https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/
Все утро, поднимаясь на вершины холмов, расставляли мы ловушки; затем наша четверка делала привал у источника и завтракала под ажурной тенью сосны.
Походные сумки всегда бывали битком набиты провизией, но мы поедали все до крошки. Пока мы уничтожали омлет с помидорами — изумительно вкусный в холодном виде, — на углях, оставшихся от костра из сучьев розмарина, потрескивая, жарились отбивные.
Когда же от отбивных оставались лишь косточки, а от сыра — корка, охотники дремали на ложе из бауко, прикрыв лицо носовым платком, чтобы не докучали мошки, а мы с Лили отправлялись к гряде и совершали обход нашего «участка».
Мы отлично запоминали места, деревья, кусты, камни. Сравнительно издалека я сразу же замечал, когда какая-нибудь ловушка оказывалась не на месте, и с азартом траппера, который надеется увидеть в западне соболя или черно-бурую лисицу, бросался вперед.
Я почти всегда находил под деревом или подле наших каменных столбиков птицу, попавшую в ловушку. Когда же мы ничего не обнаруживали, наше волнение доходило до предела. Так обладатель лотерейного билета, услышав во время розыгрыша, что первые три цифры счастливой серии совпадают с четырехзначным номером его билета, замирая, ждет, не совпадет ли и четвертая цифра.
Чем дальше переместилась ловушка, тем крупнее дичь, волочившая ее за собою. Мы пробирались к западне сквозь чащу кустарников, описывая концентрические круги.
Посмотришь, бывало, — перед тобой красивый черный дрозд либо тяжелый альпийский дрозд, а подчас горлица, перепелка или сойка.
Иной раз мы не находили ловушки — ее уносил ястреб вместе с нашей добычей, потому что издыхающая птичка отчаянно била крыльями, привлекая внимание пернатого вора.
А иной раз случались и забавные разочарования: то попадется жирная крыса, то огромный «слизень» — ящерица или большая сколопендра цвета меда.
После первого обхода нужно было ждать до пяти-шести часов, пока наши ловушки «сработают».
После полдника мы шли в разведку по горным расселинам, собирали перечную мяту на Эскаупре или лаванду па Тауме. Но очень часто, растянувшись под сосной, окруженной густыми кустарниками, — потому что нам, как диким зверькам, хотелось все видеть, оставаясь невидимыми, — мы целыми часами болтали вполголоса.
***
Лили знал все: какая будет погода, где находятся потаенные родники, грибные места в оврагах, дикорастущие виды салата, земляной миндаль, терновые ягоды, земляничник; он знал, что в глубине чащи сохранилось несколько виноградных лоз, которые пощадила филлоксера, и что там созревают в тиши гроздья винограда, с кислинкой, но изумительно вкусные. Из тростника Лили делал свирель с тремя дырочками. А порой он брал хорошо высушенный сучок ломоноса, делал надрезы между узлами, и благодаря бесчисленным незаметным желобкам, расположенным вдоль древесного волокна, такой сучок можно было курить, как сигару.
Он познакомил меня со старой грудной ягодой на Пондране, с рябиной у Гур-де-Рубо, с четырьмя смоквами Прекатори, с земляничниками Гаретты и, наконец, показал мне Поющий камень на вершине Красной Маковки.
Это был маленький, прямой как свеча, известковый выступ на самом краю гряды, весь пористый — в дырочках и скважинках. Один-одинешенек среди напоенной солнцем тишины, он пел по воле ветров.
Лежа на животе в бауко и тимьяне по обе стороны камня, мы обхватывали его руками и, приложив ухо к гладкой грани, слушали с закрытыми глазами.
Подует легкий мистраль — и камень смеется; но если мистраль разбушуется, камень начинает мяукать, словно заблудившаяся кошка. Он не любил предгрозового ветра и возвещал о нем вздохами, переходившими затем в тревожный шепот. А после дождя его голос, звучавший, как печальный зов старинного охотничьего рога, долго отдавался в глубине мокрого леса.
Когда же задувал ветер с Девичьей гряды, вот тогда-то и начиналась настоящая музыка. Слышался хор женских голосов, и дамы в одежде маркиз склонялись друг перед другом в низких реверансах. А потом высоко в облаках запевала хрустальная флейта, нежная, тонко звеневшая флейта, вторя голосу девочки, певшей где-то на берегу ручья.
Мой дорогой Лили ничего этого не видел и, когда пела девочка, слышал певчего дрозда, а иной раз — садовую овсянку. Но разве по его вине слух у него был слепой? И я восхищался Лили ничуть не меньше прежнего.
За то, что он открыл мне столько тайн, я рассказывал ему про город: про лавки, где есть все на свете, про выставки игрушек на рождество, про факельное шествие 141-го полка и про чудеса «Мэджик-сити» [31], где я катался с американских гор; подражая грохоту чугунных колес на рельсах, визжал, показывая, как взвизгивают женщины, скатываясь с гор, и Лили вопил и шумел вместе со мною…
Между прочим, я однажды заметил, что Лили, будучи полным невеждой, взаправду считает меня ученым. Я постарался оправдать это мнение (прямо противоположное мнению моего отца), поражая своего дружка быстрым счетом в уме; правда, перед каждым таким «показом» я тщательно готовился; именно Лели я обязан тем, что выучил таблицу умножения до тринадцати раз тринадцать.
Со временем я стал дарить ему слова из своей коллекции, начиная с самых коротких: «ручня», «союзка», «пункция», «перелог», и даже нарочно обстрекался крапивою, чтобы блеснуть перед ним словом «великулы», то есть «пузыри». Следующие по порядку были слова «облачаемое», «корнеобразный», «непринужденность» и бесподобное слово «полномочный»; этим официальным званием (совсем не по заслугам) я наградил жандармского унтер-офицера.
И, наконец, в один прекрасный день я преподнес Лили каллиграфически выписанное на клочке бумаги слово «антиконституционно». Когда Лили удалось его прочитать, он очень меня благодарил, хотя и признал, что им не часто попользуешься; но это меня ничуть не обидело. Я задавался целью увеличить не столько словарь Лили, сколько его восхищение мною, которое росло по мере того, как удлинялись даримые мною слова.
И все же в своих разговорах мы постоянно возвращались к охоте. Я пересказывал ему охотничьи истории дяди Жюля, и часто Лили, прислонившись к сосне и скрестив руки, задумчиво говорил: «Расскажи мне еще раз про королевских куропаток».
Как— то утром, когда мы вышли из дому, небо было низкое, оно спустилось на самые гребни холмов и чуть-чуть рдело на востоке. Свежий ветерок, дувший с моря, медленно сгонял темные тучи; отец заставил меня надеть куртку и картуз.
Лили пришел в берете.
— Я не удивлюсь, — сказал он, — если мы к вечеру поймаем одного-двух рябинников, потому что сегодня уже осень.
Меня как громом поразило.
В центральных и северных областях Франции бывает так, что в первые дни сентября налетит вдруг необычно прохладный ветерок, сорвет где-нибудь мимоходом пронзительно желтый красивый лист, и тот кружится, скользит и перевертывается в воздухе, точно прелестная птичка… Такой листок лишь ненадолго опережает выход в отставку всего леса, который становится рыжим, затем голым и черным, потому что все его листья улетают вслед за ласточками, едва осень протрубит в свой золотой рог.
Но на моей родине, в Провансе, сосновые и оливковые рощи желтеют только когда умирают, и первые сентябрьские дожди, после которых омытая зелень сверкает как новенькая, воскрешают апрель. Тимьян, розмарин, красный можжевельник и карликовый дубок на гористых пустошах вечно сохраняют свои листья подле неизменно голубой лаванды; втируша осень тайком подкрадывается в глубь ложбин; если ночью прошел дождь, она под шумок выжелтит маленький виноградник или четыре персиковых дерева, которые считаются больными, а чтобы никто не догадывался о ее приходе, она румянит простодушные земляничники, всегда принимающие ее за весну.
Вот почему дни каникул, как и прежде похожие один на другой, не давали почувствовать бег времени, и лето, уже умершее, было без единой морщинки.
Я озирался, все еще ничего не понимая.
— Кто тебе сказал, что уже осень?
— Через четыре дня святой Михаил, и прилетят рябинники Это еще не перелет, потому что перелет птиц начнется на буду щей неделе, в октябре.
От этого слова у меня защемило сердце. Октябрь!
НАЧАЛО УЧЕБНОГО ГОДА!
Я попытался выбросить октябрь из головы. Он относился к будущему, и справиться с ним было легче, чем с сегодняшним днем. Мне это вполне удалось — помог отдаленный раскат грома, прервавший наш разговор.
Лили, встав, прислушался: там, на Аллоке, по другую сторону Тауме, снова загремело.
— Так и есть! — сказал Лили. — Увидишь, что будет через час! Она еще далеко, но уже надвигается.
Выходя из-за шиповника, я увидел, что небо потемнело.
— А что мы будем делать? Может, вернемся в Бом-Сурн?
— Не стоит. Я знаю одно место, почти на верхушке Тауме, где мы не вымокнем и все увидим. Идем. — И он двинулся вперед.
В ту же минуту гром грянул уже ближе, и земля кругом глухо загудела. Лили обернулся:
— Не бойся. Поспеем. Однако он ускорил шаг.
***
Мы вскарабкались вверх по двум «каминам», а небо тем временем стало темным, как в сумерки. Когда мы добрались до первого уступа холма, я увидел, что на нас надвигается необъятный фиолетовый занавес; и вдруг его бесшумно разодрала красная молния.
Затем мы преодолели третий «камин», почти отвесный, и очутились на предпоследней террасе холма, несколькими метрами ниже самой верхней его террасы.
В пятидесяти шагах от нас у земли открывалась расселина — треугольник, основание которого было не больше метра.
Мы вошли туда. Этот своеобразный грот, вначале расширявшийся, суживался и уходил куда-то в глубь скалы, в полную тьму.
Набрав плоских камней, Лили соорудил из них скамеечку прямо против входа в грот. Затем, сложив ладони рупором, крикнул в облака:
— Теперь можно начинать!
Но ничего не началось.
У наших ног под уступами трех террас находилась Ложбина Садовника; ее сосновый лес простирался до высоких скалистых стен ущелья Пастан, а оно тянулось дальше между двумя пустынными плато.
Справа и почти вровень с нами был отлогий склон Тауме, где мы расставили свои ловушки.
Слева от Ложбины Садовника гребень гряды, поросший сосной и зеленым дубом, четко обозначил край неба.
Эта картина, всегда живая и колышущаяся под солнцем в зыбком мареве знойного лета, сейчас застыла, точно огромный картонный макет. Фиолетовые тучи плыли над нашими головами, и с каждой минутой меркнул голубоватый свет, словно свет угасающей лампы.
Страха я не чувствовал, лишь странную тоску, смутную звериную тревогу.
Ароматы холмогорья, и особенно аромат лаванды, сгустились в крепкое благоухание, которое почти зримо курилось, поднимаясь ввысь от земли.
Мимо со всех ног бежали кролики, будто за ними гнались собаки, потом, широко раскинув крылья, из ложбины бесшумно взмыли куропатки и сели в тридцати шагах слева от нас, под выступом серой гряды.
Затем в торжественном молчании холмов запели неподвижные сосны.
Это был отдаленный гомон, гул, слишком слабый, чтобы потревожить эхо, но переливчатый, немолчный, волшебный.
Мы не шевелились, не разговаривали. Где-то на Бом-Сурн кричал ястреб-перепелятник, сначала пронзительно, отрывисто, потом протяжно, будто звал; передо мною на серую скалу упали первые дождевые капли.
Они падали очень далеко друг от друга и расплывались фиолетовыми пятнами величиной в монетку в два су. Потом капли зачастили и сблизились, и скала заблестела, как мокрый тротуар. Вдруг сверкнула молния, сопровождаемая резким, гулким ударом грома, и рассекла тучи, которые разверзлись над гаригой и застрочили по ней оглушительным каскадом капель.
Лили расхохотался. Я заметил, что он побледнел — вероятно, и я был бледен, — но нам уже дышалось легче.
Сплошной дождь заслонил теперь пейзаж, виднелось лишь полукружие, скрытое занавесом из белых жемчужин. Время от времени молния, такая быстрая, что казалась недвижной, озаряла черный свод грота, и сквозь прозрачный занавес проступали черные стволы деревьев. Было холодно.
— Хотел бы я знать, где папа, — сказал я.
— Они, верно, ушли в грот на Пастане или в маленькую пещеру на Зиве.
Лили немного подумал и вдруг сказал:
— Поклянись, что никогда и никому это не расскажешь, тогда я покажу тебе одну вещь. Только ты должен поклясться деревянным и железным крестом.
Это была торжественная клятва, которую давали лишь в исключительно важных случаях. Я видел, что у Лили сделалось очень серьезное лицо и что он ждет. Я встал, поднял правую руку и под шум дождя отчетливо произнес заклятие:
Крестом деревянным, крестом железным клянусь! Если я лгу, пусть в ад провалюсь.
Выдержав десятисекундную паузу, которая подчеркивала всю важность этого обряда, Лили встал.
Ладно. Теперь пошли. Выйдем с другой стороны.
С какой другой?
Грот— то сквозной. Это проход под Тауме.
— Ты ходил через него?
— Часто.
— А никогда мне не рассказывал!
— Потому что это большая тайна. Только три человека ее знают: Батистен, отец и я. Ты четвертый.
— Ты думаешь, это такая уж важная тайна?
— Еще бы! А жандармы! Когда они шныряют по той стороне Тауме, мы уходим на эту сторону. Они ведь не знают, что здесь есть проход, и, пока обойдут кругом Тауме, нас и след простыл. Смотри, ты поклялся, теперь ты никому не можешь этого сказать!
— Даже отцу?
— У него есть разрешение на охоту, ему незачем про это знать.
В глубине грота расселина суживалась и уходила влево. Лили проскользнул в нее, просунув сначала одно плечо.
— Не бойся. Потом она станет шире. Я полез за ним.
Узкий проход вел сначала вверх, затем вниз, потом поворачивал направо и наконец налево. Сюда не доходил шум дождя, но раскаты грома сотрясали скалы вокруг нас.
На последнем повороте показался свет.
Этот туннель выводил на другой склон холма, и кряж Эскаупре, должно быть, находился у наших ног, однако его совсем скрывала пелена тумана. Вдобавок на нас серыми валами двигались тучи, они разбивались о скалы, точно бушующий прибой, и нас скоро стало заливать. На расстоянии десяти шагов уже ничего не было видно.
Подземелье, в которое мы прошли, оказалось просторнее первого;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50