https://wodolei.ru/brands/Akvarodos/
Если ваш главный так жаждет бессмертия, пусть возьмет интервью у этого академика.
– Не надо быть злюкой. И пессимистом. Сейчас вы скажете, что я не понимаю, что значит это слово, но я, честное слово, догадываюсь.
– И вам нравятся оптимисты.
– Нравятся. В позапрошлом году у нас в редакции был «круглый стол» и на нем выступал молодой ученый – кстати, он из вашего Института – и очень всем понравился. Он говорил, что в самое ближайшее время продолжительность человеческой жизни можно будет увеличить в два и даже в два с половиной раза.
– Вдовин?
– Вдовин. Вы знаете Вдовина? Правда талантливый?
– Талантливый? Скорее много обещающий.
Она смотрит на меня подозрительно.
– Это одно слово или два?
– Два.
– Ну как же вы не язва? А вы что – совсем в это не верите?
– Я уверен лишь в одном: мы с Вдовиным умрем гораздо раньше, чем это удастся проверить.
– Я не знала, что вы такой сердитый.
– Я не сердитый, я очень занятой. Что от меня еще нужно вашему главному?
– Он просил передать вам, что не понимает…
– Допускаю. Но при чем тут я?
– Нет, кроме шуток. Старение – естественный процесс или патологический?
– И то и другое.
– И норма и болезнь?
– Именно так.
– Как это может быть?
– Почему же нет? Может же фотон быть одновременно волной и частицей? Граница между нормальным и патологическим в достаточной мере условна, нормы устанавливаются людьми. Природа не всегда имеет на этот счет определенное мнение.
Гостья вздыхает:
– А ну вас, вы меня совсем запутали. Ну приведите какой-нибудь простой пример, чтоб я тоже поняла.
– Пример? Пожалуйста. Разве не приходилось вам говорить: «Ах нет, сегодня я больна…» Или даже: «Слава богу, я заболела». Это правда и одновременно ложь, потому что с физиологической точки зрения вы совершенно здоровы.
Конечно, это хамство, но я почему-то не чувствую раскаяния. Гостья вспыхивает, но молчит. Я смотрю на часы.
– Дальше?
– Он считает вашу позицию в вопросах спорта совершенно неприемлемой. Получается, что вы против всяких рекордов и против тяжелой атлетики.
– Совсем не против всяких. А с тяжелой атлетикой у меня действительно сложные отношения.
– Вот видите. Весь мир завидует нашим богатырям, вся страна ими восхищается, а вы требуете…
– Стоп! Начнем с того, что я ничего не требую.
– А если не требуете, то зачем же…
– Затем, чтоб люди знали, что возможна другая точка зрения. В отличие от большинства западных стран у нас продолжительность боя на ринге ограничена тремя раундами. Уверен, что этот мудрый компромисс достигнут не без влияния людей, которым бокс вообще отвратителен. Я с полным убеждением режу собак и кошек, но при этом считаю допустимым и даже полезным существование противников вивисекции.
– Почему?
– Они вносят необходимую коррекцию.
Гостья задумывается.
– Нет, этого я никогда не пойму. Скажите лучше, что вы имеете против гиревиков?
– Ничего. Просто я не вижу ничего привлекательного в том, что в век шагающих экскаваторов и электрических кранов кто-то, надуваясь и пыхтя, пытается поднять на одну секунду двести или триста килограммов. Для крана это мало, а для человека слишком много и совсем не полезно.
– Неужели вам не приятно, когда наши ребята выигрывают на международных соревнованиях? Где же ваше патриотическое чувство?
– Мое патриотическое чувство больше греют цифры, говорящие о массовости спорта в нашей стране.
– Неужели вы никогда ни за кого не болеете?
– Я предпочитаю быть действующим лицом, а не зрителем. Студентом я играл в футбол и люблю игру, но зрелище многотысячной толпы, которая ревет и беснуется, меня отталкивает. Ни Улановой, ни Софроницкому никогда не вызвать подобного экстаза. И мне смешно, когда налитые пивом, обрюзгшие от сидячей жизни отцы семейств и тощие патлатые девчонки кричат игроку: «Куда бьешь, мазила!» – сами они не попали бы мячом в пустые ворота. Мне противны «тифози», способные изувечить не потрафившую им команду, в принципе они ничем не отличаются от кровожадных зрителей Колизея; если завтра разрешат гладиаторские игры, конечно, по сокращенной программе и под наблюдением врача, бизнесмены хорошо заработают. Публика наших стадионов гораздо лучше, но, откровенно говоря, я не убежден, что ею всегда владеют только самые чистые, свободные от темных инстинктов чувства. Тут есть над чем задуматься и социологам, и психологам, да и нашему брату-физиологу.
– А все-таки почему-то…
– Вот именно – почему-то… Мне кажется, болельщиками владеют те же чувства, что любителями лотерей и тотализаторов.
– Что же общего? Болельщик бескорыстен.
– Смотря что понимать под корыстью. Игрок – ну, вы понимаете, я не о спортсменах говорю – это человек, желающий приобрести некоторые материальные ценности, но участвуя в их создании. Болельщик имеет возможность чувствовать себя победителем, не участвуя в борьбе. На этот счет у меня есть свой рабочий термин. Самоутверждение через сопричастность. Всякий раз, когда мы создаем себе идола, мы самоутверждаемся. Мы как бы входим в долю и становимся пайщиками его славы и авторитета, будучи профанами, мы приобретаем право судить да рядить о вещах, нам ранее недоступных. И конечно, влиять, требовать, советовать, даже осуждать. Если не считать спорта, больше всего болельщиков у искусства и медицины…
Посмотрев внимательнее на свою собеседницу, обрываю себя на полуслове. Она скучает и нервничает.
– Все это очень умно, – говорит она растерянно. – Но, понимаете, мы – журнал массовый. Почему все-таки вы против рекордов?
– Я не против. Я к ним равнодушен. Кстати, вранье, что большинство рекордов ставят любители. Если б любители в любой области человеческой деятельности были бы сильнее профессионалов, это означало бы гибель профессии.
Гостья задумывается.
– Нет, насчет рекордов это у нас не пройдет. И я тоже с вами не согласна, люди всегда будут стремиться к вершинам, пусть даже с риском для жизни и здоровья. Хотите, я сейчас вас убью?
– Валяйте, – говорю я без особой охоты.
– Я знаю, вы ставили опыты на себе. И, прямо скажем, рискованные. Что? Это похуже, чем поднимать тяжести.
Бац! – и я выбит из седла. Не аргументацией, а осведомленностью. Кроме меня и Виктора, об этих опытах ни одна душа не знала. Неужели Виктор меня предал?
– Послушайте, – говорю я, жалко запинаясь. – Откуда вы это… (чуть не ляпаю «знаете») откуда вы это взяли?
– Много будете знать, скоро состаритесь. Факт?
Девица играет глазами, торжествует, а я окончательно теряю самообладание.
– Знаете что, милостивая государыня, – говорю я. – Мы с вами отклонились от цели вашего прихода. Напоминаю: ваше время истекло.
Девица бросает на меня жесткий взгляд. По всей видимости, она привыкла, чтоб ее общества добивались.
– Выгоняете?
– Нет. Напоминаю.
– Ну хорошо, – сухо говорит девица. – Что же будем делать?
– У меня есть компромиссное предложение. Там, где мои ответы вас не устраивают, – снимите вопросы. Будем считать, что мне их не задавали.
– Жалко.
– Мне тоже.
– Ладно, будь по-вашему. – Она вынимает из портфельчика бледные типографские полосы.
– Подпишите.
– Я уже подписывал.
– Это гранки. Такой порядок.
– Можно просмотреть?
– Пожалуйста. Если вы не спешите…
– Мы, живорезы, приучены читать все, что подписываем.
Читаю я быстро, но ничего не пропускаю. Девица это понимает и начинает нервничать.
– Все как у вас…
Нет, совсем не как у меня. Ответы, вызвавшие сомнения редактора, умело выхолощены, и я вымарываю их целиком вместе с вопросами. Но редакторский карандаш прошелся везде, что-то чуточку смягчено, что-то подправлено, а главное – повсюду расставлены ненавистные мне игривые многоточия и кавычки. Впечатление такое, будто, отвечая на вопросы, я все время подмигивал.
– Хотелось сохранить разговорную интонацию, – разъясняет девица, видя, что я хмурюсь. – Чтоб не было готовых формулировок, а было видно, как мысль рождается в процессе беседы. Понимаете?
– Если б во время разговора с вашим сотрудником у меня родилась хоть одна новая мысль, будьте покойны, я бы ее не высказал. У меня не так часто появляются новые мысли.
– Ой, какой вы, ей-богу! Ну ладно, будьте паинькой, подписывайте скорее, и у нас останется минутка поговорить про что-нибудь более интересное.
– Нет, милая барышня, этого я не подпишу.
– Почему? – Взгляд из завлекающего становится жестким.
– Это не то, что я говорил.
– А кто же это все говорил? Честное слово, вы придираетесь. Кое-что пришлось подредактировать. Редактировали же и Чехова и Толстого…
Мне сразу становится скучно.
– Милая барышня, – говорю я. – Давайте договоримся о том, что такое интервью. Интервью – так мне до сих пор казалось – редакция берет в тех случаях, когда ей хочется узнать личное мнение специалиста, выраженное притом в присущей ему индивидуальной форме. Если мои взгляды и форма, в которой я их привык выражать, редакцию не устраивают, а она хочет найти в интервью отражение своих собственных взглядов, ей следует отказаться от этого жанра или обратиться к кому-нибудь другому.
– Какой же выход? – Вид у нее такой, будто виноват во всем я, а ей по доброте душевной приходится все это расхлебывать.
– Выход самый простой. Напечатать как было раньше.
– Это невозможно. Я поклялась главному, что уговорю вас, в хорошенькое положение вы меня ставите. Да и поздно, полоса уже сверстана. Ну почему вы такой, прямо не знаю… Я не вписала вам ни единого слова.
– Вписали.
– Где? Покажите.
– У вас есть мой оригинал?
– Нет, конечно.
Чистейшее вранье, я его видел.
– Хорошо, обойдемся. – Я проглядываю гранки и почти в самом конце среди традиционных вопросов о моих вкусах и пристрастиях нахожу вопрос: «Ваши любимые композиторы». Прекрасно помню свой ответ: Бах, Франк, Мусоргский, Скрябин. Франк куда-то исчез, а на его месте таинственно возник Петр Ильич Чайковский.
– Куда девался Франк?
– Кто такой Франк?
– Вот это мило! Цезарь Франк.
– Цезарь?
– Или Сесар по новой транскрипции. Бельгийский композитор и органист.
– Хм. Вы его так любите?
– Очень.
– Ну хорошо. Я позвоню, чтоб вставили.
– А откуда взялся Чайковский?
– Вы что же, не признаете Чайковского?
– Люблю Пятую и Шестую. Романсов терпеть не могу. Во всяком случае, он не мой любимый композитор.
– Странно. Чайковского все любят.
– Послушайте. – Я опять начинаю глупо горячиться. – Неужели я должен вам объяснять, что любовь неподвластна авторитетам? Вы преклоняетесь перед корифеями науки, уважаете своего главного редактора, а любите Васю или Петю, и никто не вправе требовать у вас отчета за что и почему.
– Это другое.
– Ничуть не другое. Вы любите Чайковского, а Шаляпин не любил и почти никогда не пел. Он любил Мусоргского. Горький не любил Достоевского. А я люблю. Толстой не любил Шекспира…
– И вы тоже?
– Гамлетом восхищаюсь, а Отелло не выношу. Типичный ренегат. Вспомните, чем он хвастается… Вы скажете: Отелло – человек своей эпохи, и будете правы. Но от этого он не становится мне милее.
– Пушкин сказал: Отелло не ревнив, он…
– Доверчив, знаю. Вот и доверял бы Дездемоне. Почему-то все видят вину Отелло только в недостатке прямых улик. Согреши Дездемона на самом деле – и никто из моих цивилизованных современников уже не сомневается в праве хватать ее за глотку. Мне противен Арбенин, и я не понимаю, как можно воспевать Стеньку Разина не за его действительные подвиги, а за то, что он утопил женщину, пусть даже классово чуждую, но только что дарившую ему радость, женщину, с которой он был близок… И утопил-то не в гневе, даже не из ревности, а испугавшись за свой авторитет. Эту песню я не люблю, а вот есть такая песня «Прощай, радость, жизнь моя» – ее я могу слушать без конца, хотя не берусь объяснить вам, в чем ее магия. Разве это можно и, главное, разве это нужно объяснять? Я не люблю «Гаргантюа», а «Уленшпигеля» и «Дон Кихота» перечитывал по многу раз. Зевал, читая Тургенева, а к сорока годам полюбил. Я ведь не преподаю в средней школе я никому не навязываю свои вкусы. Ну зачем вам надо, чтоб я любил Чайковского?
– Я вам открою секрет. В будущем году в Москве открывается всемирный конкурс.
– Ну?
– Имени Чайковского.
– Ну?
– Не понимаете? Получается очень в жилу.
Надо бы смеяться, но я отчего-то вспыхиваю.
– Слушайте, – говорю я. – Покончим дело миром. Выяснилось, что эта злосчастная беседа вам совершенно не нужна.
– То есть как это…
– Не нужна. Вас не интересует, что я на самом деле думаю. Вам нужно, чтоб было «в жилу». А мне неинтересно скреплять своей подписью домыслы вашего редактора. Разойдемся. Я сейчас ему напишу…
– Вы с ума сошли! Да он мне голову оторвет.
Это, положим, вранье. Такие хорошенькие самоуверенные головки держатся на плечах достаточно прочно. Наверняка есть влиятельный папа… Поэтому я молчу. Девица всплескивает руками:
– Да вы что? Вы понимаете, что значит вынуть материал из номера? Вы что, хотите, чтоб меня уволили?
– Вас не уволят, – говорю я. – И вообще это запрещенный прием.
Под моим упорным и насмешливым взглядом гостья сдается:
– Ну хорошо, ваша взяла. Я-то не пропаду. Но вот для Якова Семеновича, ну, для того, кто брал беседу, это будет катастрофой. Он очень грамотный работник, но уже немного старомодный, и его хотят вывести на пенсию. А ему нельзя на пенсию – у него семья.
На этот раз это правда. Во всяком случае, похоже на правду.
– Ладно, – говорю я. – Это тоже запрещенный прием, но против него я бессилен. Давайте.
Подписываю гранки. Шариковая ручка рвет рыхлую бумагу. Гостья облегченно вздыхает, и можно догадаться, что победа далась ей нелегко.
– Вот и умничка, – говорит она. – А теперь вы напишете мне статью о поездке во Францию.
– Ну нет! – Я опять зол, особенно раздражило меня это покровительственное «умничка». – Статью о Франции вы напишете сами. Тем более вы гораздо лучше меня знаете, что я должен был там увидеть и что я по этому поводу думаю. Еще раз напоминаю – ваше время истекло.
На этот раз она по-настоящему обижена. Молча засовывает гранки в портфельчик и так же молча, не прощаясь идет к выходу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
– Не надо быть злюкой. И пессимистом. Сейчас вы скажете, что я не понимаю, что значит это слово, но я, честное слово, догадываюсь.
– И вам нравятся оптимисты.
– Нравятся. В позапрошлом году у нас в редакции был «круглый стол» и на нем выступал молодой ученый – кстати, он из вашего Института – и очень всем понравился. Он говорил, что в самое ближайшее время продолжительность человеческой жизни можно будет увеличить в два и даже в два с половиной раза.
– Вдовин?
– Вдовин. Вы знаете Вдовина? Правда талантливый?
– Талантливый? Скорее много обещающий.
Она смотрит на меня подозрительно.
– Это одно слово или два?
– Два.
– Ну как же вы не язва? А вы что – совсем в это не верите?
– Я уверен лишь в одном: мы с Вдовиным умрем гораздо раньше, чем это удастся проверить.
– Я не знала, что вы такой сердитый.
– Я не сердитый, я очень занятой. Что от меня еще нужно вашему главному?
– Он просил передать вам, что не понимает…
– Допускаю. Но при чем тут я?
– Нет, кроме шуток. Старение – естественный процесс или патологический?
– И то и другое.
– И норма и болезнь?
– Именно так.
– Как это может быть?
– Почему же нет? Может же фотон быть одновременно волной и частицей? Граница между нормальным и патологическим в достаточной мере условна, нормы устанавливаются людьми. Природа не всегда имеет на этот счет определенное мнение.
Гостья вздыхает:
– А ну вас, вы меня совсем запутали. Ну приведите какой-нибудь простой пример, чтоб я тоже поняла.
– Пример? Пожалуйста. Разве не приходилось вам говорить: «Ах нет, сегодня я больна…» Или даже: «Слава богу, я заболела». Это правда и одновременно ложь, потому что с физиологической точки зрения вы совершенно здоровы.
Конечно, это хамство, но я почему-то не чувствую раскаяния. Гостья вспыхивает, но молчит. Я смотрю на часы.
– Дальше?
– Он считает вашу позицию в вопросах спорта совершенно неприемлемой. Получается, что вы против всяких рекордов и против тяжелой атлетики.
– Совсем не против всяких. А с тяжелой атлетикой у меня действительно сложные отношения.
– Вот видите. Весь мир завидует нашим богатырям, вся страна ими восхищается, а вы требуете…
– Стоп! Начнем с того, что я ничего не требую.
– А если не требуете, то зачем же…
– Затем, чтоб люди знали, что возможна другая точка зрения. В отличие от большинства западных стран у нас продолжительность боя на ринге ограничена тремя раундами. Уверен, что этот мудрый компромисс достигнут не без влияния людей, которым бокс вообще отвратителен. Я с полным убеждением режу собак и кошек, но при этом считаю допустимым и даже полезным существование противников вивисекции.
– Почему?
– Они вносят необходимую коррекцию.
Гостья задумывается.
– Нет, этого я никогда не пойму. Скажите лучше, что вы имеете против гиревиков?
– Ничего. Просто я не вижу ничего привлекательного в том, что в век шагающих экскаваторов и электрических кранов кто-то, надуваясь и пыхтя, пытается поднять на одну секунду двести или триста килограммов. Для крана это мало, а для человека слишком много и совсем не полезно.
– Неужели вам не приятно, когда наши ребята выигрывают на международных соревнованиях? Где же ваше патриотическое чувство?
– Мое патриотическое чувство больше греют цифры, говорящие о массовости спорта в нашей стране.
– Неужели вы никогда ни за кого не болеете?
– Я предпочитаю быть действующим лицом, а не зрителем. Студентом я играл в футбол и люблю игру, но зрелище многотысячной толпы, которая ревет и беснуется, меня отталкивает. Ни Улановой, ни Софроницкому никогда не вызвать подобного экстаза. И мне смешно, когда налитые пивом, обрюзгшие от сидячей жизни отцы семейств и тощие патлатые девчонки кричат игроку: «Куда бьешь, мазила!» – сами они не попали бы мячом в пустые ворота. Мне противны «тифози», способные изувечить не потрафившую им команду, в принципе они ничем не отличаются от кровожадных зрителей Колизея; если завтра разрешат гладиаторские игры, конечно, по сокращенной программе и под наблюдением врача, бизнесмены хорошо заработают. Публика наших стадионов гораздо лучше, но, откровенно говоря, я не убежден, что ею всегда владеют только самые чистые, свободные от темных инстинктов чувства. Тут есть над чем задуматься и социологам, и психологам, да и нашему брату-физиологу.
– А все-таки почему-то…
– Вот именно – почему-то… Мне кажется, болельщиками владеют те же чувства, что любителями лотерей и тотализаторов.
– Что же общего? Болельщик бескорыстен.
– Смотря что понимать под корыстью. Игрок – ну, вы понимаете, я не о спортсменах говорю – это человек, желающий приобрести некоторые материальные ценности, но участвуя в их создании. Болельщик имеет возможность чувствовать себя победителем, не участвуя в борьбе. На этот счет у меня есть свой рабочий термин. Самоутверждение через сопричастность. Всякий раз, когда мы создаем себе идола, мы самоутверждаемся. Мы как бы входим в долю и становимся пайщиками его славы и авторитета, будучи профанами, мы приобретаем право судить да рядить о вещах, нам ранее недоступных. И конечно, влиять, требовать, советовать, даже осуждать. Если не считать спорта, больше всего болельщиков у искусства и медицины…
Посмотрев внимательнее на свою собеседницу, обрываю себя на полуслове. Она скучает и нервничает.
– Все это очень умно, – говорит она растерянно. – Но, понимаете, мы – журнал массовый. Почему все-таки вы против рекордов?
– Я не против. Я к ним равнодушен. Кстати, вранье, что большинство рекордов ставят любители. Если б любители в любой области человеческой деятельности были бы сильнее профессионалов, это означало бы гибель профессии.
Гостья задумывается.
– Нет, насчет рекордов это у нас не пройдет. И я тоже с вами не согласна, люди всегда будут стремиться к вершинам, пусть даже с риском для жизни и здоровья. Хотите, я сейчас вас убью?
– Валяйте, – говорю я без особой охоты.
– Я знаю, вы ставили опыты на себе. И, прямо скажем, рискованные. Что? Это похуже, чем поднимать тяжести.
Бац! – и я выбит из седла. Не аргументацией, а осведомленностью. Кроме меня и Виктора, об этих опытах ни одна душа не знала. Неужели Виктор меня предал?
– Послушайте, – говорю я, жалко запинаясь. – Откуда вы это… (чуть не ляпаю «знаете») откуда вы это взяли?
– Много будете знать, скоро состаритесь. Факт?
Девица играет глазами, торжествует, а я окончательно теряю самообладание.
– Знаете что, милостивая государыня, – говорю я. – Мы с вами отклонились от цели вашего прихода. Напоминаю: ваше время истекло.
Девица бросает на меня жесткий взгляд. По всей видимости, она привыкла, чтоб ее общества добивались.
– Выгоняете?
– Нет. Напоминаю.
– Ну хорошо, – сухо говорит девица. – Что же будем делать?
– У меня есть компромиссное предложение. Там, где мои ответы вас не устраивают, – снимите вопросы. Будем считать, что мне их не задавали.
– Жалко.
– Мне тоже.
– Ладно, будь по-вашему. – Она вынимает из портфельчика бледные типографские полосы.
– Подпишите.
– Я уже подписывал.
– Это гранки. Такой порядок.
– Можно просмотреть?
– Пожалуйста. Если вы не спешите…
– Мы, живорезы, приучены читать все, что подписываем.
Читаю я быстро, но ничего не пропускаю. Девица это понимает и начинает нервничать.
– Все как у вас…
Нет, совсем не как у меня. Ответы, вызвавшие сомнения редактора, умело выхолощены, и я вымарываю их целиком вместе с вопросами. Но редакторский карандаш прошелся везде, что-то чуточку смягчено, что-то подправлено, а главное – повсюду расставлены ненавистные мне игривые многоточия и кавычки. Впечатление такое, будто, отвечая на вопросы, я все время подмигивал.
– Хотелось сохранить разговорную интонацию, – разъясняет девица, видя, что я хмурюсь. – Чтоб не было готовых формулировок, а было видно, как мысль рождается в процессе беседы. Понимаете?
– Если б во время разговора с вашим сотрудником у меня родилась хоть одна новая мысль, будьте покойны, я бы ее не высказал. У меня не так часто появляются новые мысли.
– Ой, какой вы, ей-богу! Ну ладно, будьте паинькой, подписывайте скорее, и у нас останется минутка поговорить про что-нибудь более интересное.
– Нет, милая барышня, этого я не подпишу.
– Почему? – Взгляд из завлекающего становится жестким.
– Это не то, что я говорил.
– А кто же это все говорил? Честное слово, вы придираетесь. Кое-что пришлось подредактировать. Редактировали же и Чехова и Толстого…
Мне сразу становится скучно.
– Милая барышня, – говорю я. – Давайте договоримся о том, что такое интервью. Интервью – так мне до сих пор казалось – редакция берет в тех случаях, когда ей хочется узнать личное мнение специалиста, выраженное притом в присущей ему индивидуальной форме. Если мои взгляды и форма, в которой я их привык выражать, редакцию не устраивают, а она хочет найти в интервью отражение своих собственных взглядов, ей следует отказаться от этого жанра или обратиться к кому-нибудь другому.
– Какой же выход? – Вид у нее такой, будто виноват во всем я, а ей по доброте душевной приходится все это расхлебывать.
– Выход самый простой. Напечатать как было раньше.
– Это невозможно. Я поклялась главному, что уговорю вас, в хорошенькое положение вы меня ставите. Да и поздно, полоса уже сверстана. Ну почему вы такой, прямо не знаю… Я не вписала вам ни единого слова.
– Вписали.
– Где? Покажите.
– У вас есть мой оригинал?
– Нет, конечно.
Чистейшее вранье, я его видел.
– Хорошо, обойдемся. – Я проглядываю гранки и почти в самом конце среди традиционных вопросов о моих вкусах и пристрастиях нахожу вопрос: «Ваши любимые композиторы». Прекрасно помню свой ответ: Бах, Франк, Мусоргский, Скрябин. Франк куда-то исчез, а на его месте таинственно возник Петр Ильич Чайковский.
– Куда девался Франк?
– Кто такой Франк?
– Вот это мило! Цезарь Франк.
– Цезарь?
– Или Сесар по новой транскрипции. Бельгийский композитор и органист.
– Хм. Вы его так любите?
– Очень.
– Ну хорошо. Я позвоню, чтоб вставили.
– А откуда взялся Чайковский?
– Вы что же, не признаете Чайковского?
– Люблю Пятую и Шестую. Романсов терпеть не могу. Во всяком случае, он не мой любимый композитор.
– Странно. Чайковского все любят.
– Послушайте. – Я опять начинаю глупо горячиться. – Неужели я должен вам объяснять, что любовь неподвластна авторитетам? Вы преклоняетесь перед корифеями науки, уважаете своего главного редактора, а любите Васю или Петю, и никто не вправе требовать у вас отчета за что и почему.
– Это другое.
– Ничуть не другое. Вы любите Чайковского, а Шаляпин не любил и почти никогда не пел. Он любил Мусоргского. Горький не любил Достоевского. А я люблю. Толстой не любил Шекспира…
– И вы тоже?
– Гамлетом восхищаюсь, а Отелло не выношу. Типичный ренегат. Вспомните, чем он хвастается… Вы скажете: Отелло – человек своей эпохи, и будете правы. Но от этого он не становится мне милее.
– Пушкин сказал: Отелло не ревнив, он…
– Доверчив, знаю. Вот и доверял бы Дездемоне. Почему-то все видят вину Отелло только в недостатке прямых улик. Согреши Дездемона на самом деле – и никто из моих цивилизованных современников уже не сомневается в праве хватать ее за глотку. Мне противен Арбенин, и я не понимаю, как можно воспевать Стеньку Разина не за его действительные подвиги, а за то, что он утопил женщину, пусть даже классово чуждую, но только что дарившую ему радость, женщину, с которой он был близок… И утопил-то не в гневе, даже не из ревности, а испугавшись за свой авторитет. Эту песню я не люблю, а вот есть такая песня «Прощай, радость, жизнь моя» – ее я могу слушать без конца, хотя не берусь объяснить вам, в чем ее магия. Разве это можно и, главное, разве это нужно объяснять? Я не люблю «Гаргантюа», а «Уленшпигеля» и «Дон Кихота» перечитывал по многу раз. Зевал, читая Тургенева, а к сорока годам полюбил. Я ведь не преподаю в средней школе я никому не навязываю свои вкусы. Ну зачем вам надо, чтоб я любил Чайковского?
– Я вам открою секрет. В будущем году в Москве открывается всемирный конкурс.
– Ну?
– Имени Чайковского.
– Ну?
– Не понимаете? Получается очень в жилу.
Надо бы смеяться, но я отчего-то вспыхиваю.
– Слушайте, – говорю я. – Покончим дело миром. Выяснилось, что эта злосчастная беседа вам совершенно не нужна.
– То есть как это…
– Не нужна. Вас не интересует, что я на самом деле думаю. Вам нужно, чтоб было «в жилу». А мне неинтересно скреплять своей подписью домыслы вашего редактора. Разойдемся. Я сейчас ему напишу…
– Вы с ума сошли! Да он мне голову оторвет.
Это, положим, вранье. Такие хорошенькие самоуверенные головки держатся на плечах достаточно прочно. Наверняка есть влиятельный папа… Поэтому я молчу. Девица всплескивает руками:
– Да вы что? Вы понимаете, что значит вынуть материал из номера? Вы что, хотите, чтоб меня уволили?
– Вас не уволят, – говорю я. – И вообще это запрещенный прием.
Под моим упорным и насмешливым взглядом гостья сдается:
– Ну хорошо, ваша взяла. Я-то не пропаду. Но вот для Якова Семеновича, ну, для того, кто брал беседу, это будет катастрофой. Он очень грамотный работник, но уже немного старомодный, и его хотят вывести на пенсию. А ему нельзя на пенсию – у него семья.
На этот раз это правда. Во всяком случае, похоже на правду.
– Ладно, – говорю я. – Это тоже запрещенный прием, но против него я бессилен. Давайте.
Подписываю гранки. Шариковая ручка рвет рыхлую бумагу. Гостья облегченно вздыхает, и можно догадаться, что победа далась ей нелегко.
– Вот и умничка, – говорит она. – А теперь вы напишете мне статью о поездке во Францию.
– Ну нет! – Я опять зол, особенно раздражило меня это покровительственное «умничка». – Статью о Франции вы напишете сами. Тем более вы гораздо лучше меня знаете, что я должен был там увидеть и что я по этому поводу думаю. Еще раз напоминаю – ваше время истекло.
На этот раз она по-настоящему обижена. Молча засовывает гранки в портфельчик и так же молча, не прощаясь идет к выходу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65