https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/Appollo/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Наш малолеток (рыжий бутуз из шестого класса) дошел до того, что затопал ногами, и получил еще два часа «отсидки», которыми наградил его уже от себя лично наш мрачный учитель молчания… Тогда невинный — теперь уже виновный — утратил ощущение, что с ним поступили несправедливо, и сел между презирающими его штрафниками.
Прав был Сократ, когда сказал, что это место благоприятствует размышлению. Однако я думал совсем не о том, что наш долг — уважать учителей. Я горько упрекал себя за неудачу и перебирал в уме все способы, какие могли бы обеспечить успех Самое правильное было бы отпроситься во время вечерних занятий у Пейра, чтобы пойти наверх, в экстернат, за якобы забытой там книжкой или тетрадкой; на самом же деле я нарочно оставил бы ее на своей парте. В пустом классе я бы легко прилепил к потолку моего удавленника, как раз над кафедрой или, быть может, прямо над нашим первым зубрилой Пико. Я бы немного обождал, чтобы проверить, хорошо ли приклеился мой висельник, так что Сократ потом и не заподозрил бы меня. А так как у него не нашлось бы под рукой такого длинного шеста, которым можно было бы достать повешенного, он позвал бы швейцара, возможно, даже главного надзирателя, а может быть, Сократ притворился бы, что ничего не заметил, и удавленник болтался бы над ним часа два (вот была бы потеха!), и Со-крат до того бы разнервничался, что спутал бы «аблативус абсолютус» с причастием будущего времени… Но теперь всё — поздно! Волосы у меня в липучей жвачке Берлодье и сижу я в штрафном классе… Так, верно, проводят часы вынужденного бездействия в тюрьме уголовники, размышляя над улучшением своей техники…
Итак, я укорял себя не за совершенное преступление, а за неумение его совершить, и свою печальную участь объяснял собственной глупостью. Меня ничуть не пугала мысль, что в будущий четверг придется с восьми до десяти утра сидеть в лицее. Ланьо завсегдатай этих собраний лодырей — представил их в самом лучшем виде: классный наставник просматривает на кафедре газеты, штрафники, не таясь, читают что попало или вполголоса болтают. Я нисколько не боялся этого испытания да и считал, что Берлодье прав, полупансионер без единого взыскания все равно что необстрелянный офицер. И только одно меня тревожило: Жозеф.
Я уже видел, как он бледнеет, когда я ему показываю мой штрафной бланк, на котором он должен будет подписать свое обесчещенное мною имя… Он станет упрекать меня в неблагодарности к великодушной республике — кому, как не ей, я обязан стипендией!,И по мере того как он будет говорить, он будет все больше горячиться, и дело кончится тем, что я получу по щекам Поль начнет плакать, мама принесет мне обед в мою комнату, а Жозеф совсем расстроится. Впрочем, до катастрофы еще далеко. Нынче пятница, у меня почти шесть дней до того рокового вечера в среду, когда настанет час сказать дома всю правду Но какие шесть дней мне предстоят! И я опять принялся строить планы.
Например, я мог бы рассказать о своих бедах маме, чтобы она подготовила Жозефа. А сам я заговорил бы за столом о нескончаемых «отсидках», что каждый день так и сыплются на ребят. И я бы сказал:
— Сам удивляюсь, как это я до сих пор не влип! Потом я бы объяснил, что часто наказывают невинных, но в лицее есть правило: никогда не выдавать виноватого товарища, потому что это бесчестно. Конечно же, свою проделку я приписал бы Берлодье и рассказал бы обо всем этом смеясь, так что рассмешил бы и братишку, и маму, а потом — как знать? — может быть, и Жозефа? Хоть этот план и казался мне хитроумным, я немедленно придумал другой — страх пробудил мою кипучую фантазию.
А нельзя ли за пять дней добиться прощения у Сократа и отмены «отсидки»? Но как? Выучить правила употребления «аблативуса абсолютуса»? Я бы работал день и ночь, попросил бы дядю Жюля мне помочь и отвечал бы в классе урок так блестяще, что Сократ, польщенный до глубины души, своими руками разорвал бы роковой бланк…
Я было даже приободрился, размечтавшись, как вдруг увидел, что мой хмурый судебный письмоводитель дошел до последних строчек штрафного журнала, и я понял по тому, как он на меня глянул, что он формулирует мой приговор.
Кончив, он поманил меня пальцем и громко сказал:
— Два часа за такое дело — легкое наказание. Полагалось бы лишить вас целого дня отдыха, и весьма вероятно, что господин инспектор исправит формулировку! Я считаю нужным предупредить вас об этом. Ступайте на место.
Мои планы и надежды рухнули. Я понял, что погиб, и подбородок у меня задрожал.
Вот тогда-то отворилась дверь, и на пороге ее показался Ланьо. Под мышкой он нес учебники, в правой руке держал листок бумаги.
Он локтем закрыл за собою дверь и без заминки, ничуть не униженно подошел к письменному столу, сунул свой листок под нос нашему писарю, поискал меня глазами и весело подмигнул. Я подумал, что он отколол какую-нибудь штуку, чтобы составить мне компанию; но то, что он сделал, было еще прекрасней.
Надзиратель, прочитав второе послание Лепелетье — оно показалось мне длиннее первого, — вскинул глаза на Ланьо:
— Так это вы подбросили вашего преподавателя к потолку?
— Да, сударь, — сказал Ланьо, — я!
У меня ком подкатил к горлу. Мои товарищи-штрафники, недоверчивые и насмешливые, подняли головы, чтобы посмотреть на этого двенадцатилетнего парнишку, который «подбросил под потолок своего преподавателя».
— И вы допустили, чтобы вашего товарища наказали? Ланьо пожал плечами и ответил:
— В ту минуту я не посмел признаться. А потом передумал. Я подумал: он ведь стипендиат, у него могут отнять стипендию. Тогда я сказал Сократу, то есть господину Лепелетье, что это был я. Тогда он отменил ему «отсидку», а мне велел идти в «штрафушку». Мне где сесть?
— Ну и чудак же вы, — сказал надзиратель.
Ланьо опять повел плечом, будто хотел сказать: «Что ж теперь делать?»
Надзиратель взглянул на меня.
— А вы? Отчего же вы не протестовали?
Я был не в состоянии ответить, меня душили слезы.
— Соберите вещи и ступайте в свой класс.
Я встал, весь дрожа. Ланьо от радости засмеялся.
— И вы еще смеетесь? — сурово спросил страж.
— А я не смеюсь, — сказал Ланьо. — Я улыбаюсь. И я не нарочно.
Надзиратель разорвал штрафной бланк и, когда я проходил мимо кафедры, протянул мне клочки бумаги:
— Это вам на память. Храните! И научитесь защищаться в жизни, иначе вам всегда придется расплачиваться за других. Ступайте.
Я медлил уйти, мне не хотелось покидать моего изумительного друга, я чуть было не попросил разрешения остаться с Ланьо, чем опять поверг бы в замешательство нашего писаря. Но тут забил барабан. Два или три штрафника встали со скамей. Писарь метнул в них испепеляющий взгляд, и они рухнули на свои места. Затем он неспеша вписал в штрафной журнал приговор Ланьо, взял линейку, обмакнул перо в красные чернила и двумя штрихами зачеркнул предписание наказать меня. А в коридорах уже мчалась во весь опор Свобода. Бесстрастный страж закрыл свои ведомости, сложил штрафные бланки и запер на ключ в письменном столе. Потом откашлялся, встал, взял свою фетровую шляпу, почистил ее рукавом, надел и направился к двери, которую и отворил. Но не вышел: остался стоять подле нее как часовой.
— Построиться!
Узники построились в два ряда, тюремщик навел порядок.
И наконец он сказал:
— Ступайте!
И мы вышли на волю. Во дворе я обнял Ланьо: — Ты замечательный парень! Но я-то не должен был это принимать.
— Ты? Да для тебя «отсидка» ведь — катастрофа, — сказал он. — А мне — нипочем. В этом году я получил их штук десять, плюс два раза по полдня «отсидки» в воскресенье и одну на целый день. И это не мешает мне веселиться.
— А что скажет твой отец? Ланьо захохотал.
— Ничего не скажет.
Я хотел его расспросить, но Ланьо вдруг насупился и добавил:
— Он ничего не говорит, потому что я придумал трюк.
— Какой такой трюк?
— Я никогда тебе не рассказывал, потому что мама взяла с меня клятву, что я никому не скажу… Но с тех пор как я поклялся, прошло не меньше двух лет! Так что…
Он махнул рукой, словно говоря, что с годами клятвы, как и люди, теряют силу. Но клятва, которую, он от меня потребовал, была тогда совсем новая, новорожденная, она тогда имела силу.
— Если ты поклянешься, что не повторишь мой трюк, я расскажу тебе о нем на переменке, во внутреннем дворике.
Вот как случилось, что, взяв с меня эту клятву, Ланьо рассказал мне в углу дворика «младших» о своей частной жизни. Но я разделяю мнение Ланьо о клятвах, и так как моей уже минуло полвека, то я без зазрения совести ее нарушу.

***
Ланьо был единственным сыном ломового извозчика. Отец его держал извоз в марсельском порту. В обширных конюшнях этого богатого собственника стояло около сотни лошадей, потому что в те времена «очищенный бензин» годился только для чистки перчаток, для выведения пятен на одежде, которые при этом превращались в лучистые нимбы, да разве еще для того, чтобы в одно прекрасное утро взорвать «безопасную» горелку под вашим кофейником. Лошадиные силы еще не упрятали под капот автомобиля, исполинские кони Ланьо-старшего бегали рысью на воле, и на каждое их копыто приходилось по четыре булыжника мостовой. Хозяин был под стать своим першеронам. Описывая его, Ланьо говорил:
— Видал книжный шкаф в классной? Ну вот, я как гляжу на него, непременно отца вспомню. В ширину он почти такой же, в вышину — чуть пониже, зато толщиной — в три обхвата. Усищи у него черные, громадные, а руки до того волосатые, что он их иногда даже причесывает маленьким гребешком. И голос страшенный: как рявкнет, так потом у самого в горле першит…
Этот крупнокалиберный отец хвастался своими могучими запястьями; благодаря им он будто бы разбогател, и это не метафора: нужно иметь железные запястья, чтобы править тройкой першеронов в одной упряжке. Недосыпая ночей, проработав двадцать пять лет, он достиг того, что уже мог начертать свою фамилию на трех стенках пятидесяти ломовых подвод, а под фамилией — номер, который, как по волшебству, совпадал (да и имя тоже) с номером телефонного аппарата, помещавшегося в коробке с рукояткой и привинченного к стене в его квартире. По такому аппарату можно было, не повышая голос, разговаривать с человеком по другую сторону Старого порта. Об этом я слышал, но не знал, что такая штука бывает у людей запросто дома, словно швейная машинка или кофейник.
Сам человек не слишком грамотный, Ланьо-старший свято верил, что «ученье — свет, неученье — тьма», и строго взыскивал с сына за неученье. В первом году лицея, в шестом классе, отец несколько раз «проучил» сына, избил палкой так, что однажды мальчика чуть было не отправили в больницу. Ланьо признался, что весь исполосован, — на теле остались глубокие шрамы, правда в таком неудачном месте, что их нельзя показывать в лицее, даже во внутреннем дворике. Рассказ об этих жестоких расправах привел меня в ужас, и я посмотрел на него с жалостью. Но он прищурил глаз и объявил:
— Сейчас — это дело прошлое, больше так не будет, потому что моя мама и тетя придумали роскошный трюк, я могу позволить себе три «отсидки» в неделю — и хоть бы что! Смех, да и только! Теперь слушай, в чем трюк.
Несколько раз под вечер, к концу занятий, я видел маму Ланьо, поджидавшую его на маленькой площади близ лицея, но никогда не приближался к ней. Ланьо запретил матери показываться, когда он с товарищами, боясь, должно быть, уронить свое достоинство. Она стояла на своем посту, на углу узкой улочки Мазагран, где по вечерам без устали прогуливались раскрашенные, как куклы, дамы, любительницы свежего воздуха. Когда мы выходили из лицея, Ланьо делал вид, что не замечает матери, она шла за нами, держась поодаль.
Это была довольно полная женщина; носила она великолепные шляпы (украшенные цветами и птицами) и вуалетку, приспущенную на лицо; мне показалось, что у нее седые волосы, я принял ее за бабушку Ланьо. Она и правда годилась ему в бабушки: он открыл мне по секрету, что ей под пятьдесят.
У этой нежной матери была сестра, которая приходилась Ланьо не только теткой, но и крестной. Я видел ее только раз (издали), но она показалась мне столь примечательной личностью, что я не мог ее забыть. Очень высокая, с обвислыми плечами, она походила на бутылку от минеральной воды, а на улице так размахивала руками, что могла ненароком отвесить оплеуху встречному прохожему. «Золотое сердце», — сказал про нее Ланьо. Сперва это меня удивило, но потом я подумал: а ведь подчас золотое сердце таится в груди неказистого на вид человека, такого хотя бы, как Дон Кихот!
Обе женщины боготворили Ланьо — своего единственного сына и единственного племянника; гнев и боль вызывало в них дикое обращение отца с мальчиком. Когда Ланьо пороли, его мама затыкала себе рот платком, чтобы не закричать, а впечатлительная тетушка дня два не могла сидеть.
Первый учебный год в лицее, шестой класс, запятнанный почти еженедельными «отсидками», был для них долгим мучением. Каждая неделя этого года проходила в ожидании среды, грозного дня расплаты по «билетам в штрафушку».
В такую среду у них в полдень за столом кусок в горло не лез; сидя против отца и глядя, как этот людоед беззаботно уписывает паштет из дроздов, ромштекс и запеченное в сухарях рыбное филе по-дофински, они с трепетом думали: «Набирается сил для вечерней расправы с сыном…» Послеобеденные часы проходили в беседах; благодушию их совсем не соответствовали вздохи матери Ланьо и чудачества тетушки, которая для собственного успокоения иногда вдруг, глотая слезы, запевала пронзительным голосом старинный романс. Наконец, к семи часам, являлся Ланьо. Иногда он кричал с лестницы:
— Сегодня на обед у нас будет сладкое!
Это была такая великая радость, что тетушка, склоненная над перилами лестницы, роняла слезу в пролет, а мама бежала пить свои «капельки», чтобы унять сердцебиение. Если же Ланьо поднимался по лестнице молча и вынимал из своего портфеля штрафной бланк, тогда, замирающим голосом расспросив его, обе женщины немели, словно сраженные ужасом, и всякий раз вздрагивали от заунывного боя часов, приближавшего приход палача…
Вот почему во время передышки, наступившей с летними каникулами, они разработали план — задолго до этого созревший, — который должен был избавить всех троих от мучений.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50


А-П

П-Я