https://wodolei.ru/catalog/vanny/170na70cm/
— Да, таков народ. Все его недостатки проистекают только от невежества. Но сердце у него доброе, и он великодушен, как дитя.
Мы с Полем плясали на солнцепеке и пели, точно веселые бесенята:
— Скоро окочурится! Скоро окочурится!
С тех пор всякий раз, когда мы проходили по этой земле, крестьянин с вилами, которого звали Доминик, оказывал нам самый радушный прием.
Теперь мы шли не берегом, а ниже, по краю поля, и всегда заставали Доминика за работой: он копался в винограднике, а иногда окучивал картошку или подвязывал помидоры.
Подмигивая с заговорщицким видом, отец говорил:
— Семейство Эсменар приветствует вас!
Доминик тоже подмигивал и долго хохотал над отцовской шуткой, неизменно повторяющейся каждую неделю. Нахохотавшись, он кричал:
— Привет Виктору Эсменару!
И отец тоже смеялся, и вся наша семья разражалась радостными криками. Мама преподносила Доминику пачку трубочного табака, и он без стеснения принимал этот смертоносный дар. А Поль спрашивал:
— Он уже окочурился?
— Пока нет, — отвечал Доминик. — Но теперь уже скоро. Он в Виши, на курорте, и пьет одну минеральную воду. А вот там, под смоквой, припасена для вас корзиночка со сливами… Не забудьте только вернуть корзинку…
Иной раз в корзинке оказывались помидоры или лук, и мы шли дальше, шагая гуськом по траве и наступая на бегущие перед нами тени, удлиненные закатом.
Но впереди еще был замок с пьяницей сторожем и больным догом.
Мы подходили к запертой двери в стене и замирали. Отец прикладывался глазом к замочной скважине и смотрел долго-долго; затем, вынув из кармана масленку от швейной машины, накапывал в дверной замок немного масла. Наконец он бесшумно вставлял ключ, медленно его поворачивал и осторожно, будто она хочет взорваться, толкал дверь. Просунув голову в щель, он долго прислушивался, оглядывая запретную землю, и лишь после этого переступал порог. Мы молча следовали за ним, а он тихо-тихо затворял дверь. Самое трудное еще предстояло.
Правда, мы никого не встречали, но мысль о страшном больном доге преследовала нас постоянно.
Я думал: «Он, наверно, бешеный, — какие же еще болезни бывают у собак?» А Поль говорил: «Мне-то не страшно. Глянь-ка!»
И он показывал горсть сахара, которым собирался отвлечь внимание страшилища, пока папа будет душить сторожа. Говорил он об этом очень уверенно, но ходил почему-то на цыпочках. А мама иногда останавливалась, хватаясь за сердце, бледная, сразу осунувшаяся. Отец, стараясь казаться веселым и нас подбодрить, тихо ее урезонивал:
— Огюстина, это же смешно! Ты умираешь со страху, а ведь ты даже не знаешь, что это за человек.
— Я знаю, какая про него идет молва!
— Молва не всегда бывает справедлива.
— Полковник как-то сказал про него: «Старик совсем оскотинился».
— И наверно даже оскотинился, ведь этот жалкий человек пьет. Но старый пьяница редко бывает злым. А потом, если тебе угодно знать, по-моему, он уже не раз нас видел и молчит просто потому, что ему на все наплевать. Его хозяев никогда нет дома, и мы не причиняем им никакого ущерба. Чего ради он станет гнаться за нами, когда нога у него не сгибается, а собака больная?
— Боюсь, — отвечала мать. — Может, это глупо, а я боюсь.
— Ну так вот, если ты не перестанешь ребячиться, я войду в замок и попрошу у сторожа разрешения, и дело с концом.
— Нет-нет, Жозеф! Умоляю тебя, не надо! Это сейчас пройдет. Это у меня от нервов, просто от нервов… Сейчас пройдет…
Я смотрел на нее: белая как мел, она стояла, забившись в кусты шиповника, не чувствуя его острых игл. Через минуту, глубоко вздохнув, она с улыбкой говорила:
— Вот и отошло от сердца! Идем же!
Мы шагали дальше, и все сходило как нельзя лучше.
***
Июнь был для меня месяцем без воскресений; казалось, он тянется меж двух высоких стен, словно длинный тюремный коридор, замыкаясь где-то вдалеке массивной железной дверью, которая открывает доступ к стипендии.
Это был месяц «генеральной проверки», которой я занимался с увлечением, но вовсе не из любви к науке, а из тщеславного желания занять первое место и защитить честь своей школы на улице Шартрё.
Движимый тщеславием, я очень быстро превратился в кривляку. На переменах я в одиночестве ходил взад и вперед вдоль стены школьного двора. С важным видом и блуждающим взором, бормоча что-то себе под нос, я «проверял» свои познания на глазах у товарищей. Они не смели приблизиться к Мыслителю; если же какой-нибудь смельчак со мной заговаривал, я притворялся, будто сошел с высот Науки, и окидывал дерзкого взглядом, полным горестного изумления, а мои «болельщики» шепотом его журили.
Комедия, которую я разыгрывал, вживаясь в нее как актер, имела и свою полезную сторону: так порой комедиант, играя героя, становится героем подлинным. Мои успехи в науках изумляли учителей, и в день экзамена, явившись в отложном воротничке, и галстучке, бледный, с прилизанными волосами, я с честью постоял за себя.
Директор моей школы, имевший знакомых среди членов жюри конкурса, сообщил нам, что мое сочинение «было всеми отмечено», что диктовку я написал на «отлично», а почерк мой получил хорошую оценку.
К несчастью, я не решил вторую задачу по арифметике. Правда, условие ее было составлено так замысловато, что из двухсот претендентов на стипендию понял и решил задачу только некий Олива, который и занял первое место; я занял второе.
Меня не бранили, но все были разочарованы; а затем все пришли в негодование, когда мой школьный директор, стоя во дворе среди преподавателей, прочитал вслух роковое условие. Он сказал — да, сказал в моем присутствии! — что при беглом чтении он и сам ничего не понимает в этой задаче.
Однако всеобщее негодование улеглось, когда стало известно, что Олива не был коварным чужаком — он тоже учился в начальной школе по соседству, на улице Лоди; весть о том, что оба победителя, занявшие первые места, «свои ребята», обратили мою неудачу в успех.
Ну, а я — я был глубоко разочарован и подло старался развенчать грозного соперника, уверяя, что мальчик, умеющий так ловко расправляться со сплавами, может быть только сыном фальшивомонетчика.
Мой романтический домысел, вдохновленный местью, нашел в Поле братский и радостный отклик, и я решил распространить свою выдумку у себя в школе; я так бы и сделал, но забыл об этом и думать, вдруг ослепленный мыслью — как слепит свет при выходе из туннеля, — что мы на пороге летних каникул!
И тогда Олива, пресловутое условие задачи, директор, преподаватели средних школ — все исчезло бесследно. Я вновь стал смеяться и мечтать. И, трепеща от радости и нетерпения, ждал отъезда.
***
Наконец наступил день 30 июля — канун торжественного события.
Я очень старался уснуть, но сон, так искусно вычеркивающий из нашей жизни бесполезные часы, бежал от меня; правда, я умудрился провести и эти бессонные часы с пользой: я заранее переживал отдельные эпизоды блистательной эпопеи, которая должна была начаться завтра. Я не сомневался, что в этом году все будет еще прекрасней, чем в прошлом, — ведь я стал старше, сильнее, узнал тайны холмогорья, — и меня охватывала нежность при мысли, что мой дорогой Лили, как и я, не спит сейчас.
Наутро мы занялись уборкой дома — ведь мы уезжали на целых два месяца, — и меня послали к москательщику за нафталином (шарики эти вечно попадаются под руку в карманах с наступлением первых холодов).
Затем мы в последний раз осмотрели наш багаж. Мать укладывалась несколько дней, словно предстоял переезд на другую квартиру. Она не раз говорила, что без Франсуа и его мула не обойтись; сначала отец отмалчивался, но затем открыл нам правду: наши финансы пошатнулись из-за покупки различных вещей, которые должны были украсить наш отдых, и сейчас расход в четыре франка грозил вывести из равновесия семейный бюджет.
— К тому же, — сказал отец, — теперь нас четверо носильщиков, потому что Поль уже поднимает не меньше трех кило…
— Четыре! — поправил его Поль, вспыхнув от гордости.
— А я могу поднять не меньше десяти, — поспешил сказать я.
— Но, Жозеф, — взмолилась мама, — посмотри сам! Посмотри на эти свертки, тюки, чемоданы! Разве ты их не видел? Не видишь сам, что ли?
А Жозеф, зажмурившись и протягивая руки навстречу манящей мечте, сладчайшим голосом запел:
Я вижу, едва лишь закрою глаза,
Вон там чей-то беленький домик,
Его обступили густые леса-а-а…
***
Наскоро позавтракав, мы так искусно распределили нашу поклажу по весу и объему, что могли пуститься в дальний путь ничего не оставив дома.
Я повесил на каждое плечо по сумке; в одной лежали бруски мыла, в другой — консервы и разные колбасы. Под мышкой я нес два тщательно перевязанных узла с одеялами, простынями, наволочками, полотенцами. В эти мягкие вещи мама упаковала бьющиеся предметы: в левый узел — два ламповых стекла и маленькую гипсовую танцовщицу, совсем обнаженную, с поднятой ножкой; а в правый узел — гигантскую солонку из венецианского стекла (купленную за 1 франк 50 сантимов у нашего друга старьевщика), пузатый будильник (2 франка 50 сантимов), который мощным звоном должен был звать к охотничьей заутрене. Его забыли остановить, и он громко тикал под одеялами, как будто гвозди пересыпались. А в карманах моих были спички, пакетики с перцем, мускатным орехом и гвоздикой, нитки, иголки, пуговицы, шнурки для ботинок и вдобавок еще две чернильницы, запечатанные воском.
Поль надел на спину старый ранец, набитый пачками сахара. К ранцу привязали подушку, завернутую в шаль, так что головы Поля сзади совсем не было видно.
В левой руке он держал нетяжелую, но объемистую сетку с пакетиками вербены, липового цвета, ромашки и шалфея. Правой рукой он тащил на буксире сестренку, которая прижимала к груди куклу.
Мама взялась нести два фибровых чемодана с «фамильным серебром» (из луженого железа) и фаянсовыми тарелками. Это было слишком тяжело для нее, и я решил вмешаться: потихоньку рассовал по карманам половину вилок, запихнул ложки в ранец Поля, а шесть тарелок — к себе в сумки. Мама ничего не заметила.
Набитый до отказа рюкзак со вздувшимися карманами весил, наверно, больше меня. Сначала мы втащили его на стол. Затем отец подошел к столу и стал к нему спиной. Папины бока заметно округлились, на поясе у него висело множество мешочков, откуда торчали рукоятки инструментов, горлышки бутылок, хвостики лука-порея. Отец опустился сперва на одно, потом на оба колена.
Тогда мы взвалили ему на плечи этот неимоверный рюкзак. Поль, раскрыв рот, стиснув кулаки и сжавшись в комочек, наблюдал за ужасной процедурой, которая явно грозила жизни его папы.
Но папа Жозеф остался невредим: мы услышали, как он затягивает кожаные ремни, и вот рюкзак медленно начал подниматься. В мертвой тишине хрустнуло одно, затем другое колено, и могучий Жозеф встал на ноги.
Он глубоко вздохнул раза два-три, повел плечами, чтобы удобнее легли ремни, заходил по столовой.
— Вот и чудесно, — просто сказал он. Затем без малейшего колебания ухватил два огромных чемодана. Они были до того туго набиты, что их пришлось обвязать сложенной втрое веревкой. Руки отца так оттягивала ноша, что они стали как будто длиннее; воспользовавшись этим, он ловко сунул под мышку охотничье ружье в облезлом картонном футляре и морскую подзорную трубу, которая, вероятно, пострадала при буре у мыса Горн, и ее линзы все время позвякивали, как бубенчики.
***
Нелегко было пробраться на заднюю площадку трамвая и так же нелегко оттуда выбраться; я как сейчас вижу кондуктора, который во время нашей трудной высадки нетерпеливо ждет, держась за ремешок от звонка.
Однако нам было очень весело, и наши силы удваивались при мысли о солнечных далях летних каникул. Но, завидев наш караван, прохожие пугались; кто-то даже предложил нам помочь нести вещи. Отец со смехом отказался и пустился галопом, чтобы показать, что силы у него хватит и не на такой груз.
И все же встречный ломовик, веселый малый, перевозивший чьи-то пожитки, без лишних слов забрал у моей матери чемоданы и привязал под своей повозкой, где они ритмично покачивались, пока не доехали до ворот имения полковника.
Владимир, очевидно, поджидал нас. Он вручил маме ее красные розы, сказав, что хозяин снова прикован к дому из-за приступа подагры, но готовит нам сюрприз — собирается навестить «Новую усадьбу». Это известие, хотя и радостное и лестное, привело нас в замешательство.
Владимир завладел теми свертками и тюками, которые не были намертво привязаны к носильщикам, и под его предводительством мы прошли поместье Спящей красавицы до калитки Доминика. Третий переход показался нам очень длинным. Доминика не оказалось на месте, и все окна были закрыты.
Мы остановились передохнуть под большой смоквой. Отец, повернувшись спиной к колодцу, прислонился к его краю и, просунув пальцы под ремни рюкзака, долго растирал плечи. Собравшись с силами, мы снова двинулись в путь.
Наконец мы подошли к той черной двери, что терзала нас тревогой, но миновав которую мы обретали свободу. Мы сделали еще одну передышку и помолчали, готовясь к последнему, самому мучительному усилию.
— Жозеф, — внезапно сказала мама, побледнев, — у меня какое-то недоброе предчувствие.
Отец рассмеялся:
— У меня тоже, но хорошее! Я предчувствую, что мы прекрасно проведем каникулы, предчувствую, что мы будем есть дроздов на вертеле, сорокопутов и куропаток, я предчувствую, что дети прибавят по три килограмма. Ну, живо в дорогу! Полгода нас здесь никто не останавливал, с чего вдруг остановят сегодня?
Как обычно, он слегка смазал маслом дверной замок, затем распахнул дверь настежь и пригнулся, чтобы пройти вместе со своей ношей в проем.
— Марсель, — сказал он, — дай мне вещи и ступай вперед. Надо принять все меры предосторожности, сделать все, чтобы мама успокоилась. Иди тихо.
Я бросился вперед, точно индеец из племени сиу, вступающий на тропу войны, и, надежно укрывшись за изгородью, обследовал местность. Ни души. Все окна в замке были закрыты, даже в мансарде сторожа.
Я поманил рукой свой отряд, ожидавший моих приказаний.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50