https://wodolei.ru/catalog/vanny/sidyachie/
«Слово предоставляется адвокату». Но я чувствовал себя тогда проницательным, здраво оценивающим обстановку хитрецом и сказал, что, пожалуй, не может быть разногласий по такому вопросу – сейчас, накануне наступления, нежелательно пребывание на фронте немцев, пусть даже антифашистов, которые слишком хорошо осведомлены о том, что не должно быть известно не только что противнику, но и нашим людям, не причастным к данным боевым участкам. Поэтому предлагаю откомандировать Дитера и Ганса Р. в распоряжение Москвы, попросить взамен других антифашистов и содержать их у нас в таких условиях, чтоб они, ни на миг не чувствуя недоверия, в то же время не могли бы узнавать ничего такого, чего им знать не нужно.
Спор не состоялся. А на следующий день Дитера и Ганса Р. отправили в тыл, и Забаштанский, словно между делом, показал мне «сопроводиловку» – там за его подписью черным по белому значилось: «Есть основания предполагать, что занимались сбором шпионских данных».
Тут уж я забыл про выдержку и дипломатию. Это была не просто злая ложь – такая бумажка грозила смертью. Я сказал Забаштанскому, что он не имеет никаких оснований для таких обвинений, что это гнусность, а не бдительность, что он должен указывать только на факты, на то, что они слишком много знают, и объяснить, что считает такую осведомленность в условиях фронта недопустимой и поэтому откомандировывает их. Если же он будет настаивать и отправит эту клеветническую бумажку, то я считаю своим долгом коммуниста дезавуировать его и напишу рапорты Мануильскому, Бурцеву и письмо Байнерту в Национальный комитет «Свободная Германия». Эти угрозы подействовали, он не стал ссориться, уступил неожиданно быстро и мне же поручил составить новую «сопроводиловку». На всякий случай я все же дал Дитеру отдельно личные письма к Ваинерту и Юре Маслову, в которых подробно рассказал о том, как хорошо и смело вел себя Дитер в трудных условиях, как добросовестно работали он и Ганс Р.
Прошло больше месяца. Забаштанский ездил на всеармейское совещание в Москву, вернулся в очень хорошем настроении. У меня с ним в то время отношения были только служебные. О разрыве, который произошел из-за Любы – дальше расскажу о нем подробнее, – я никому не говорил, старался поменьше бывать в отделе. При встречах он был спокойно-приветлив, даже предупредителен – олицетворение великодушия и партийной принципиальности.
На первом совещании отдела после его приезда он подробно говорил о том, что мы в Главпуре на хорошем счету, что там хвалят наши листовки, и потом, как бы вскользь, упомянул: «Да, отметили также нашу бдительность… Дитер арестован как шпион, а Ганса Р. пока не изобличили, но выгнали из Национального комитета и отправили в штрафной лагерь…»
Возгласы Нины и Мулина… бормотанье… Смотрят на меня. Я уверен, что он врет. Но как сказать об этом сейчас? Молчу. Кто-то спрашивает:
– Это что ж, у нас на фронте выяснилось?
Забаштанский отвечал многозначительно и туманно. Мол, не все еще известно. Мы, хотя и не совсем были шляпами, вовремя их откомандировали, но все же имело место притупление.
Прошло несколько недель. Приехал к нам из Главпура начальник 7-го управления генерал-майор Бурцев. От его адъютанта я узнал, что все, рассказанное Забаштанским, чистая брехня.
Дитер работал в редакции газеты Национального комитета, а Ганс Р. – уполномоченным комитета в офицерском лагере.
При следующей встрече с Забаштанским, в присутствии нескольких людей, я тоже, как бы вскользь, заметил:
– Товарищ полковник, вас неправильно информировали насчет Дитера и Ганса Р., вот майор, адъютант Бурцева, рассказал совсем другое.
– Это его неправильно информировали, а может, он по другим причинам не говорит того, что не положено сообщать.
– Он говорил о конкретных фактах их работы сейчас… Зачем ему врать нам, зачем и кому это могло понадобиться хвалить перед нами уже арестованных шпионов?
У Забаштанского сузились глаза и затвердели скулы, в тихом, как обычно, голосе – злая хриповатость.
– А вы все хочете защитить своих дружков фрицев и хочете показывать себя умнее всех… Давайте кончать эти разговорчики. Я сказал, что мне точно известно, и не вам меня проверять. Такого задания вам не давали и не дадут.
– Я никого не защищаю, кроме правды; дружков фрицев у меня не было… и проверять вас я не собираюсь.
– Кажется, я ведь ясно сказал, кончим эти разговорчики. Есть у вас воинский порядок или нет? Кончим – значит кончим…
Забаштанский больше не упоминал о Дитере вплоть до того партийного собрания, когда меня исключали. Там он повторил все то же с усиленными вариациями: Дитера арестовали как шпиона, а Копелев, вот, заступился. Чуть в драку со мной не полез при всем отделе, доказывал, что я их, бедненьких, обижаю… На следствии, однако, Забаштанский уже говорил об этом иначе: утверждал, что я дружил с Дитером и Гансом Р., военнопленными, которые хотя работали у нас – знаете, ведь на войне использовать надо всяких, – но явные, конечно, буржуи, в глубине души фашисты.
На очной ставке, когда я напомнил ему рассказ об аресте Дитера, оказавшийся ложью, он презрительно пожал плечами… выдумывает, мол, чепуху, чтоб отбрехаться, замазать настоящую вину.
Глава десятая. Люба
В самой первой беседе с Забаштанским – начальником отдела, когда он после официальной части перешел к «дружескому» разговору, я сказал, что считаю нужным поставить его в известность и как начальника, и как товарища, что старший лейтенант Люба Н., инструктор нашего отдела, – моя жена. Правда, у меня есть семья, которую я не собираюсь покидать, и Люба это отлично знает, и у нее есть муж, к которому она вернется после войны, но сейчас мы любим друг друга, и я хочу, чтоб он это знал, и прошу учитывать при формировании боевых групп, направлении в командировки, распределении по квартирам. Он посмотрел искоса.
– Ты же сам говоришь, что главное – это польза дела?
– Говорю и думаю. Но мы с Любой отлично работаем вместе.
– Ладно, буду иметь в виду, хоть я и не люблю этих военных семейств. Но для тебя, конечно, можно сделать исключение. Главное только, чтоб не вредило боевой работе…
Мы с Любой были вместе уже больше года. Еще с Северо-Западного. Она кончила институт перед самой войной. Ушла в ополчение, была пулеметчицей; когда девушек перевели в сандружинницы, она сперва плакала, скандалила, потом смирилась, вытащила несколько десятков раненых из-под огня. Как-то обнаружилось, что она знает немецкий. Сделали ее диктором на звуковке. В феврале 1943 года ее назначили инструктором в армейское 7-е отделение. Вначале упиралась, не хотела «в тыл», но соблазнилась званием офицера. Она была умной, храброй, очень самолюбивой, почти по-ребячьи тщеславной. Могла расплакаться потому, что ее наградили «Красной Звездой», а не «Отечественной войной», как ожидала. Она любила командовать, старалась выглядеть серьезным, знающим и многоопытным фронтовиком, а была маленькой, с веснушками и девчоночьими косичками, которые упрямо вылезали из всевозможных причесок, подгонявшихся к пилотке. Стричься не хотела, знала, что не к лицу. Среди своих, когда не нужно было «держать себя, как следует», самозабвенно плясала, смеялась до упаду, заливчато, как ребенок. Но бывала и рассудительной, и расчетливой, умела кротко-моляще глядеть серыми глазами в пушистых ресничках на суровых интендантов и генераловматерщинников, добывая бензин, дополнительные партии валенок, полушубки или водку, уговаривая отпустить или назначить нужного нам человека.
Начальник армейского отделения, где она служила в феврале 1943 года, застрелился. Говорили, что у них был роман, что он ревновал ее к политотдельским сановникам. Люба несколько дней ходила, как тяжело больная, почти не разговаривала, не ела. Ее отозвали во фронтовое управление. Там прикомандировали ко мне. Первый месяц я старался отвлекать ее работой, избегал напоминать о том, что произошло. Сведения были противоречивые, и хоть я жалел ее, но относился скорее неприязненно: о ней плохо говорили некоторые хорошие парни из армии. Но потом она сама стала рассказывать, уверяла, что с начальником они были только друзьями, показывала письма его жены к ней и письма своего мужа с приветами ему. Вскоре мы сблизились. На первых порах о любви и речи не было. Я говорил, раз уж нам приходится работать вместе и днями и ночами, все равно не миновать и спать вместе, и не стоит откладывать, может быть, и помрем вместе от одного снаряда.
К тому времени – весна 1943 года – такие вопросы на фронте решались просто. Еще за год до этого фронтовые романы считались грехом – за них наказывали, виновных разлучали неукоснительно, появилось бранное словечко «ППЖ» – полевая походная жена (по аналогии с названиями автоматов ППД и ППШ)… Но в конце 1942-го года прошел слух – не знаю, были ли на эту тему официальные установки, но слух стремительно проник во все части, – что Сталин сказал: «Не понимаю, почему наказывают боевых командиров за то, что они спят с женщинами. Ведь это же вполне естественно, когда мужчина спит с женщиной. Вот если мужчина спит с мужчиной, тогда это неестественно, и тогда нужно наказывать. А так зачем же?»
И тогда «естественные» отношения действительно перестали преследоваться. У многих, относительно самостоятельных командиров появились постоянные «боевые подруги» (этот вежливый термин противопоставлялся грубому ППЖ). Некоторые генералы считали связисток, официанток, медсестер, вольнонаемных машинисток своей заповедной дичью. Возник и особый тип смазливой, нагловатой девицы в тщательно подогнанной гимнастерке «по бюсту», хромовых сапожках, завитой, подкрашенной, в кокетливой пилотке или кубанке и немыслимо белом полушубке в талию. Солдаты глядели на таких с веселой злостью, иногда с отвращением – «кому война мачеха, а кому и мать родная», а чаще всего с завистью к тем, кого эта краля согревает…
Рождался особый фольклор – медаль «За боевые заслуги» называли «за бытовые услуги», и фронтовики считали оскорбительным получать ее в награду…
Думаю, что гнусный закон о браке, принятый в 1944 году, был отчасти непосредственным следствием тех отношений, которые возникли тогда. Страшно бедовали и непосильно трудились женщины в тылах. Война разрушила или надолго нарушила едва ли не все прежние связи между людьми и создавала новые скоропреходящие отношения, возникавшие в частях, в госпиталях, эвакопунктах, на коротких привалах, на бесчисленных кочевьях страны – воюющей, отступающей, наступающей, эвакуируемой и реэвакуируемой, голодной, смятенной, мечущейся между отчаянием и надеждами, между ложью и правдой, между подвигами и злодействами… Сколько справедливой и несправедливой злости накипело тогда в людях! А какою считать ту злость, что одолевала женщин, измученных работой, недоеданием, заботами, повсечасным страхом – давно нет писем, – до времени стареющих, когда им рассказывали, многократно приукрашивая, о беззаботной жизни фронтовых девушекразлучниц, молодых, дерзких, не знающих ни карточек, ни очередей, ни похоронок, ни жуткого бабьего одиночества – сегодня одного убили, завтра другой есть. Новый закон должен был бодрить лихих фронтовых и прифронтовых кавалеров, чтоб не остерегались, плодились и размножались, благо после войны потребуется восполнять утраты в населении. Внакладе были только искренние, любящие, доверчивые или вышибленные из привычного быта войной, тянущиеся просто к радости, пусть мимолетной, или даже только по-бабьи добрые, жалеющие – может, он завтра и погибнет, так и неприласканный – или запуганные, голодные, задаривающие собой начальство… Лишь они да их будущие дети, миллионы незаконнорожденных «полтинников», «безотцовых». Впрочем, были и настоящие фронтовые браки, немало я видел примеров настоящей светлой любви, особенно радостной оттого, что постоянно рядом со смертью.
…На октябрьские праздники все собрались в отделе. Я вернулся из дивизии. На общем партийном собрании Управления, не помню уже по какому поводу, генерал Окороков в речи упомянул меня, сказал, что я хорошо работал и пора снимать выговор, вынесенный весной за «связь с попами». А потом добавил: «Тут у нас кое-кто ведет разговоры о том, что у него двоюродный брат – троцкист и он с ним был связан в 29-м году. Так я хочу сказать, что Политуправлению это давно известно и было известно, когда мы принимали его в кандидаты партии. Он ничего не скрывал. А знаем мы его с начала войны по боевой и политической работе и знаем его недостатки. Есть у него по части дисциплины несдержанность, однако его политическое лицо нам известно. Считаем, что все разговоры о его двоюродном брате совершенно неправильны. Это надо оставить, товарищи».
Я сидел на скамье впереди Забаштанского, мы иногда переговаривались. Я сказал: «И какая же это блядь старается… Вот узнать бы и набить морду…» Он ничего не ответил, только отмахнулся, мол, слушай докладчика…
Вечером праздновали в отделе – пили, пели, плясали… Потом Забаштанский стал настаивать, чтоб ехали праздновать в Управление в другую деревню, километров за пять. Но в Управление приглашали только часть старших, «заслуженных» офицеров. Нелепым и произвольным было само выделение по прихоти начальника – «этот заслужил, а этот нет», и уже вовсе отвратительно в день Октябрьской революции подчеркнуто отделяться от младших и от рядовых. Что-то в этом роде я и сказал – выпил в тот день немало и, вероятно, не очень выбирал слова.
Забаштанский нахмурился:
– Ты всегда что-нибудь придумаешь и всегда против руководства. Все-таки есть в тебе мелкобуржуазный анархизм.
Возник спор, вмешалась Люба, оттянула меня, пыталась уговорить, доказывала, что не надо устраивать из всего проблем, потом она уехала в машине Забаштанского. Оставшиеся продолжали праздновать.
Часа через два вернулся Забаштанский и те, кто ездил с ним. Любы не было. Забаштанский сказал мне сочувственно:
– Ну вот, видишь, ты не поехал, а твоя там осталась, ее полковник С.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94
Спор не состоялся. А на следующий день Дитера и Ганса Р. отправили в тыл, и Забаштанский, словно между делом, показал мне «сопроводиловку» – там за его подписью черным по белому значилось: «Есть основания предполагать, что занимались сбором шпионских данных».
Тут уж я забыл про выдержку и дипломатию. Это была не просто злая ложь – такая бумажка грозила смертью. Я сказал Забаштанскому, что он не имеет никаких оснований для таких обвинений, что это гнусность, а не бдительность, что он должен указывать только на факты, на то, что они слишком много знают, и объяснить, что считает такую осведомленность в условиях фронта недопустимой и поэтому откомандировывает их. Если же он будет настаивать и отправит эту клеветническую бумажку, то я считаю своим долгом коммуниста дезавуировать его и напишу рапорты Мануильскому, Бурцеву и письмо Байнерту в Национальный комитет «Свободная Германия». Эти угрозы подействовали, он не стал ссориться, уступил неожиданно быстро и мне же поручил составить новую «сопроводиловку». На всякий случай я все же дал Дитеру отдельно личные письма к Ваинерту и Юре Маслову, в которых подробно рассказал о том, как хорошо и смело вел себя Дитер в трудных условиях, как добросовестно работали он и Ганс Р.
Прошло больше месяца. Забаштанский ездил на всеармейское совещание в Москву, вернулся в очень хорошем настроении. У меня с ним в то время отношения были только служебные. О разрыве, который произошел из-за Любы – дальше расскажу о нем подробнее, – я никому не говорил, старался поменьше бывать в отделе. При встречах он был спокойно-приветлив, даже предупредителен – олицетворение великодушия и партийной принципиальности.
На первом совещании отдела после его приезда он подробно говорил о том, что мы в Главпуре на хорошем счету, что там хвалят наши листовки, и потом, как бы вскользь, упомянул: «Да, отметили также нашу бдительность… Дитер арестован как шпион, а Ганса Р. пока не изобличили, но выгнали из Национального комитета и отправили в штрафной лагерь…»
Возгласы Нины и Мулина… бормотанье… Смотрят на меня. Я уверен, что он врет. Но как сказать об этом сейчас? Молчу. Кто-то спрашивает:
– Это что ж, у нас на фронте выяснилось?
Забаштанский отвечал многозначительно и туманно. Мол, не все еще известно. Мы, хотя и не совсем были шляпами, вовремя их откомандировали, но все же имело место притупление.
Прошло несколько недель. Приехал к нам из Главпура начальник 7-го управления генерал-майор Бурцев. От его адъютанта я узнал, что все, рассказанное Забаштанским, чистая брехня.
Дитер работал в редакции газеты Национального комитета, а Ганс Р. – уполномоченным комитета в офицерском лагере.
При следующей встрече с Забаштанским, в присутствии нескольких людей, я тоже, как бы вскользь, заметил:
– Товарищ полковник, вас неправильно информировали насчет Дитера и Ганса Р., вот майор, адъютант Бурцева, рассказал совсем другое.
– Это его неправильно информировали, а может, он по другим причинам не говорит того, что не положено сообщать.
– Он говорил о конкретных фактах их работы сейчас… Зачем ему врать нам, зачем и кому это могло понадобиться хвалить перед нами уже арестованных шпионов?
У Забаштанского сузились глаза и затвердели скулы, в тихом, как обычно, голосе – злая хриповатость.
– А вы все хочете защитить своих дружков фрицев и хочете показывать себя умнее всех… Давайте кончать эти разговорчики. Я сказал, что мне точно известно, и не вам меня проверять. Такого задания вам не давали и не дадут.
– Я никого не защищаю, кроме правды; дружков фрицев у меня не было… и проверять вас я не собираюсь.
– Кажется, я ведь ясно сказал, кончим эти разговорчики. Есть у вас воинский порядок или нет? Кончим – значит кончим…
Забаштанский больше не упоминал о Дитере вплоть до того партийного собрания, когда меня исключали. Там он повторил все то же с усиленными вариациями: Дитера арестовали как шпиона, а Копелев, вот, заступился. Чуть в драку со мной не полез при всем отделе, доказывал, что я их, бедненьких, обижаю… На следствии, однако, Забаштанский уже говорил об этом иначе: утверждал, что я дружил с Дитером и Гансом Р., военнопленными, которые хотя работали у нас – знаете, ведь на войне использовать надо всяких, – но явные, конечно, буржуи, в глубине души фашисты.
На очной ставке, когда я напомнил ему рассказ об аресте Дитера, оказавшийся ложью, он презрительно пожал плечами… выдумывает, мол, чепуху, чтоб отбрехаться, замазать настоящую вину.
Глава десятая. Люба
В самой первой беседе с Забаштанским – начальником отдела, когда он после официальной части перешел к «дружескому» разговору, я сказал, что считаю нужным поставить его в известность и как начальника, и как товарища, что старший лейтенант Люба Н., инструктор нашего отдела, – моя жена. Правда, у меня есть семья, которую я не собираюсь покидать, и Люба это отлично знает, и у нее есть муж, к которому она вернется после войны, но сейчас мы любим друг друга, и я хочу, чтоб он это знал, и прошу учитывать при формировании боевых групп, направлении в командировки, распределении по квартирам. Он посмотрел искоса.
– Ты же сам говоришь, что главное – это польза дела?
– Говорю и думаю. Но мы с Любой отлично работаем вместе.
– Ладно, буду иметь в виду, хоть я и не люблю этих военных семейств. Но для тебя, конечно, можно сделать исключение. Главное только, чтоб не вредило боевой работе…
Мы с Любой были вместе уже больше года. Еще с Северо-Западного. Она кончила институт перед самой войной. Ушла в ополчение, была пулеметчицей; когда девушек перевели в сандружинницы, она сперва плакала, скандалила, потом смирилась, вытащила несколько десятков раненых из-под огня. Как-то обнаружилось, что она знает немецкий. Сделали ее диктором на звуковке. В феврале 1943 года ее назначили инструктором в армейское 7-е отделение. Вначале упиралась, не хотела «в тыл», но соблазнилась званием офицера. Она была умной, храброй, очень самолюбивой, почти по-ребячьи тщеславной. Могла расплакаться потому, что ее наградили «Красной Звездой», а не «Отечественной войной», как ожидала. Она любила командовать, старалась выглядеть серьезным, знающим и многоопытным фронтовиком, а была маленькой, с веснушками и девчоночьими косичками, которые упрямо вылезали из всевозможных причесок, подгонявшихся к пилотке. Стричься не хотела, знала, что не к лицу. Среди своих, когда не нужно было «держать себя, как следует», самозабвенно плясала, смеялась до упаду, заливчато, как ребенок. Но бывала и рассудительной, и расчетливой, умела кротко-моляще глядеть серыми глазами в пушистых ресничках на суровых интендантов и генераловматерщинников, добывая бензин, дополнительные партии валенок, полушубки или водку, уговаривая отпустить или назначить нужного нам человека.
Начальник армейского отделения, где она служила в феврале 1943 года, застрелился. Говорили, что у них был роман, что он ревновал ее к политотдельским сановникам. Люба несколько дней ходила, как тяжело больная, почти не разговаривала, не ела. Ее отозвали во фронтовое управление. Там прикомандировали ко мне. Первый месяц я старался отвлекать ее работой, избегал напоминать о том, что произошло. Сведения были противоречивые, и хоть я жалел ее, но относился скорее неприязненно: о ней плохо говорили некоторые хорошие парни из армии. Но потом она сама стала рассказывать, уверяла, что с начальником они были только друзьями, показывала письма его жены к ней и письма своего мужа с приветами ему. Вскоре мы сблизились. На первых порах о любви и речи не было. Я говорил, раз уж нам приходится работать вместе и днями и ночами, все равно не миновать и спать вместе, и не стоит откладывать, может быть, и помрем вместе от одного снаряда.
К тому времени – весна 1943 года – такие вопросы на фронте решались просто. Еще за год до этого фронтовые романы считались грехом – за них наказывали, виновных разлучали неукоснительно, появилось бранное словечко «ППЖ» – полевая походная жена (по аналогии с названиями автоматов ППД и ППШ)… Но в конце 1942-го года прошел слух – не знаю, были ли на эту тему официальные установки, но слух стремительно проник во все части, – что Сталин сказал: «Не понимаю, почему наказывают боевых командиров за то, что они спят с женщинами. Ведь это же вполне естественно, когда мужчина спит с женщиной. Вот если мужчина спит с мужчиной, тогда это неестественно, и тогда нужно наказывать. А так зачем же?»
И тогда «естественные» отношения действительно перестали преследоваться. У многих, относительно самостоятельных командиров появились постоянные «боевые подруги» (этот вежливый термин противопоставлялся грубому ППЖ). Некоторые генералы считали связисток, официанток, медсестер, вольнонаемных машинисток своей заповедной дичью. Возник и особый тип смазливой, нагловатой девицы в тщательно подогнанной гимнастерке «по бюсту», хромовых сапожках, завитой, подкрашенной, в кокетливой пилотке или кубанке и немыслимо белом полушубке в талию. Солдаты глядели на таких с веселой злостью, иногда с отвращением – «кому война мачеха, а кому и мать родная», а чаще всего с завистью к тем, кого эта краля согревает…
Рождался особый фольклор – медаль «За боевые заслуги» называли «за бытовые услуги», и фронтовики считали оскорбительным получать ее в награду…
Думаю, что гнусный закон о браке, принятый в 1944 году, был отчасти непосредственным следствием тех отношений, которые возникли тогда. Страшно бедовали и непосильно трудились женщины в тылах. Война разрушила или надолго нарушила едва ли не все прежние связи между людьми и создавала новые скоропреходящие отношения, возникавшие в частях, в госпиталях, эвакопунктах, на коротких привалах, на бесчисленных кочевьях страны – воюющей, отступающей, наступающей, эвакуируемой и реэвакуируемой, голодной, смятенной, мечущейся между отчаянием и надеждами, между ложью и правдой, между подвигами и злодействами… Сколько справедливой и несправедливой злости накипело тогда в людях! А какою считать ту злость, что одолевала женщин, измученных работой, недоеданием, заботами, повсечасным страхом – давно нет писем, – до времени стареющих, когда им рассказывали, многократно приукрашивая, о беззаботной жизни фронтовых девушекразлучниц, молодых, дерзких, не знающих ни карточек, ни очередей, ни похоронок, ни жуткого бабьего одиночества – сегодня одного убили, завтра другой есть. Новый закон должен был бодрить лихих фронтовых и прифронтовых кавалеров, чтоб не остерегались, плодились и размножались, благо после войны потребуется восполнять утраты в населении. Внакладе были только искренние, любящие, доверчивые или вышибленные из привычного быта войной, тянущиеся просто к радости, пусть мимолетной, или даже только по-бабьи добрые, жалеющие – может, он завтра и погибнет, так и неприласканный – или запуганные, голодные, задаривающие собой начальство… Лишь они да их будущие дети, миллионы незаконнорожденных «полтинников», «безотцовых». Впрочем, были и настоящие фронтовые браки, немало я видел примеров настоящей светлой любви, особенно радостной оттого, что постоянно рядом со смертью.
…На октябрьские праздники все собрались в отделе. Я вернулся из дивизии. На общем партийном собрании Управления, не помню уже по какому поводу, генерал Окороков в речи упомянул меня, сказал, что я хорошо работал и пора снимать выговор, вынесенный весной за «связь с попами». А потом добавил: «Тут у нас кое-кто ведет разговоры о том, что у него двоюродный брат – троцкист и он с ним был связан в 29-м году. Так я хочу сказать, что Политуправлению это давно известно и было известно, когда мы принимали его в кандидаты партии. Он ничего не скрывал. А знаем мы его с начала войны по боевой и политической работе и знаем его недостатки. Есть у него по части дисциплины несдержанность, однако его политическое лицо нам известно. Считаем, что все разговоры о его двоюродном брате совершенно неправильны. Это надо оставить, товарищи».
Я сидел на скамье впереди Забаштанского, мы иногда переговаривались. Я сказал: «И какая же это блядь старается… Вот узнать бы и набить морду…» Он ничего не ответил, только отмахнулся, мол, слушай докладчика…
Вечером праздновали в отделе – пили, пели, плясали… Потом Забаштанский стал настаивать, чтоб ехали праздновать в Управление в другую деревню, километров за пять. Но в Управление приглашали только часть старших, «заслуженных» офицеров. Нелепым и произвольным было само выделение по прихоти начальника – «этот заслужил, а этот нет», и уже вовсе отвратительно в день Октябрьской революции подчеркнуто отделяться от младших и от рядовых. Что-то в этом роде я и сказал – выпил в тот день немало и, вероятно, не очень выбирал слова.
Забаштанский нахмурился:
– Ты всегда что-нибудь придумаешь и всегда против руководства. Все-таки есть в тебе мелкобуржуазный анархизм.
Возник спор, вмешалась Люба, оттянула меня, пыталась уговорить, доказывала, что не надо устраивать из всего проблем, потом она уехала в машине Забаштанского. Оставшиеся продолжали праздновать.
Часа через два вернулся Забаштанский и те, кто ездил с ним. Любы не было. Забаштанский сказал мне сочувственно:
– Ну вот, видишь, ты не поехал, а твоя там осталась, ее полковник С.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94