https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/dlya-kuhonnoj-rakoviny/
Мне очень хотелось утешать, говорить приятное. Осведомленные люди – и мой адвокат и еще кое-кто – действительно рассказывали, что к 30-летию Октября ждут больших льгот и новой, более широкой амнистии, чем та, что была в 45-м году. Я это подробно пересказывал, факт, что человек вот-вот с воли, и необыкновенные обстоятельства моего дела – по 58-й, а был оправдан и потом только три года получил, – да и мои пропагандистские навыки утешительства придавали сообщениям о предстоящей амнистии дополнительную убедительность.
Два года спустя в марфинской шарашке, когда новоприбывшие зэки рассказывали, что к 70-летию Сталина готовятся амнистия и манифест, я тоже хотел верить и надеяться, но уже невесело смеялся, повторяя бутырскую шутку: «Что такое ЖОПА? – Ждущий Освобождения По Амнистии».
В «осужденке» я не успел завести друзей, даже толком ни с кем не познакомился.
На третье утро веселое солнце пробивалось сквозь мутные намордники, окна были открыты всю ночь и в духоту битком набитой камеры сочилась приветливая свежесть. Вскоре после подъема внезапно залетел стрижонок. Он ошалело метался в радостном галдеже:
– Не пугайте его! Не лови! Не махайте, жлобы, он же расшибется! Вот это радость… Это сегодня на волю кому-то… Или письмо будет. Нет, нет, это значит воля отломится!… Не пугайте птаху, дуроломы!…
Стрижонок благополучно выбрался обратно в окно, а в камере еще долго обсуждали этот добрый знак.
Глава тридцать шестая. Большая Волга
В тот же день еще до обеда меня вызвали с вещами. Все уверяли: идешь на волю, ведь даже срок кассации не вышел, значит, прокуратура применила амнистию… Очень хотелось верить, но меня смущало время: я уже знал, что днем не освобождают, а только к рассвету. Я запрещал себе надеяться и все-таки надеялся. Повели вниз «на вокзал» одного, но привели в большое помещение «шмональной», где на скамьях вдоль стен сидело человек двадцать. Я подсел к молодому, угрюмому военному:
– На каком фронте был?
– На волховском.
– Осужден?
– Ага. Два года. 163-я статья «б», пропил казенное барахло, пришили кражу. А ты?
Общество вокруг было пестрое: несколько пожилых мужиков, но большинство явно городские – по виду рабочие, технари, мелкие служащие. В стороне сидел голый паренек, едва прикрытый куском грязной мешковины. Он тупо смотрел в одну точку. Мой сосед пояснил:
– Проигрался. Сопляк, играть не умеет, а лезет.
Не понимая, что значит это странное сборище среди дня, я был растерян. Об освобождении не могло быть и речи. Но ведь по закону я должен был оставаться в тюрьме до решения кассационных инстанций.
Вокруг говорили, что ждут «покупателя», то есть представителя лагеря, который набирает работяг.
Вошли тюремные офицеры с пачками «дел» и невысокий вольный, по виду кладовщик или завхоз небольшого учреждения.
Он заговорил деловито, приглашающе:
– Новый лагерь. Хороший. Недалеко от Москвы. Поживете на чистом воздухе, лучше, чем в тюрьме.
Весь наш этап, не больше тридцати человек, уместился в одном большом грузовике, покрытом фанерной будкой. Ехали несколько часов; в щели и в полуоткрытые двери сзади, за которыми сидели конвоиры с овчаркой, виднелись то лесная дорога, то деревни. Тянуло душистым теплым воздухом.
Остановились посреди леса – песчаные дороги, высокие сосны. В стороне за просеками угадывались красно-кирпичные, серо-бетонные остовы больших зданий и желтые бревенчатодощатые ребра – там строительная зона. В жилой зоне новехонькие бараки пахли смолой, везде лежали штабеля бревен, досок, виднелись едва начатые и почти законченные срубы. Мы с Николаем – так звали вояку – попали сперва в бригаду разнорабочих, копали рвы и канавы в жилой зоне, сгружали с платформ доски и бревна, убирали строительный мусор. Через несколько дней новоприбывших стали по одному вызывать к начальнику лагеря.
Капитан Порхов сидел в кабинете, не снимая фуражки, сдвинутой на лоб, так, что лаковый козырек закрывал брови и затемнял тяжелые, неподвижно-угрюмые глаза. Лицо у него было бледное, пригожее, но красный толстогубый рот кривился зло. Небрежно листая тюремные дела, он спрашивал отрывисто скучным голосом:
– Кандидат наук? Ученый, значит? А чего делать умеешь? Ну, все науки здесь на хер! Понимаешь? А топор держать умеешь? Не очень, так научишься, а не научишься – пайки не заработаешь. А не заработаешь – дойдешь и подохнешь. Тут не санатория. Так вот, будешь теперь кандидат плотницких наук. Давай, топай!
Таким же образом в плотники были определены еще несколько десятков новых зэка.
Бригада, в которую попали мы с Николаем, строила бараки в жилой зоне. Бригадир, пожилой, щуплый мужичонка из бытовых, назначал нам простые уроки – пилить по его разметкам бревна и доски, таскать, подавать.
– Ты с пилой поучись… Когда пилу поймешь, я тебе дам топорик. У настоящего плотника он за все – и за пилу, и за стамеску, и за рубанок. Я вот могу топориком доску вытесать, ложку сработать, могу наличник уголками насечь или карниз… А вот мой отец одним топориком такие узоры выводил, другой бы и лобзиком и шильцем не управился…
В нашей бригаде сразу же обнаружились «законные воры», которые считали, что им работать «не положено». Мой приятель Николай оказался Николой Питерским, «родичем» или «родским», то есть взрослым, заслуженным вором. Кроме него, были еще Леха Лысый, он же Леха Харьков, уже немолодой, тощий, яйцеголовый, глянцево плешивый, носатый, и Леха-Борода, или Поп, улыбчатый, говорливый, с окладистой русой бородой. Он с настоящим артистизмом изображал митинговых ораторов, руководящих товарищей, живописно жестикулируя, картинно опирался на «трибуну» и очень выразительно лопотал:
– Товарищи! На сегодняшний день, в этот решающий момент каждый должен как один… Я категорицки заявляю и обратно призываю… Как сказано в установке, чтоб никаких там уклонов, ни туды, ни сюды… Сомкнемте ряды порабочему дружно, и только вперед, как мы есть передовые. И ни в коем случае не позволим… И чтоб наш интузиязм горел ясным огнем…
С Бородой был неразлучен Сашок Блокада, молодой из воров. Он был сыном и внуком ленинградских воров. Отца и деда расстреляли в тридцать седьмом, когда «чистили рецидив». Он тогда еще в школу не ходил. Мать умерла в блокаду, а его взяли в детдом. От блокады остались памятные шрамы на бедре и голени от осколков немецкого снаряда. Сашок был неразговорчив, угрюм. Я жалел его, 17-18 летний, он выглядел не старше 13. Развеселый Борода мне даже стал симпатичен именно тем, что покровительствовал малолетке.
Но однажды в бараке вечером здоровенный верзила из хулиганов пристал к Бороде, который казался незлобивым весельчаком. Маленький Сашок бросился на верзилу молча, стремительно, ударил носком ботинка в лодыжку, головою в подбородок, двумя кулаками в живот – тот грохнулся навзничь.
Тогда неторопливо подошли старшие.
– Ты, что, падло, малолетку обижаешь? Думаешь, раз ты лоб, так тебе все можно? А ну, ползи под юрцы, пока живой… Хулиган, в рот долбанный… Привык людей убивать!
Верзила послушно полез под нары. Воры деловито распотрошили его мешок. Сашку досталась «лепеха» – пиджак, который он вскоре проиграл.
Никола, оба Лехи, малолетка и еще несколько их приятелей не работали, они находили убежище в недостроенных бараках и там курили, играли в карты, толковали о своих делах. У них были сигнальщики, и если подходил кто-нибудь из начальства, они оказывались на рабочих местах, с «понтом» пилили, тянули бревно или покуривали:
– С утра вкалываем, гражданин начальник, всю норму перевыполнили, теперь законный перекур.
Бригадир и не пытался добиваться от них работы. На первых порах он даже удивлялся тому, что я работаю, несмотря на то, что воры ко мне благоволили, величали майором, угощали табаком, чем обычно не удостаивали чужаков. У меня уже было достаточно опыта и здравого смысла, чтоб не пытаться их перевоспитывать. Но я и не хотел подделываться под них. Никола поначалу соблазнял:
– Да брось ты, майор, рогами упираться… От работы кони дохнут. Пускай мужики вкалывают. Сидоры Поликарповичи, им так положено, они кроме пилы и топора ни хрена не знают. А ты ж вояка, заслуженный ученый человек, посиди с нами, покури, тисни роман… Бригадир сам сообразит, как нужно, и процент и норму; он мужик битый, знает, как надо жить с людьми…
«Люди» – значило воры. В их языке слова «настоящий человек» означали только настоящий вор, он же голубая кровь, чистый босяк, честный жулик, в отличие от сора, малолеток, сталинских воров, – низших рангов того же сословия, а также от вояк, фраеров, барыг, мужиков и сук.
Но я возражал, что не привык и не хочу привыкать, чтоб за меня в артели работали другие.
– Ну что ж, живи, как хотишь. Я тебя, конечно, уважаю, как я сам фронтовик. Ты мне, конечно, друг, я никогда не забуду, как ты со мной кусок поделил, честный вор такое не забывает. Но я тебе скажу как друг, ты не обижайся, майор, ты – олень. Ну прямо как фрей небитый, наводишь мораль – «работать», «артель». Да ведь эти Сидоры Поликарповичи тебя и продадут и купят за полпайки. Это они сейчас добрые, потому как видят, что люди тебя уважают, что ты с нами кушаешь. Они нас боятся, а покажи ты слабину, они тебя без соли схавают.
Плотником я работал месяц, потом меня вызвали в санчасть; в тюремном деле нашлась справка, что в Унжлаге я был медбратом. Я получил назначение лекпома в штрафную колонну, которую заново создавали где-то на берегу Волги в гравийном карьере. Больше сотни зэка погрузили в трюм открытой баржи. У бортов были крытые ниши, а над серединой – только несколько распорных балок и небо. Тянулась наша баржа долго, больше суток, шлюзовалась, отстаивалась у безлюдного берега. (Двадцать лет спустя пассажирский теплоход прошел то же расстояние за три или четыре часа.) Выгружались мы вечером, к закату. Надя еще накануне приехала в лагерь с передачей. Ей объяснили, куда нас повезли. Она добиралась на попутных машинах, ночевала у колхозников и целый день до вечера ждала нашего прибытия. Свидания нам сперва не давали. Капитан говорил: «Ничего не устроено, ничего нет, ишшо вахты нет, понимаете, ну и где я возьму конвой? И где надзиратели? Совсем нет кадров. Разгрузка идет, понимаете?»
Но потом он все же уступил и самолично конвоировал меня на какой-то пригорок, где позволил нам посидеть с полчаса: «Пока солнышко не будет совсем уходить, понимаете, пока еще светло… Так положено, понимаете. Я сочувствую, но вы-то должны понимать. Так положено».
Он тактично сидел в сторонке. Потом, на обратном пути я без особого труда упросил его принять в подарок четвертинку водки – Надя привезла мне две – и пачку хороших папирос.
– Это, понимаете, совсем не положено… Могут даже дело пришить, сами понимаете. Но если вы так по-человечески просите… я, конечно, тоже понимаю…
Первую ночь мы спали в песчаном овраге вповалку на брезенте будущих палаток, при свете двух прожекторов – мертвеннолиловатый, слепящий, злой свет, – под клокот и стук движка, питавшего прожектора. Среди ночи пошел дождь. Одни с кряхтеньем и бранью пытались пролезть под брезент, другие продолжали спать, где-то подрались, галдели, матерились. Часовые орали – они тоже мокли и злились. Овчарки нервно лаяли, возбужденные непривычным беспорядком… Наутро у меня было десятка два пациентов – жар, озноб. Накануне отправки всем делали прививку поливакцины – очень болезненные уколы в спину. Почти все старшие воры увильнули. Я тоже отказался, помня по фронту, что эта прививка может вызвать трехчетырехдневное заболевание, а мне предстояло быть единственным «медиком» на полтораста человек. Уже на барже у многих начался жар, на местах уколов набухали красноватые опухоли. Я кормил больных аспирином и стрептоцидом и благословлял завхоза санчасти. Бывший морской лейтенант, осужденный за хищения, выпросил у меня почти все папиросы – «тебе там с махоркой сподручнее будет» – и еще что-то, но зато взамен выдал без счету из аптечного склада все, что я заказывал, и даже еще больше: коробку пенициллина в таблетках, витамины, множество ампул тогда еще нового кордиамина и какие-то американские и английские лекарства.
Новый лагпункт соорудили за полдня, благо дождь к утру прошел. В узкой лощине, отделенной высокой косой от берега Волги, под крутым песчаным откосом огородили двумя рядами колючей проволоки квадрат примерно сто на сто шагов. Внутри поставили на дощатых основах две длинные палатки, каждая могла вместить человек семьдесят. В палатках сбили сплошные нары по обе стороны, а посередине – длинные столы из неструганых досок. В левой палатке выгородили брезентом и фанерой две кабины: для санчасти и для канцелярии. В санчасти стояли белый шкафчик, белый столик с лекарствами, белая лежанка для больных – специальная мебель, привезенная из лагеря. Кроме того, под прямым углом вкопали две лежанки для меня и для бухгалтера. Он жил в санчасти, а работал в соседней кабинке – канцелярии, где жили нарядчик-нормировщик и учетчик, он же культработник.
В углу зоны вырыли яму и сбили из досок уборную, в другом углу, ближе к входным воротам, сложили большой очаг на два котла, вкопали кухонный стол с навесом, соорудили дровяной склад и нечто вроде шкафа. Палатки для охраны и дощатый домик для начальства поставили наверху, на откосе. Над углами обкопали площадки для часовых – «попок» и установили дощатые грибки.
Пост над уборной был расположен так, что его почти не могли видеть сверху. Здесь велся товарообмен через худой навес. Между двумя рядами колючей проволоки проходила запретная зона. Но из-за крутизны склона в наружном ряду у поста был разрыв – щель, и часовой мог, зайдя в «запретку», получать из уборной товар: заигранные пиджаки, сапоги, белье, в том числе и недавно полученное казенное, или даже деньги, которые у воров никогда не переводились. Сменившись, часовой через два часа опять приходил на пост и приносил огурцы, помидоры, хлеб, картошку, а главное водку. Тарой служили грелки, которые выпрашивались у меня и всякий раз честно возвращались, причем и мне, и соседубухгалтеру подносили по сто-сто пятьдесят грамм и толику закуски.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
Два года спустя в марфинской шарашке, когда новоприбывшие зэки рассказывали, что к 70-летию Сталина готовятся амнистия и манифест, я тоже хотел верить и надеяться, но уже невесело смеялся, повторяя бутырскую шутку: «Что такое ЖОПА? – Ждущий Освобождения По Амнистии».
В «осужденке» я не успел завести друзей, даже толком ни с кем не познакомился.
На третье утро веселое солнце пробивалось сквозь мутные намордники, окна были открыты всю ночь и в духоту битком набитой камеры сочилась приветливая свежесть. Вскоре после подъема внезапно залетел стрижонок. Он ошалело метался в радостном галдеже:
– Не пугайте его! Не лови! Не махайте, жлобы, он же расшибется! Вот это радость… Это сегодня на волю кому-то… Или письмо будет. Нет, нет, это значит воля отломится!… Не пугайте птаху, дуроломы!…
Стрижонок благополучно выбрался обратно в окно, а в камере еще долго обсуждали этот добрый знак.
Глава тридцать шестая. Большая Волга
В тот же день еще до обеда меня вызвали с вещами. Все уверяли: идешь на волю, ведь даже срок кассации не вышел, значит, прокуратура применила амнистию… Очень хотелось верить, но меня смущало время: я уже знал, что днем не освобождают, а только к рассвету. Я запрещал себе надеяться и все-таки надеялся. Повели вниз «на вокзал» одного, но привели в большое помещение «шмональной», где на скамьях вдоль стен сидело человек двадцать. Я подсел к молодому, угрюмому военному:
– На каком фронте был?
– На волховском.
– Осужден?
– Ага. Два года. 163-я статья «б», пропил казенное барахло, пришили кражу. А ты?
Общество вокруг было пестрое: несколько пожилых мужиков, но большинство явно городские – по виду рабочие, технари, мелкие служащие. В стороне сидел голый паренек, едва прикрытый куском грязной мешковины. Он тупо смотрел в одну точку. Мой сосед пояснил:
– Проигрался. Сопляк, играть не умеет, а лезет.
Не понимая, что значит это странное сборище среди дня, я был растерян. Об освобождении не могло быть и речи. Но ведь по закону я должен был оставаться в тюрьме до решения кассационных инстанций.
Вокруг говорили, что ждут «покупателя», то есть представителя лагеря, который набирает работяг.
Вошли тюремные офицеры с пачками «дел» и невысокий вольный, по виду кладовщик или завхоз небольшого учреждения.
Он заговорил деловито, приглашающе:
– Новый лагерь. Хороший. Недалеко от Москвы. Поживете на чистом воздухе, лучше, чем в тюрьме.
Весь наш этап, не больше тридцати человек, уместился в одном большом грузовике, покрытом фанерной будкой. Ехали несколько часов; в щели и в полуоткрытые двери сзади, за которыми сидели конвоиры с овчаркой, виднелись то лесная дорога, то деревни. Тянуло душистым теплым воздухом.
Остановились посреди леса – песчаные дороги, высокие сосны. В стороне за просеками угадывались красно-кирпичные, серо-бетонные остовы больших зданий и желтые бревенчатодощатые ребра – там строительная зона. В жилой зоне новехонькие бараки пахли смолой, везде лежали штабеля бревен, досок, виднелись едва начатые и почти законченные срубы. Мы с Николаем – так звали вояку – попали сперва в бригаду разнорабочих, копали рвы и канавы в жилой зоне, сгружали с платформ доски и бревна, убирали строительный мусор. Через несколько дней новоприбывших стали по одному вызывать к начальнику лагеря.
Капитан Порхов сидел в кабинете, не снимая фуражки, сдвинутой на лоб, так, что лаковый козырек закрывал брови и затемнял тяжелые, неподвижно-угрюмые глаза. Лицо у него было бледное, пригожее, но красный толстогубый рот кривился зло. Небрежно листая тюремные дела, он спрашивал отрывисто скучным голосом:
– Кандидат наук? Ученый, значит? А чего делать умеешь? Ну, все науки здесь на хер! Понимаешь? А топор держать умеешь? Не очень, так научишься, а не научишься – пайки не заработаешь. А не заработаешь – дойдешь и подохнешь. Тут не санатория. Так вот, будешь теперь кандидат плотницких наук. Давай, топай!
Таким же образом в плотники были определены еще несколько десятков новых зэка.
Бригада, в которую попали мы с Николаем, строила бараки в жилой зоне. Бригадир, пожилой, щуплый мужичонка из бытовых, назначал нам простые уроки – пилить по его разметкам бревна и доски, таскать, подавать.
– Ты с пилой поучись… Когда пилу поймешь, я тебе дам топорик. У настоящего плотника он за все – и за пилу, и за стамеску, и за рубанок. Я вот могу топориком доску вытесать, ложку сработать, могу наличник уголками насечь или карниз… А вот мой отец одним топориком такие узоры выводил, другой бы и лобзиком и шильцем не управился…
В нашей бригаде сразу же обнаружились «законные воры», которые считали, что им работать «не положено». Мой приятель Николай оказался Николой Питерским, «родичем» или «родским», то есть взрослым, заслуженным вором. Кроме него, были еще Леха Лысый, он же Леха Харьков, уже немолодой, тощий, яйцеголовый, глянцево плешивый, носатый, и Леха-Борода, или Поп, улыбчатый, говорливый, с окладистой русой бородой. Он с настоящим артистизмом изображал митинговых ораторов, руководящих товарищей, живописно жестикулируя, картинно опирался на «трибуну» и очень выразительно лопотал:
– Товарищи! На сегодняшний день, в этот решающий момент каждый должен как один… Я категорицки заявляю и обратно призываю… Как сказано в установке, чтоб никаких там уклонов, ни туды, ни сюды… Сомкнемте ряды порабочему дружно, и только вперед, как мы есть передовые. И ни в коем случае не позволим… И чтоб наш интузиязм горел ясным огнем…
С Бородой был неразлучен Сашок Блокада, молодой из воров. Он был сыном и внуком ленинградских воров. Отца и деда расстреляли в тридцать седьмом, когда «чистили рецидив». Он тогда еще в школу не ходил. Мать умерла в блокаду, а его взяли в детдом. От блокады остались памятные шрамы на бедре и голени от осколков немецкого снаряда. Сашок был неразговорчив, угрюм. Я жалел его, 17-18 летний, он выглядел не старше 13. Развеселый Борода мне даже стал симпатичен именно тем, что покровительствовал малолетке.
Но однажды в бараке вечером здоровенный верзила из хулиганов пристал к Бороде, который казался незлобивым весельчаком. Маленький Сашок бросился на верзилу молча, стремительно, ударил носком ботинка в лодыжку, головою в подбородок, двумя кулаками в живот – тот грохнулся навзничь.
Тогда неторопливо подошли старшие.
– Ты, что, падло, малолетку обижаешь? Думаешь, раз ты лоб, так тебе все можно? А ну, ползи под юрцы, пока живой… Хулиган, в рот долбанный… Привык людей убивать!
Верзила послушно полез под нары. Воры деловито распотрошили его мешок. Сашку досталась «лепеха» – пиджак, который он вскоре проиграл.
Никола, оба Лехи, малолетка и еще несколько их приятелей не работали, они находили убежище в недостроенных бараках и там курили, играли в карты, толковали о своих делах. У них были сигнальщики, и если подходил кто-нибудь из начальства, они оказывались на рабочих местах, с «понтом» пилили, тянули бревно или покуривали:
– С утра вкалываем, гражданин начальник, всю норму перевыполнили, теперь законный перекур.
Бригадир и не пытался добиваться от них работы. На первых порах он даже удивлялся тому, что я работаю, несмотря на то, что воры ко мне благоволили, величали майором, угощали табаком, чем обычно не удостаивали чужаков. У меня уже было достаточно опыта и здравого смысла, чтоб не пытаться их перевоспитывать. Но я и не хотел подделываться под них. Никола поначалу соблазнял:
– Да брось ты, майор, рогами упираться… От работы кони дохнут. Пускай мужики вкалывают. Сидоры Поликарповичи, им так положено, они кроме пилы и топора ни хрена не знают. А ты ж вояка, заслуженный ученый человек, посиди с нами, покури, тисни роман… Бригадир сам сообразит, как нужно, и процент и норму; он мужик битый, знает, как надо жить с людьми…
«Люди» – значило воры. В их языке слова «настоящий человек» означали только настоящий вор, он же голубая кровь, чистый босяк, честный жулик, в отличие от сора, малолеток, сталинских воров, – низших рангов того же сословия, а также от вояк, фраеров, барыг, мужиков и сук.
Но я возражал, что не привык и не хочу привыкать, чтоб за меня в артели работали другие.
– Ну что ж, живи, как хотишь. Я тебя, конечно, уважаю, как я сам фронтовик. Ты мне, конечно, друг, я никогда не забуду, как ты со мной кусок поделил, честный вор такое не забывает. Но я тебе скажу как друг, ты не обижайся, майор, ты – олень. Ну прямо как фрей небитый, наводишь мораль – «работать», «артель». Да ведь эти Сидоры Поликарповичи тебя и продадут и купят за полпайки. Это они сейчас добрые, потому как видят, что люди тебя уважают, что ты с нами кушаешь. Они нас боятся, а покажи ты слабину, они тебя без соли схавают.
Плотником я работал месяц, потом меня вызвали в санчасть; в тюремном деле нашлась справка, что в Унжлаге я был медбратом. Я получил назначение лекпома в штрафную колонну, которую заново создавали где-то на берегу Волги в гравийном карьере. Больше сотни зэка погрузили в трюм открытой баржи. У бортов были крытые ниши, а над серединой – только несколько распорных балок и небо. Тянулась наша баржа долго, больше суток, шлюзовалась, отстаивалась у безлюдного берега. (Двадцать лет спустя пассажирский теплоход прошел то же расстояние за три или четыре часа.) Выгружались мы вечером, к закату. Надя еще накануне приехала в лагерь с передачей. Ей объяснили, куда нас повезли. Она добиралась на попутных машинах, ночевала у колхозников и целый день до вечера ждала нашего прибытия. Свидания нам сперва не давали. Капитан говорил: «Ничего не устроено, ничего нет, ишшо вахты нет, понимаете, ну и где я возьму конвой? И где надзиратели? Совсем нет кадров. Разгрузка идет, понимаете?»
Но потом он все же уступил и самолично конвоировал меня на какой-то пригорок, где позволил нам посидеть с полчаса: «Пока солнышко не будет совсем уходить, понимаете, пока еще светло… Так положено, понимаете. Я сочувствую, но вы-то должны понимать. Так положено».
Он тактично сидел в сторонке. Потом, на обратном пути я без особого труда упросил его принять в подарок четвертинку водки – Надя привезла мне две – и пачку хороших папирос.
– Это, понимаете, совсем не положено… Могут даже дело пришить, сами понимаете. Но если вы так по-человечески просите… я, конечно, тоже понимаю…
Первую ночь мы спали в песчаном овраге вповалку на брезенте будущих палаток, при свете двух прожекторов – мертвеннолиловатый, слепящий, злой свет, – под клокот и стук движка, питавшего прожектора. Среди ночи пошел дождь. Одни с кряхтеньем и бранью пытались пролезть под брезент, другие продолжали спать, где-то подрались, галдели, матерились. Часовые орали – они тоже мокли и злились. Овчарки нервно лаяли, возбужденные непривычным беспорядком… Наутро у меня было десятка два пациентов – жар, озноб. Накануне отправки всем делали прививку поливакцины – очень болезненные уколы в спину. Почти все старшие воры увильнули. Я тоже отказался, помня по фронту, что эта прививка может вызвать трехчетырехдневное заболевание, а мне предстояло быть единственным «медиком» на полтораста человек. Уже на барже у многих начался жар, на местах уколов набухали красноватые опухоли. Я кормил больных аспирином и стрептоцидом и благословлял завхоза санчасти. Бывший морской лейтенант, осужденный за хищения, выпросил у меня почти все папиросы – «тебе там с махоркой сподручнее будет» – и еще что-то, но зато взамен выдал без счету из аптечного склада все, что я заказывал, и даже еще больше: коробку пенициллина в таблетках, витамины, множество ампул тогда еще нового кордиамина и какие-то американские и английские лекарства.
Новый лагпункт соорудили за полдня, благо дождь к утру прошел. В узкой лощине, отделенной высокой косой от берега Волги, под крутым песчаным откосом огородили двумя рядами колючей проволоки квадрат примерно сто на сто шагов. Внутри поставили на дощатых основах две длинные палатки, каждая могла вместить человек семьдесят. В палатках сбили сплошные нары по обе стороны, а посередине – длинные столы из неструганых досок. В левой палатке выгородили брезентом и фанерой две кабины: для санчасти и для канцелярии. В санчасти стояли белый шкафчик, белый столик с лекарствами, белая лежанка для больных – специальная мебель, привезенная из лагеря. Кроме того, под прямым углом вкопали две лежанки для меня и для бухгалтера. Он жил в санчасти, а работал в соседней кабинке – канцелярии, где жили нарядчик-нормировщик и учетчик, он же культработник.
В углу зоны вырыли яму и сбили из досок уборную, в другом углу, ближе к входным воротам, сложили большой очаг на два котла, вкопали кухонный стол с навесом, соорудили дровяной склад и нечто вроде шкафа. Палатки для охраны и дощатый домик для начальства поставили наверху, на откосе. Над углами обкопали площадки для часовых – «попок» и установили дощатые грибки.
Пост над уборной был расположен так, что его почти не могли видеть сверху. Здесь велся товарообмен через худой навес. Между двумя рядами колючей проволоки проходила запретная зона. Но из-за крутизны склона в наружном ряду у поста был разрыв – щель, и часовой мог, зайдя в «запретку», получать из уборной товар: заигранные пиджаки, сапоги, белье, в том числе и недавно полученное казенное, или даже деньги, которые у воров никогда не переводились. Сменившись, часовой через два часа опять приходил на пост и приносил огурцы, помидоры, хлеб, картошку, а главное водку. Тарой служили грелки, которые выпрашивались у меня и всякий раз честно возвращались, причем и мне, и соседубухгалтеру подносили по сто-сто пятьдесят грамм и толику закуски.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94