеон, а погубил он много, мне говорил один социолог, что после наполеоновских войн французы стали в среднем на пять сантиметров ниже, еще бы – гвардия умирала, но не сдавалась. Пастер заслужил вечную благодарность человечества, победив микроб бешенства, а что осталось от побед Наполеона? Он выиграл несколько сражений, а все основные кампании проиграл: египетскую, испанскую, русскую, пытался взять реванш и кончил Ватерлоо. И какова историческая несправедливость! Храбреца Нея за то, что во время Ста дней он стал под знамена своего императора, расстреляли, а виновника всех бед, по теперешней терминологии военного преступника, человека, начавшего свою карьеру с расстрела революционного народа, с почетом препровождают на остров, чтоб он мог там писать мемуары, а когда он отдает концы, его прах переносят в центр Парижа, в дом, где когда-то доживали свой век семь тысяч инвалидов войны, а теперь разевают рты туристы со всего света. А на могилу воистину великого француза изредка заглядывают считанные люди, в путеводителе так и сказано: посещение музея и гробницы – по договоренности. О сподвижниках я уж не говорю. Есть уличка, которая носит имя доктора Ру, это все. Каждый из наполеоновских маршалов отхватил по бульвару длиной в километр, все без разбора – и честный Ланн, и ничтожный Мюрат. А кому не хватило бульваров, тем достались авеню. Я вчера обошел кругом площадь Звезды и нарочно посмотрел на таблички всех авеню, что сходятся к Арке. Кого там только нет! И верный Клебер, которого дорогой вождь оставил подыхать в Египте, и палач Коммуны Мак-Магон. Не хватает только Петена…
– Ну, ну, не бреши. Есть авеню Виктор Гюго.
– А кто этот Гюго, ты знаешь?
– Лешка, не задавайся. Кто такой Гюго, я знаю.
– Нет, не знаешь. Ты думаешь – писатель?
– А кто же?
– Генерал. – Мне удалось-таки ошеломить Успенского, и, каюсь, это доставило мне удовольствие. – Можешь мне поверить. Hugo-pere. Я не сомневаюсь в военной доблести французов, но меня бесит, что народ, давший миру Декарта, Лавуазье, Паскаля, Ампера, так носится с этим корсиканским выродком и его шайкой. Наполеон везде – от Вандомской колонны до коньячных бутылок. А имя Пастера перестали писать даже на бутылках с пастеризованным молоком. Ну что ты ржешь? – заорал я, заметив, что Успенский трясется от беззвучного смеха.
– Извини, – сказал Паша, все еще фыркая. – Сидеть на бульваре, среди кабаков и борделей и обсуждать мировые проблемы – на это, кажется, только русские способны…
Мне тоже стало смешно.
– А к маленькому капралу ты несправедлив, – сказал Паша уже серьезно. – Ты знаешь, что Наполеон был членом Института? То есть по-нашему академиком?
– Подумаешь! Дай нашему Вдовину настоящую власть, через пять лет он будет академиком. Разница только в том, что Наполеон действительно имел данные, чтоб заниматься наукой. Ты знаешь, что сказал о нем Курье?
– Ну?
– «Он мог быть ученым, а стал императором. Какое падение!»
– Честное слово? – Успенский захохотал так громко и восторженно, что привычные ко всему французы за соседними столиками впервые обратили на нас внимание. И вдруг помрачнел. – Ладно. Давай пройдемся по бульварчику до Пигаль. Тебе это просто необходимо. А то спросят, был ли ты на Пигаль, – и будешь хлопать ушами.
– Естественнее предположить, что меня спросят, был ли я в Лувре.
– В Лувр по ночам не ходят. И если хочешь знать, для тебя как физиолога Пигаль куда поучительнее Лувра.
Мы не торопясь двинулись по тротуару в направлении, обратном тому, в каком ехали вчера с вокзала, но по той же стороне, она показалась нам любопытнее – ярче освещение, гуще и пестрее толпа. Мы быстро усвоили походку парижских фланеров. Обычный прохожий идет куда-то, фланер – куда-нибудь, он в любую секунду готов изменить свои планы, если они у него есть, под влиянием любой приманки, вся эта судорожно переливающаяся всеми оттенками неона и аргона световая реклама рассчитана именно на него, и единственная причина, почему он не клюет на самую первую приманку, та, что рядом блестит, мелькает и манит наживка еще более яркая. Навстречу нам шла такая же разношерстная толпа, как выползавшая вчера из Нотр-Дам, но там во всем – в выражении лиц, в походке, в приглушенности речи – видна была умиротворенность, даже самые равнодушные считали своим долгом сохранять сдержанность хотя бы в радиусе пятидесяти метров, здесь, наоборот, в каждом движении, в громком смехе, в блеске глаз читалась разнузданность, тоже, может быть, несколько наигранная, просто у церкви и в увеселительных заведениях разные правила игры. Большинство шедших навстречу нам были мужчины – европейцы, арабы, негры, они глазели на изображения женщин полуголых и совсем голых; смуглотелая индуска с двухэтажного плаката приглашала завернуть в ночную киношку, где за несколько франков обещала посвятить в таинство древнего эротического культа Камасутры, розовые грудастые девки с освещенных изнутри цветных диапозитивов завлекали в плохонькие стриптизы, лезли в глаза с глянцевых обложек в витринах секс-шопов. Чем, кроме торговли порнографией, занимаются эти почтенные учреждения, я так и не понял, стоило мне на несколько лишних секунд задержаться у одной из витрин, чтоб заглянуть в ярко освещенное нутро, как из двери вынырнула какая-то гнусная личность и, любезно оскалившись, предложила войти. Кроме этих капищ современной Астарты, бойко торговали десятки пивнушек и забегаловок, африканцы ели кус-кус, китайцы трепангов, несмотря на поздний час, шла торговля в галантерейных и парфюмерных лавчонках, а в щелевидных растворах у игорных автоматов в тщетной надежде перехитрить теорию вероятности толпились старики и мальчишки. За исключением двух или трех вышедших в тираж матрон, обслуга везде была мужская, женщина – не рисованная, а во плоти – ощущалась где-то рядом, за стеклом, за занавеской. За посмотр здесь надо было платить. От залитого электрическим светом бульвара ответвлялись полутемные переулочки, где шныряли какие-то тени, а на углах под фонарями стояли по двое или по трое подгримированные юноши в тесно облегающих ляжки расклешенных штанах и в низко вырезанных на груди тельняшках.
Мы с Успенским жгли не торопясь, но нигде не задерживаясь, изредка сторонясь, чтоб пропустить какую-нибудь человеческую развалину, но не уступая дороги атлетического сложения нахалам и их разрисованным бабам. Раза два мы переглянулись, и я понял, что нам доставляет удовольствие одно и то же – неожиданно возникшее в этом сомнительном месте чувство общности. Нам было приятно, что мы смотрим на всю эту круговерть совершенно одинаково, со спокойным интересом патологов. Нам нравилось и то, что при некоторой разнице в возрасте и сложении мы два еще крепких парня, которые при случае сумеют достоять друг за друга.
– Тьфу, сволочь! – буркнул Паша. – Как живая…
Я оглянулся. В стеклянном киоске за столиком сидела седая женщина с совой на плече. У женщины было строгое, породистое лицо, ее тонкие розовые пальцы шевелились над разложенными перед ней картами. Действительно, с первого взгляда было трудно догадаться, что это кукла. Успенский, хмуро посмеиваясь, вынул из кармана монетку и бросил ее в вертикальную прорезь автомата. Внутри что-то пошипело, как в кассовом аппарате, и из горизонтальной прорези высунулся билетик размером чуть побольше кассового чека. На билетике я разглядел изображение какого-то из знаков зодиака и отпечатанный убористым шрифтом текст. Я протянул руку.
– Дай переведу.
– Потом. – Паша и хмурился и смеялся. Билетик он сунул в карман. – Ты суеверен, Леша?
– Не больше, чем любой хирург. Но механическая гадалка – это что-то уж чересчур глупо.
– Глупость не знает слова «чересчур». Люди верили и в более глупые вещи… Ах, скоты? – Он больно сжал мое плечо. – Погляди-ка. Вон на ту книжицу…
По соседству с гадалкой, в вынесенном на тротуар застекленном стенде очередного секс-шопа стояли выставленные для продажи томики. Стоили они гораздо дороже, чем хорошие книги, это и понятно, отрава во все времена стоила дороже хлеба. Человек, которому в качестве инструкции нужны «Сто различных способов любви», – болван и заслуживает, чтобы с него драли шкуру. Но Успенский тыкал пальцем не в «Сто способов», а в глянцевый томик с эсэсовскими молниями на обложке. Литеры-молнии тут же расшифровывались: СС – секс, садизм, а картинка изображала стоящую на коленях голую женщину, со страхом взирающую на рослого эсэсовца в лакированных сапогах и с длинной плетью в руке. Женщина была розовая, а эсэсовец темно-зеленый, как кузнечик. Рисунок был сделан совершенно в той же манере, в какой рекламируются сигареты «Лаки страйк» и хвойный экстракт для ванн.
– Пойдем, – подтолкнул меня Паша. Из двери шопа уже высунулась какая-то мерзкая рожа, и мы поспешно ретировались. – Пойдем выпьем пива, у меня аж в горле пересохло от злости.
Пиво мы пили у ближайшего стояка.
– Ты понимаешь, в чем гнусность такой книжонки? – Паша еще кипел. – Автор, конечно, делает вид, будто он разоблачает жестокости фашистских концлагерей. Вранье. Все это на потребу самому гнусному обывателю. Обыватель задавлен своей вечно озабоченной женой, источен завистью к тем, кто талантом, силой или деньгами захватил лучших баб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65