https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/ispaniya/
Из-за стола поднимается невысокий, белобрысый, гладко причесанный, с треугольно узким лицом человек. На френче красные с золотом генеральские петлицы. Стоит, упираясь руками в стол. У стены справа несколько старших офицеров встали с деревянного дивана.
– Господин генерал-майор, имею честь представить вам русских парламентеров. Господин майор… Господин капитан, фрейляйн обер-лейтенант гвардии и немецкий майор господин Бехлер. Прошу садиться, господа! Коньяк! Сигары! Может быть, кофе?
– Спасибо, господин генерал. Но мы пришли говорить об условиях капитуляции.
– Господа, я уже передал через оберштабсарцта, я не вправе капитулировать. У меня есть приказ, строжайше запрещающий капитулировать. Приказ высшего командования. Приказ – это святыня для офицера.
– Значит, вы намерены продолжать бессмысленное кровопролитие? Зачем же вы нас приглашали?
– Господа, поймите меня, я не могу капитулировать, но я не могу и сопротивляться… Здесь раненые без укрытий – две с половиной тысячи… Иссякли боеприпасы.
– Значит, вы сдаетесь?
– Я взываю к великодушию победителя, я полагаюсь на прославленное великодушие и благородство русского офицерства… Я прошу прекратить артиллерийский обстрел и бомбардировки с воздуха.
– Что это значит? Вы не хотите сдаваться, но просите, чтобы не стреляли. Господин генерал, мы четыре года ведем войну – беспощадную войну, а вы вдруг предлагаете какую-то странную военную игру.
Бехлер выступил на шаг вперед.
Пока он уговаривал генерала, я переводил капитану. Тот слушал, усмехаясь.
– Ладно, дьявол с ним. Пусть формулирует, как хочет. Но ты потребуй, чтоб ответил ясно: или – или. Будут они сопротивляться, когда наши части войдут в крепость, или нет? Нам нужно знать сейчас, а то уж на той стороне Вислы вышла на позиции артдивизия. Они долго ждать не станут.
Генерал слушал потупившись, оглядел своих офицеров, они стояли молча, смотрели на нас с вежливым любопытством. За второй дверью кабинета слышались голоса, выкликавшие монотонно отдельные слова: там был узел связи – интонации телефонистов похожи на всех языках.
Генерал заговорил утомленно, страдальчески:
– Я могу только повторить, я выполняю приказ и поэтому не могу подписывать никаких соглашений, не могу обсуждать никаких условий. Я полагаюсь на великодушие, благородство победителей. У меня больше нет сил, чтоб сражаться.
Капитан выслушал перевод и кивнул удовлетворенно.
– Ну что ж, коли так, значит, вроде ясно. Дай-ка мне кинжал.
Он подошел к столу и двумя короткими ударами немецкого штыка с рукояткой из плексигласа перерубил телефонные провода.
Генерал театрально схватился за лоб и тяжело опустился в кресло.
Бехлер заговорил с офицерами. Наши связисты уже устанавливали свое хозяйство на генеральском столе, и капитан кричал в трубку:
– Скажи третьему: порядок! Я уже в крепости. Давай сюда роту автоматчиков… Да поживей… Скоростным броском. Охранять склады, трофеи. Давай, давай!…
Не прошло и получаса, как по двору крепости уже сновали наши солдаты. Едва не началась драка между солдатами 38-й гвардейской дивизии и новоприбывшей 290-й, которая по плану должна была занять крепость и северную окраину… Наконец стали выводить гарнизон. Пункт сбора военнопленных был устроен в противоположной части города, в зданиях других казарм. Головной колонной в том строю, который встречал нас у входа, были врачи, санитары, цивильные медсестры. Их поставили первыми, чтобы знаками красного креста смягчить сердца победителей. Поэтому их первыми и повели, а две тысячи раненых остались без присмотра – молодой врач с фельдфебельскими погонами прибежал чуть не плача.
В крепостном дворе, у входа в склад, откуда наши солдаты уже тащили ящики с повидлом, стоял привязанный к столбу оседланный конь. Я крикнул раз, другой: «Чей конь?» – и, не получив ответа, взобрался на него, припустил галопом, догнал колонну медиков и повернул ее кругом марш. Конвоиры обрадовались: они не успели как следует запастись трофеями. Наши разведчики – их отличали маскировочные зелено-пятнистые шаровары, куртки вместо шинелей, кинжалы у пояса – ходили вдоль колонны, покрикивая: «Эй, ты, фриц, гиб ур, давай-давай», а кое-где потрошили ранцы.
Наезжая на них конем, как милиционер у стадиона, я орал:
– Отставить мародерство! Приказ маршала Рокоссовского: за мародерство – расстрел! Эти фрицы сдались добровольно. Командование обещало им неприкосновенность! Не позорьте командование и самих себя!
Галина, Бехлер и я повезли генерала Фрике и двух старших офицеров его штаба в дивизию к генералу Рахимову. Он выслушал мой рапорт, оглядев их без особого любопытства, вежливо кивнул:
– Ну и хорошо, что сдались. За это их солдаты должны им спасибо сказать… И солдатские дети и жены спасибо скажут. А мы за то скажем спасибо вам, дорогие товарищи, – он пожал нам руки, – очень хорошо поработали, товарищи. А теперь везите их в корпус, там, знаете, сосед обижается, что мы вперед залезли, его трофеи забираем… Вот и отдайте им главный трофей.
Потом было два дня отдыха. Мы ели до отвала, пили трофейные вина и коньяки, подолгу спали. На второй день генерал Рахимов перед строем торжественно благодарил своих офицеров – командиров полков, батальонов и рот, а в заключение благодарил нас за то, что очень помогли дивизии так быстро, так успешно и малой кровью выполнить боевое задание. Начальник штаба прочитал приказ о награждениях и представлениях к наградам. Среди представленных были и мы: Галина и Непочилович – к ордену «Отечественной войны» 2-й степени, я – к «Отечественной войне» 1-й степени, Бехлер – к «Красной Звезде».
Глава четырнадцатая. Мартовские иды
Мы шли по мирной улице. Гражданских было уже больше, чем военных, много детей. Впереди внезапно взорвалась баррикада. Грохот. Дребезг стекол. Крики. Тонкая деревянная балка падала, жужжа, как огромный шмель, разбила балкон дома, к стене которого я припал скорчившись. Ударил в асфальт кирпич. Сзади гулкий шлепок, вскрик – и твердый удар клюнул меня в поясницу, распластав, как лягушку, на мокром тротуаре. Солдат, скрючившийся вплотную сзади, стонал – ему раздробило плечо.
Несколько секунд я боялся шевельнуть ногами – вдруг перебит позвоночник, и, значит, паралич до конца жизни. Когда почувствовал, что ноги движутся, встал сперва на четвереньки, потом и вовсе поднялся. Солдата унесли, а я побрел сам, блаженно ухмыляясь: цел! Даже боль в спине показалась терпимой…
Еще несколько дней прошли как в полусне, в пестром тумане, зыбком, хмельном, горячечном. Из Грауденца Галину и меня увезли кинооператоры Влад Микоша и Миша Кочерян. Я глотал какие-то немецкие анальгетики, много пил и ходил, с трудом распрямляясь. На трое суток мы застряли в Торуне.
Мы с кинооператорами остановились в квартире их приятельницы, пожилой, печально красивой вдовы польского офицера, расстрелянного немцами в 41-м году. Ее дочь и сын закончили нелегальную польскую гимназию. Вся семья и соседи принимали нас, как очень близких друзей. К нам присоединились еще трое летчиков-штурмовиков: молодой капитан, Герой Советского Союза, и два лейтенанта. Все эти дни и ночи мы пировали, пели, танцевали. Один из соседей, старый врач, объяснил мне, что контуженной спине необходимо движение.
– Пусть пан майор себя не жалеет, тогда пан Бог его пожалеет.
Это поучение мне часто вспоминалось и право же помогало еще много лет спустя.
Капитан с золотой звездочкой был веселым, артельным парнем. Он смешно, упрямо требовал, чтобы никто не говорил о войне.
– Говори, что угодно, хоть сказки рассказывай, но давай забудем о войне.
За любое упоминание о войне, о боях полагался штраф – большой бокал коньяка без закуски. Он учил нас пить на метры – ставить в ряд выпитые бокалы, у кого ряд длиннее – тот победитель.
На вторую ночь коньяк начал иссякать, хотя мы привезли ящика два. Тогда один из молодых собутыльников вспомнил, что его дядя – «пся крев, спекулянт» – натаскал из немецких складов тысячи бутылок и продает по страшным ценам. Но он знает, как проникнуть в старый гараж, где спрятаны запасы, уже не раз таскал оттуда бутылки… И если мы поможем, чтобы патрули не помешали, то взять можно, сколько захотим.
У нас не возникло сомнений. Изъять у мародера-спекулянта трофейный коньяк никому не казалось греховным. Отправились на «боевую операцию» двое молодых поляков, капитан, кто-то еще из наших и я. Идти нужно было несколько кварталов, но мы не надевали шинелей, чтоб в случае встречи с патрулем убедить, что гуляем неподалеку от дома. Два ящика французского коньяка «Аквавита» мы вынесли без затруднений. По дороге встретили патруль – четырех солдат, сунули по бутылке каждому, они проводили нас и только просили не горланить… В эту развеселую ночь мою контузию усугубила еще и простуда, обострился гайморит.
После обильных хмельных застолий все засыпали, едва добравшись до постелей, иногда я не успевал стянуть сапоги. Даже в сильном хмелю мы не позволяли себе ни вольных шуток, ни крепких выражений, ни слишком откровенных ухаживаний. Не позволили бы ни Галина, ни пани хозяйка. Она была неизменно приветлива, но иногда поглядывала строго, и мы ее побаивались. И все же возникали пары, постоянно соседствовавшие за столом, постоянно танцевавшие друг с другом, иногда уходившие погулять.
На третью или на четвертую ночь у меня был жар, не мог поднять головы, бредил. Не помню даже, как Галина и Непочилович доставили меня в деревню, где находилась антифашистская школа. Там вскоре жар спал, и я даже проводил занятия.
В Грауденце я в последний раз был в бою, а это был последний день в школе. Разумеется, я не думал, что он последний. Наши успехи, такие однозначные и бесспорные, казалось, должны перевесить все обвинения. Один эпизод этого дня помнился внятно. Старостой выпуска был молодой ветеринарный врач, служивший в тыловых частях; он попал в плен совсем недавно, очень старался нравиться советским офицерам. На каждом занятии он спешил высказаться; говорил подолгу, патетично, книжно, газетными «многосоставными» фразами, уснащая их латинскими словечками и свежеусвоенными оборотами, вроде «неизбежная победа пролетарской революции», «гениальное руководство великого полководца генералиссимуса Сталина», «победоносные советские войска, несущие свободу Европе и Германии» и т.п.
В этот день я рассказывал об особенностях нацистской пропаганды, потом о положении на фронтах. Когда я, как обычно, закончил лекцию предложением задавать вопросы, он стал говорить, что не хочет оставаться немцем, что теперь стыдно быть немцем после всего, что немецкие солдаты наделали… Надо уезжать за океан, в Америку, в Австралию, и там приобретать новую национальность…
Этот простодушный, не очень умный, но довольно образованный парень говорил, возбуждаясь, в голосе подрагивали слезы. Его товарищи хмуро смотрели на него, некоторые потупились. Это были немецкие солдаты марта 1945-го года. Все они еще помнили фанфарные сигналы победных сообщений, читали исступленно хвастливые речи Гитлера, Геббельса, Геринга, еще недавно верили в неотвратимое торжество Великой Германии. А теперь они слышали призыв – отказаться от своей национальности.
Я вежливо прервал его речь, напомнил слова Сталина «Гитлеры приходят и уходят…» и стал объяснять, как мы, коммунисты, марксисты, понимаем свой национальный долг: Ленин в первую мировую войну был пораженцем, хотел поражения царских армий, но он писал о национальной гордости великороссов.
…На меня смотрели сосредеточеннопристальные глаза. Скоро партбюро будет разбирать мое «дело» – обвинение в жалости к немцам. Но был же Грауденц, и нельзя из страха перед злой брехней, перед мелкой склокой отречься от правды. И эти ошарашенные войной немецкие парни должны завтра стать нашими товарищами.
– Конечно, у вас в Германии много фашистов, в партии три миллиона. Но ведь и среди них настоящих фанатиков значительно меньше. Как вы думаете?
– Да, да, меньше, конечно, меньше, несколько десятков тысяч было, а теперь еще меньше.
– Зато гораздо больше таких, кто были пособниками, попутчиками по глупости, из трусости или из корысти. Но ведь огромное большинство народа, десятки миллионов немцев сами оказались жертвами гитлеровского режима, жертвами войны…
– Да, да, именно так, очень правильно… Большинство народа обмануто и обосрано… Что могут маленькие люди перед такой силой?
– Нельзя отречься от своей нации, как нельзя отречься от себя, выпрыгнуть из себя… Такой порыв понятен. Вероятно, многие немцы испытывают нестерпимый стыд, отчаяние. И теперь с каждым днем таких немцев будет больше. Это можно понять, но этого нельзя одобрить… Когда раньше, два-три года тому назад, иные немецкие антифашисты в эмиграции и на родине хотели отречься от Германии, это было в Дни побед вермахта, когда флаги со свастикой торчали и на берегах Волги, и за Полярным кругом, и в Сахаре, когда Гитлер и Геббельс возвещали скорую победу Германии… Тогда такие порывы могли вызвать только восхищение, их искренность подтверждалась кровью, жизнью. Немцы, которые не хотели оставаться немцами в годы побед нацизма, были героями. Но отрекаться от своей нации в годы бедствий, унижений, бесславия – это уже скорее признак малодушия. Подобных бедствий ваша родина не знала со времен Тридцатилетней войны, подобных унижений не испытывала со времен наполеоновских завоеваний. Сейчас Германии, как никогда раньше, нужны честные и сильные люди.
На несколько минут я услышал себя, ощутил, что слова, которые произношу, начинают жить независимо, отдельно от меня. Их слушали солдаты в чужих мундирах, бывалые фронтовики – у них жестко отвердевшие серо-темные лица, пригашенные взгляды – и молодые новобранцы – у них лица мягче, светлее и смотрят открытее. Они – военнопленные, одни вовсе не знают, что с их родными, близкими; другие уже знают, что погибли под бомбами. Они мучительно гадают: что дома, что ждет их и их родных, их страну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
– Господин генерал-майор, имею честь представить вам русских парламентеров. Господин майор… Господин капитан, фрейляйн обер-лейтенант гвардии и немецкий майор господин Бехлер. Прошу садиться, господа! Коньяк! Сигары! Может быть, кофе?
– Спасибо, господин генерал. Но мы пришли говорить об условиях капитуляции.
– Господа, я уже передал через оберштабсарцта, я не вправе капитулировать. У меня есть приказ, строжайше запрещающий капитулировать. Приказ высшего командования. Приказ – это святыня для офицера.
– Значит, вы намерены продолжать бессмысленное кровопролитие? Зачем же вы нас приглашали?
– Господа, поймите меня, я не могу капитулировать, но я не могу и сопротивляться… Здесь раненые без укрытий – две с половиной тысячи… Иссякли боеприпасы.
– Значит, вы сдаетесь?
– Я взываю к великодушию победителя, я полагаюсь на прославленное великодушие и благородство русского офицерства… Я прошу прекратить артиллерийский обстрел и бомбардировки с воздуха.
– Что это значит? Вы не хотите сдаваться, но просите, чтобы не стреляли. Господин генерал, мы четыре года ведем войну – беспощадную войну, а вы вдруг предлагаете какую-то странную военную игру.
Бехлер выступил на шаг вперед.
Пока он уговаривал генерала, я переводил капитану. Тот слушал, усмехаясь.
– Ладно, дьявол с ним. Пусть формулирует, как хочет. Но ты потребуй, чтоб ответил ясно: или – или. Будут они сопротивляться, когда наши части войдут в крепость, или нет? Нам нужно знать сейчас, а то уж на той стороне Вислы вышла на позиции артдивизия. Они долго ждать не станут.
Генерал слушал потупившись, оглядел своих офицеров, они стояли молча, смотрели на нас с вежливым любопытством. За второй дверью кабинета слышались голоса, выкликавшие монотонно отдельные слова: там был узел связи – интонации телефонистов похожи на всех языках.
Генерал заговорил утомленно, страдальчески:
– Я могу только повторить, я выполняю приказ и поэтому не могу подписывать никаких соглашений, не могу обсуждать никаких условий. Я полагаюсь на великодушие, благородство победителей. У меня больше нет сил, чтоб сражаться.
Капитан выслушал перевод и кивнул удовлетворенно.
– Ну что ж, коли так, значит, вроде ясно. Дай-ка мне кинжал.
Он подошел к столу и двумя короткими ударами немецкого штыка с рукояткой из плексигласа перерубил телефонные провода.
Генерал театрально схватился за лоб и тяжело опустился в кресло.
Бехлер заговорил с офицерами. Наши связисты уже устанавливали свое хозяйство на генеральском столе, и капитан кричал в трубку:
– Скажи третьему: порядок! Я уже в крепости. Давай сюда роту автоматчиков… Да поживей… Скоростным броском. Охранять склады, трофеи. Давай, давай!…
Не прошло и получаса, как по двору крепости уже сновали наши солдаты. Едва не началась драка между солдатами 38-й гвардейской дивизии и новоприбывшей 290-й, которая по плану должна была занять крепость и северную окраину… Наконец стали выводить гарнизон. Пункт сбора военнопленных был устроен в противоположной части города, в зданиях других казарм. Головной колонной в том строю, который встречал нас у входа, были врачи, санитары, цивильные медсестры. Их поставили первыми, чтобы знаками красного креста смягчить сердца победителей. Поэтому их первыми и повели, а две тысячи раненых остались без присмотра – молодой врач с фельдфебельскими погонами прибежал чуть не плача.
В крепостном дворе, у входа в склад, откуда наши солдаты уже тащили ящики с повидлом, стоял привязанный к столбу оседланный конь. Я крикнул раз, другой: «Чей конь?» – и, не получив ответа, взобрался на него, припустил галопом, догнал колонну медиков и повернул ее кругом марш. Конвоиры обрадовались: они не успели как следует запастись трофеями. Наши разведчики – их отличали маскировочные зелено-пятнистые шаровары, куртки вместо шинелей, кинжалы у пояса – ходили вдоль колонны, покрикивая: «Эй, ты, фриц, гиб ур, давай-давай», а кое-где потрошили ранцы.
Наезжая на них конем, как милиционер у стадиона, я орал:
– Отставить мародерство! Приказ маршала Рокоссовского: за мародерство – расстрел! Эти фрицы сдались добровольно. Командование обещало им неприкосновенность! Не позорьте командование и самих себя!
Галина, Бехлер и я повезли генерала Фрике и двух старших офицеров его штаба в дивизию к генералу Рахимову. Он выслушал мой рапорт, оглядев их без особого любопытства, вежливо кивнул:
– Ну и хорошо, что сдались. За это их солдаты должны им спасибо сказать… И солдатские дети и жены спасибо скажут. А мы за то скажем спасибо вам, дорогие товарищи, – он пожал нам руки, – очень хорошо поработали, товарищи. А теперь везите их в корпус, там, знаете, сосед обижается, что мы вперед залезли, его трофеи забираем… Вот и отдайте им главный трофей.
Потом было два дня отдыха. Мы ели до отвала, пили трофейные вина и коньяки, подолгу спали. На второй день генерал Рахимов перед строем торжественно благодарил своих офицеров – командиров полков, батальонов и рот, а в заключение благодарил нас за то, что очень помогли дивизии так быстро, так успешно и малой кровью выполнить боевое задание. Начальник штаба прочитал приказ о награждениях и представлениях к наградам. Среди представленных были и мы: Галина и Непочилович – к ордену «Отечественной войны» 2-й степени, я – к «Отечественной войне» 1-й степени, Бехлер – к «Красной Звезде».
Глава четырнадцатая. Мартовские иды
Мы шли по мирной улице. Гражданских было уже больше, чем военных, много детей. Впереди внезапно взорвалась баррикада. Грохот. Дребезг стекол. Крики. Тонкая деревянная балка падала, жужжа, как огромный шмель, разбила балкон дома, к стене которого я припал скорчившись. Ударил в асфальт кирпич. Сзади гулкий шлепок, вскрик – и твердый удар клюнул меня в поясницу, распластав, как лягушку, на мокром тротуаре. Солдат, скрючившийся вплотную сзади, стонал – ему раздробило плечо.
Несколько секунд я боялся шевельнуть ногами – вдруг перебит позвоночник, и, значит, паралич до конца жизни. Когда почувствовал, что ноги движутся, встал сперва на четвереньки, потом и вовсе поднялся. Солдата унесли, а я побрел сам, блаженно ухмыляясь: цел! Даже боль в спине показалась терпимой…
Еще несколько дней прошли как в полусне, в пестром тумане, зыбком, хмельном, горячечном. Из Грауденца Галину и меня увезли кинооператоры Влад Микоша и Миша Кочерян. Я глотал какие-то немецкие анальгетики, много пил и ходил, с трудом распрямляясь. На трое суток мы застряли в Торуне.
Мы с кинооператорами остановились в квартире их приятельницы, пожилой, печально красивой вдовы польского офицера, расстрелянного немцами в 41-м году. Ее дочь и сын закончили нелегальную польскую гимназию. Вся семья и соседи принимали нас, как очень близких друзей. К нам присоединились еще трое летчиков-штурмовиков: молодой капитан, Герой Советского Союза, и два лейтенанта. Все эти дни и ночи мы пировали, пели, танцевали. Один из соседей, старый врач, объяснил мне, что контуженной спине необходимо движение.
– Пусть пан майор себя не жалеет, тогда пан Бог его пожалеет.
Это поучение мне часто вспоминалось и право же помогало еще много лет спустя.
Капитан с золотой звездочкой был веселым, артельным парнем. Он смешно, упрямо требовал, чтобы никто не говорил о войне.
– Говори, что угодно, хоть сказки рассказывай, но давай забудем о войне.
За любое упоминание о войне, о боях полагался штраф – большой бокал коньяка без закуски. Он учил нас пить на метры – ставить в ряд выпитые бокалы, у кого ряд длиннее – тот победитель.
На вторую ночь коньяк начал иссякать, хотя мы привезли ящика два. Тогда один из молодых собутыльников вспомнил, что его дядя – «пся крев, спекулянт» – натаскал из немецких складов тысячи бутылок и продает по страшным ценам. Но он знает, как проникнуть в старый гараж, где спрятаны запасы, уже не раз таскал оттуда бутылки… И если мы поможем, чтобы патрули не помешали, то взять можно, сколько захотим.
У нас не возникло сомнений. Изъять у мародера-спекулянта трофейный коньяк никому не казалось греховным. Отправились на «боевую операцию» двое молодых поляков, капитан, кто-то еще из наших и я. Идти нужно было несколько кварталов, но мы не надевали шинелей, чтоб в случае встречи с патрулем убедить, что гуляем неподалеку от дома. Два ящика французского коньяка «Аквавита» мы вынесли без затруднений. По дороге встретили патруль – четырех солдат, сунули по бутылке каждому, они проводили нас и только просили не горланить… В эту развеселую ночь мою контузию усугубила еще и простуда, обострился гайморит.
После обильных хмельных застолий все засыпали, едва добравшись до постелей, иногда я не успевал стянуть сапоги. Даже в сильном хмелю мы не позволяли себе ни вольных шуток, ни крепких выражений, ни слишком откровенных ухаживаний. Не позволили бы ни Галина, ни пани хозяйка. Она была неизменно приветлива, но иногда поглядывала строго, и мы ее побаивались. И все же возникали пары, постоянно соседствовавшие за столом, постоянно танцевавшие друг с другом, иногда уходившие погулять.
На третью или на четвертую ночь у меня был жар, не мог поднять головы, бредил. Не помню даже, как Галина и Непочилович доставили меня в деревню, где находилась антифашистская школа. Там вскоре жар спал, и я даже проводил занятия.
В Грауденце я в последний раз был в бою, а это был последний день в школе. Разумеется, я не думал, что он последний. Наши успехи, такие однозначные и бесспорные, казалось, должны перевесить все обвинения. Один эпизод этого дня помнился внятно. Старостой выпуска был молодой ветеринарный врач, служивший в тыловых частях; он попал в плен совсем недавно, очень старался нравиться советским офицерам. На каждом занятии он спешил высказаться; говорил подолгу, патетично, книжно, газетными «многосоставными» фразами, уснащая их латинскими словечками и свежеусвоенными оборотами, вроде «неизбежная победа пролетарской революции», «гениальное руководство великого полководца генералиссимуса Сталина», «победоносные советские войска, несущие свободу Европе и Германии» и т.п.
В этот день я рассказывал об особенностях нацистской пропаганды, потом о положении на фронтах. Когда я, как обычно, закончил лекцию предложением задавать вопросы, он стал говорить, что не хочет оставаться немцем, что теперь стыдно быть немцем после всего, что немецкие солдаты наделали… Надо уезжать за океан, в Америку, в Австралию, и там приобретать новую национальность…
Этот простодушный, не очень умный, но довольно образованный парень говорил, возбуждаясь, в голосе подрагивали слезы. Его товарищи хмуро смотрели на него, некоторые потупились. Это были немецкие солдаты марта 1945-го года. Все они еще помнили фанфарные сигналы победных сообщений, читали исступленно хвастливые речи Гитлера, Геббельса, Геринга, еще недавно верили в неотвратимое торжество Великой Германии. А теперь они слышали призыв – отказаться от своей национальности.
Я вежливо прервал его речь, напомнил слова Сталина «Гитлеры приходят и уходят…» и стал объяснять, как мы, коммунисты, марксисты, понимаем свой национальный долг: Ленин в первую мировую войну был пораженцем, хотел поражения царских армий, но он писал о национальной гордости великороссов.
…На меня смотрели сосредеточеннопристальные глаза. Скоро партбюро будет разбирать мое «дело» – обвинение в жалости к немцам. Но был же Грауденц, и нельзя из страха перед злой брехней, перед мелкой склокой отречься от правды. И эти ошарашенные войной немецкие парни должны завтра стать нашими товарищами.
– Конечно, у вас в Германии много фашистов, в партии три миллиона. Но ведь и среди них настоящих фанатиков значительно меньше. Как вы думаете?
– Да, да, меньше, конечно, меньше, несколько десятков тысяч было, а теперь еще меньше.
– Зато гораздо больше таких, кто были пособниками, попутчиками по глупости, из трусости или из корысти. Но ведь огромное большинство народа, десятки миллионов немцев сами оказались жертвами гитлеровского режима, жертвами войны…
– Да, да, именно так, очень правильно… Большинство народа обмануто и обосрано… Что могут маленькие люди перед такой силой?
– Нельзя отречься от своей нации, как нельзя отречься от себя, выпрыгнуть из себя… Такой порыв понятен. Вероятно, многие немцы испытывают нестерпимый стыд, отчаяние. И теперь с каждым днем таких немцев будет больше. Это можно понять, но этого нельзя одобрить… Когда раньше, два-три года тому назад, иные немецкие антифашисты в эмиграции и на родине хотели отречься от Германии, это было в Дни побед вермахта, когда флаги со свастикой торчали и на берегах Волги, и за Полярным кругом, и в Сахаре, когда Гитлер и Геббельс возвещали скорую победу Германии… Тогда такие порывы могли вызвать только восхищение, их искренность подтверждалась кровью, жизнью. Немцы, которые не хотели оставаться немцами в годы побед нацизма, были героями. Но отрекаться от своей нации в годы бедствий, унижений, бесславия – это уже скорее признак малодушия. Подобных бедствий ваша родина не знала со времен Тридцатилетней войны, подобных унижений не испытывала со времен наполеоновских завоеваний. Сейчас Германии, как никогда раньше, нужны честные и сильные люди.
На несколько минут я услышал себя, ощутил, что слова, которые произношу, начинают жить независимо, отдельно от меня. Их слушали солдаты в чужих мундирах, бывалые фронтовики – у них жестко отвердевшие серо-темные лица, пригашенные взгляды – и молодые новобранцы – у них лица мягче, светлее и смотрят открытее. Они – военнопленные, одни вовсе не знают, что с их родными, близкими; другие уже знают, что погибли под бомбами. Они мучительно гадают: что дома, что ждет их и их родных, их страну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94