https://wodolei.ru/catalog/stoleshnicy-dlya-vannoj/
Сама того не желая, Элистэ постоянно думала только о нем, он вытеснил в ее мыслях все остальное – и что же? На нее у него просто не оставалось времени. Книги Дрефа и его поделки, казавшиеся некогда столь занимательными, перестали ее интересовать. Элистэ не знала, что делать: выходить на улицу она боялась, а сидеть в четырех стенах ей надоело. Она явно была Дрефу в тягость.
Ей не хотелось докучать дядюшке Кинцу своими заботами, но дни убегали, она вконец извелась и решила, что надо излить душу. Но излить душу оказалось не так-то просто: застать дядюшку Кинца было отнюдь не легко. По ночам он отсутствовал – бродил по улицам, беседовал, по его словам, с Бездумными. Так он именовал дома, статуи и монументы, у которых кое-что узнавал. Некоторых он пробуждал сам, но многие оказались уже разбуженными благодаря чарам, умению и трудам родичей Уисса Валёра. Кинц смог немало почерпнуть от Бездумных, и тайные беседы с ними занимали почти все его время. Элистэ понимала это и дожидалась удобного случая, но наконец не выдержала, как-то ночью устроилась на площадке перед его квартиркой и долго просидела там. Кинц вернулся в промозглый предрассветный час, но она все-таки его изловила.
– Дядюшка, позвольте с вами поговорить.
– Разумеется, моя дорогая. Разумеется. Входи. – Кинц выглядел уставшим, но был явно рад ее видеть. Открыв дверь, он пропустил Элистэ вперед. – Присядь, деточка. В этом кресле тебе будет удобно. Кружку сидра? Или чаю с лимоном? А может быть, сыграем в «Голубую кошечку»?
– Спасибо, нет. Простите, дядюшка, что я докучаю вам в этот поздний час, я ведь знаю, вы устали. Я бы не стала, но мне очень нужно с вами поговорить, а застать вас так трудно…
– Ни слова больше, дорогая моя. Я сам виноват. Погряз в своих расследованиях и забыл обо всем на свете. Ушел в себя, как последний эгоист, но, надеюсь, племянница простит мне эту слабость.
– Да нет, тут моя вина… ох, дядюшка Кинц, мне в любом случае нужно выговориться. Я должна кое в чем вам признаться. Меня это страшно угнетает, мне стыдно, я саму себя не могу понять.
– О, это уже другой разговор. Но сразу скажу, дорогая моя, – что бы тебя ни мучило и что бы ты там ни натворила, я знаю одно: зла ты никому не хотела.
– Верно, дядюшка. Вообще-то я вовсе ничего особенного не натворила. Если мне и есть чего стыдиться, то не поступков, а только мыслей. Но… не смотрите на меня так, с любовью и доверием! Вот послушайте – и разом измените свое отношение, будете меня презирать…
– Тише, девочка, успокойся, – неожиданно твердо одернул ее Кинц. – Или ты думаешь, будто моя любовь к тебе слаба и ее легко поколебать? Мне больно от твоих слов. Но хватит об этом, я вижу, как ты переживаешь. Ты считаешь себя преступницей. Посмотрим, насколько велико твое преступление. Возможно, все отнюдь не столь страшно, как тебе представляется.
– Хорошо, – уступила Элистэ, тяжело вздохнув. Продолжать было трудно, но она уже заранее смирилась с презрением, которое наверняка прочтет в глазах дядюшки Кинца. – Скажу. Я питаю к Дрефу сын-Цино определенные чувства. Чувства недостойные и неуместные.
«Ну вот, сказала».
– Об этом я никому не говорила, и он о них не подозревает.
– А, понимаю. В этом вся загвоздка. Не удивительно, что ты вне себя. Что ж, бедная моя девочка, тебе остается только одно, верно? Сказать юному Дрефу о своих чувствах. Ты, конечно, стесняешься, боишься ему признаться, но в твоем положении лучше всего откровенно…
– Дядюшка, по-моему, вы не поняли! Я говорю не о дружеском расположении – его-то мне негоже стыдиться после всего, что Дреф для меня сделал. Я питаю к нему нечто большее, неизмеримо большее. Если говорить честно – вернее, почти определенно, – извращенную…
– Дитя мое, поправь меня, если я ошибаюсь, но ты ведь хочешь сказать, что влюблена в этого юношу?
Сама Элистэ ни за что не смогла бы выговорить такого. Она опустила глаза и молча кивнула.
– Но это же восхитительно, дорогая моя! Так дивно и так естественно.
Он явно отказывался понимать ее затруднения.
– Дядюшка, неужели вы забыли, что Дреф…
– Великолепный парень и умница в придачу…
– Разумеется, но…
– Выдающихся достоинств и предан тебе всей душой.
– Верно, он друг надежный и великодушный.
– Да? И только-то? Прости, дорогая моя, не мне об этом судить, однако я бы сказал, что паренек влюблен по уши…
Влюблен? Дреф? Она решительно покачала головой.
– Нет, вот уж кто не влюблен, так это он. Дреф не из таких.
– А из каких, позволь спросить?
– Ну… из тех, кто умеет обуздывать свои чувства. Он слишком умен, сдержан и рассудителен. Ему недоступна сильная страсть.
– Вот как? Недоступна? Конечно, моя милая, ты его хорошо знаешь, и не мне с тобой спорить, но я просто теряюсь. Возможно, я ошибаюсь, но разве не вспышка сильного чувства, приведшая к насилию, в конечном счете стала результатом бегства юного Дрефа из Дерриваля позапрошлым летом? Поднять руку на твоего покойного батюшку – это уж было никак не в его интересах. И зачем он на это пошел, если ему недоступны сильные страсти?
– Ну… он… на миг забылся.
– А может, дитя мое, ты недооцениваешь этого юношу?
– Не знаю. Возможно. Но, дядюшка, дело вовсе не в этом. Вы не забыли, что Дреф некогда был нашим серфом?
– Так вот что тебя гложет!
– Что же еще? Мы ведь Возвышенные!
– Ах да, Возвышенные! Серфы. Сеньоры. Но разве тебя, дорогая моя, иной раз не посещает догадка, что в мире, где мы живем, эти определения утратили изначальный смысл? И даже сами слова устарели? Я лично думаю, что это не так уж плохо.
– Дядюшка, уж не начитались ли вы, с подсказки Дрефа, писаний Шорви Нирьена? В теории все это, конечно, прекрасно, но ответьте по совести – как бы вы отнеслись к тому, если бы ваша прямая родственница, урожденная Дерриваль, Возвышенная чистейших кровей, родила ребенка от простого серфа?
– Я бы только порадовался, дорогая моя, – лишь бы серф был хорошим малым.
– И вы не стали бы ее презирать?
– Я бы любил ее не меньше, чем раньше, и желал бы ей всяческого благополучия.
– Дядюшка, вы это серьезно? Не могу поверить! Ох, право, я не заслужила такой доброты, но вам не придется ее доказывать. Ибо хоть я и слаба, однако никогда себя не унижу – Дреф не позволит, пусть сам он и не подозревает об этом. На уме у него один лишь Шорви Нирьен, а на меня он не обращает внимания, словно я какая-то невидимка или вообще меня нет на свете. Правда, забавно?
– Судьба несчастного мастера Нирьена вскоре определится, – спокойно заметил Кинц. – Это вопрос всего нескольких дней.
– Боюсь, это ничего не изменит. Да, честно говоря, и не нужно. Может быть, если я просто пересилю себя, недостойные чувства пройдут сами собой?
– Хм-м. Скажи-ка, дорогая моя, есть признаки, что они проходят?
– Ни малейших. Я сама собою не владею, и мне это противно. В таком безвыходном положении, дядюшка, мне еще не доводилось оказываться. Нет, доводилось – один раз, и было так же гнусно.
– Когда же?
– В позапрошлом году, когда я была фрейлиной Чести и жила в Бевиэре. Некий кавалер двора – лицо значительное, его имя вам хорошо известно – какое-то время удостаивал меня своими ухаживаниями. Он послал мне серебряный медальон с веществом необычного аромата…
– Восхитительное подношение!
– Как посмотреть. Я носила медальон днем и ночью – почему-то мне казалось, что его нельзя снимать, – и постоянно вдыхала его запах. Время шло, аромат исподволь порабощал мой разум, и думала я только о том, кто подарил медальон. Мне это казалось дурным и даже противоестественным, но я не могла прогнать мысли о нем. Дядюшка Кинц, вы знаете все на свете, вам не приходилось слышать о каком-нибудь волшебном веществе или духах, способных действовать на людей таким образом?
– Воистину приходилось, – ответил Кинц с тревогой в голосе. – Позволю себе заметить, что сей неназванный кавалер вел себя отнюдь не безупречно.
– Это еще мягко сказано. Как бы там ни было, через несколько дней кавалер пригласил меня отужинать с ним в его покоях. Я приняла предложение.
– Быть может, тебе лучше остановиться, мое бедное дитя? Боюсь, ты скажешь такое, о чем сама пожалеешь.
– Нет, дядюшка, мне скрывать нечего. Я отправилась к нему, мы поужинали, а затем последовали ухаживания, на которые мне очень хотелось ответить. Но внутренний голос не переставал нашептывать мне, что все происходящее нереально, надуманно, неестественно. Что на самом деле я вовсе не питаю к нему таких чувств. Тогда я вспомнила, как мы спасали Дрефа, – мне тогда показалось, что вы превратили меня в волчицу, хотя, конечно, на самом деле я оставалась собой; нечто подобное происходило со мной и в тот раз. Я поняла, что он обратился к чарам, чтобы подчинить меня своей воле. От этой мысли я так разозлилась, мне стало так страшно и мерзко, что я собралась с силами, сорвала и отбросила медальон. И в тот же миг словно очнулась – пришла в себя, наваждение рассеялось, и я ушла.
– Правда, дорогая моя? Блестяще, просто блестяще! Все гораздо интереснее, чем тебе представляется.
– Сейчас я чувствую себя почти так же, как если бы на мне был тот медальон. Даже еще хуже, потому что внутренний голос молчит, не предупреждает меня, что это плохо и неестественно.
– Понимаю. Скажи мне, девочка, а других голосов такого рода ты не слышала?
– Пожалуй, нет. Хотя однажды мне на миг показалось, будто в голове у меня раздается голос одной из великих Чувствительниц. – Ничего большее своих ощущениях при казни бабушки она бы не смогла рассказать даже под страхом смерти. К счастью, дядюшка и не подумал ее выспрашивать.
– Да, все гораздо интереснее, чем тебе представляется, – повторил он. – Дитя мое, ты никогда не задумывалась над тем, что, может быть, в какой-то мере унаследовала чародейный дар Возвышенных?
– Что вы, дядюшка, откуда? Ни малейшего намека.
– А если намеки все-таки были, только ты их не распознала?
– По-вашему, два незначительных случая, мимолетные ощущения, о которых я вам рассказала, что-то значат? Но ведь такое изредка бывает со всеми, и никто не придает этому особого значения.
– Иной раз значат, а иной раз нет. Тебе не хотелось бы выяснить?
– Честно говоря, меня это мало интересует. Сейчас у меня голова другим занята.
– И даже слишком, дорогая моя, ты и сама видишь. Тебе непременно нужно отвлечься, придумать, чем занять свое время и мысли.
– Не так-то это легко, дядюшка.
– Совсем не легко. Дитя мое, я не так глуп, чтобы думать, будто безделушки или какой-нибудь модный наряд могут тебя развлечь. Прости за откровенность, но твой нынешний образ жизни весьма поощряет уныние. Ты целыми днями сидишь одна-одинешенька без дела в четырех стенах, тут и не захочешь, а захандришь. Деятельность едва ли избавит тебя от проблем, но по крайней мере скрасит твою жизнь. Хочешь попробовать?
– Еще бы! Чем же мне заняться, дядюшка?
– Значит, так: ты каждый день приходишь ко мне. Мы будем пить лимонный чай, болтать в свое удовольствие и притворяться, что эта милая комната – мой домик в Дерривале.
– Ну, с этим я уж как-нибудь справлюсь.
– Прекрасно. А по ходу наших бесед мы выясним природу твоего дара.
– По-моему, у меня его нет.
– Возможно. Но мы проверим. Если ты унаследовала хотя бы сотую долю чародейных способностей, ты научишься этим пользоваться.
– Как-то не верится, но отчего не попробовать?
– Ты у меня просто умница!
– Когда начнем?
– Скажем, завтра же вечером, перед тем как мне уходить. Время тебя устраивает? Для этого лучше встречаться регулярно и в одни и те же часы, однако, боюсь, в ближайшем будущем никак не избежать перерывов.
– Каких перерывов?
– Последние ночи Бездумные Шеррина были особенно разговорчивы и любезны, я узнал много важного о пленных чародеях из рода Валёров и их работе. Бедные, бедные, как им тяжко! Но, думаю, им недолго терпеть, ибо их вызволение близко.
– Правда, дядюшка?! Вы хотите сказать, что и в самом деле…
– Я готов. Полагаю, я придумал способ освободить Улуара Валёра. Как только он окажется в безопасности, я займусь остальными несчастными – братом с сестрой и отцом. Буду спасать их одного за другим. Ты только представь, моя дорогая, как это заманчиво!
* * *
В самых глубоких подвалах «Гробницы» покоились пребывавшие в спячке древние устройства весьма зловещего свойства. Было бы преувеличением назвать их Чувствительницами или хотя бы Оцепенелостями, ибо никогда, даже в зените своих возможностей, ни одно из них не обладало самосознанием Заза или Кокотты. И все же они, несомненно, находились в некотором родстве с Чувствительницами, поскольку их сотворили чары Возвышенных, наделив зачатками воли и самоощущений, а также великой целенаправленной злобой. Созданные как орудия пытки, они умели искажать восприятие своих жертв, подбирая для каждой из них самое жуткое наваждение – свойство весьма полезное. Пыточницы – ибо таково было назначение этих устройств – долгое время пылились в подвалах, брошенные и всеми забытые, но вездесущие приспешники главы Республики-Протектората их отыскали. Бирс Валёр заинтересовался Пыточницами, а сам Защитник Республики повелел их пробудить.
Поручили это, естественно, Улуару Валёру, доказавшему своим успехом с Кокоттой, что он понимает природу Чувствительниц, сотворенных для зла.
Его привезли в подвалы «Гробницы» и заставили работать в древнем пыточном застенке. Дни и ночи он проводил в сыром погребе без окон, где пол был красен от глубоко въевшейся крови, а стены пропитаны воплями истязуемых, словно губка – водой. Не смыкая глаз, бился он над спящими Пыточницами, и труды его не пропали втуне: они пробудились, они заявили о себе. Их тупые желания и стремления заполнили затхлую темницу и тяжким грузом легли на сверхвосприимчивое сознание Улуара Валёра.
Со столь примитивной злобой он столкнулся впервые; она была еще хуже откровенного солипсизма Кокотты, ибо в Пыточницах непомерная жестокость не уравновешивалась разумом. Они жаждали ломать, крушить, подавлять; безоговорочное подчинение жертвы – вот на что их изначально нацелили. Они были упорны и неутомимы – в отличие от Улуара, который смертельно устал от их безжалостной тупости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110
Ей не хотелось докучать дядюшке Кинцу своими заботами, но дни убегали, она вконец извелась и решила, что надо излить душу. Но излить душу оказалось не так-то просто: застать дядюшку Кинца было отнюдь не легко. По ночам он отсутствовал – бродил по улицам, беседовал, по его словам, с Бездумными. Так он именовал дома, статуи и монументы, у которых кое-что узнавал. Некоторых он пробуждал сам, но многие оказались уже разбуженными благодаря чарам, умению и трудам родичей Уисса Валёра. Кинц смог немало почерпнуть от Бездумных, и тайные беседы с ними занимали почти все его время. Элистэ понимала это и дожидалась удобного случая, но наконец не выдержала, как-то ночью устроилась на площадке перед его квартиркой и долго просидела там. Кинц вернулся в промозглый предрассветный час, но она все-таки его изловила.
– Дядюшка, позвольте с вами поговорить.
– Разумеется, моя дорогая. Разумеется. Входи. – Кинц выглядел уставшим, но был явно рад ее видеть. Открыв дверь, он пропустил Элистэ вперед. – Присядь, деточка. В этом кресле тебе будет удобно. Кружку сидра? Или чаю с лимоном? А может быть, сыграем в «Голубую кошечку»?
– Спасибо, нет. Простите, дядюшка, что я докучаю вам в этот поздний час, я ведь знаю, вы устали. Я бы не стала, но мне очень нужно с вами поговорить, а застать вас так трудно…
– Ни слова больше, дорогая моя. Я сам виноват. Погряз в своих расследованиях и забыл обо всем на свете. Ушел в себя, как последний эгоист, но, надеюсь, племянница простит мне эту слабость.
– Да нет, тут моя вина… ох, дядюшка Кинц, мне в любом случае нужно выговориться. Я должна кое в чем вам признаться. Меня это страшно угнетает, мне стыдно, я саму себя не могу понять.
– О, это уже другой разговор. Но сразу скажу, дорогая моя, – что бы тебя ни мучило и что бы ты там ни натворила, я знаю одно: зла ты никому не хотела.
– Верно, дядюшка. Вообще-то я вовсе ничего особенного не натворила. Если мне и есть чего стыдиться, то не поступков, а только мыслей. Но… не смотрите на меня так, с любовью и доверием! Вот послушайте – и разом измените свое отношение, будете меня презирать…
– Тише, девочка, успокойся, – неожиданно твердо одернул ее Кинц. – Или ты думаешь, будто моя любовь к тебе слаба и ее легко поколебать? Мне больно от твоих слов. Но хватит об этом, я вижу, как ты переживаешь. Ты считаешь себя преступницей. Посмотрим, насколько велико твое преступление. Возможно, все отнюдь не столь страшно, как тебе представляется.
– Хорошо, – уступила Элистэ, тяжело вздохнув. Продолжать было трудно, но она уже заранее смирилась с презрением, которое наверняка прочтет в глазах дядюшки Кинца. – Скажу. Я питаю к Дрефу сын-Цино определенные чувства. Чувства недостойные и неуместные.
«Ну вот, сказала».
– Об этом я никому не говорила, и он о них не подозревает.
– А, понимаю. В этом вся загвоздка. Не удивительно, что ты вне себя. Что ж, бедная моя девочка, тебе остается только одно, верно? Сказать юному Дрефу о своих чувствах. Ты, конечно, стесняешься, боишься ему признаться, но в твоем положении лучше всего откровенно…
– Дядюшка, по-моему, вы не поняли! Я говорю не о дружеском расположении – его-то мне негоже стыдиться после всего, что Дреф для меня сделал. Я питаю к нему нечто большее, неизмеримо большее. Если говорить честно – вернее, почти определенно, – извращенную…
– Дитя мое, поправь меня, если я ошибаюсь, но ты ведь хочешь сказать, что влюблена в этого юношу?
Сама Элистэ ни за что не смогла бы выговорить такого. Она опустила глаза и молча кивнула.
– Но это же восхитительно, дорогая моя! Так дивно и так естественно.
Он явно отказывался понимать ее затруднения.
– Дядюшка, неужели вы забыли, что Дреф…
– Великолепный парень и умница в придачу…
– Разумеется, но…
– Выдающихся достоинств и предан тебе всей душой.
– Верно, он друг надежный и великодушный.
– Да? И только-то? Прости, дорогая моя, не мне об этом судить, однако я бы сказал, что паренек влюблен по уши…
Влюблен? Дреф? Она решительно покачала головой.
– Нет, вот уж кто не влюблен, так это он. Дреф не из таких.
– А из каких, позволь спросить?
– Ну… из тех, кто умеет обуздывать свои чувства. Он слишком умен, сдержан и рассудителен. Ему недоступна сильная страсть.
– Вот как? Недоступна? Конечно, моя милая, ты его хорошо знаешь, и не мне с тобой спорить, но я просто теряюсь. Возможно, я ошибаюсь, но разве не вспышка сильного чувства, приведшая к насилию, в конечном счете стала результатом бегства юного Дрефа из Дерриваля позапрошлым летом? Поднять руку на твоего покойного батюшку – это уж было никак не в его интересах. И зачем он на это пошел, если ему недоступны сильные страсти?
– Ну… он… на миг забылся.
– А может, дитя мое, ты недооцениваешь этого юношу?
– Не знаю. Возможно. Но, дядюшка, дело вовсе не в этом. Вы не забыли, что Дреф некогда был нашим серфом?
– Так вот что тебя гложет!
– Что же еще? Мы ведь Возвышенные!
– Ах да, Возвышенные! Серфы. Сеньоры. Но разве тебя, дорогая моя, иной раз не посещает догадка, что в мире, где мы живем, эти определения утратили изначальный смысл? И даже сами слова устарели? Я лично думаю, что это не так уж плохо.
– Дядюшка, уж не начитались ли вы, с подсказки Дрефа, писаний Шорви Нирьена? В теории все это, конечно, прекрасно, но ответьте по совести – как бы вы отнеслись к тому, если бы ваша прямая родственница, урожденная Дерриваль, Возвышенная чистейших кровей, родила ребенка от простого серфа?
– Я бы только порадовался, дорогая моя, – лишь бы серф был хорошим малым.
– И вы не стали бы ее презирать?
– Я бы любил ее не меньше, чем раньше, и желал бы ей всяческого благополучия.
– Дядюшка, вы это серьезно? Не могу поверить! Ох, право, я не заслужила такой доброты, но вам не придется ее доказывать. Ибо хоть я и слаба, однако никогда себя не унижу – Дреф не позволит, пусть сам он и не подозревает об этом. На уме у него один лишь Шорви Нирьен, а на меня он не обращает внимания, словно я какая-то невидимка или вообще меня нет на свете. Правда, забавно?
– Судьба несчастного мастера Нирьена вскоре определится, – спокойно заметил Кинц. – Это вопрос всего нескольких дней.
– Боюсь, это ничего не изменит. Да, честно говоря, и не нужно. Может быть, если я просто пересилю себя, недостойные чувства пройдут сами собой?
– Хм-м. Скажи-ка, дорогая моя, есть признаки, что они проходят?
– Ни малейших. Я сама собою не владею, и мне это противно. В таком безвыходном положении, дядюшка, мне еще не доводилось оказываться. Нет, доводилось – один раз, и было так же гнусно.
– Когда же?
– В позапрошлом году, когда я была фрейлиной Чести и жила в Бевиэре. Некий кавалер двора – лицо значительное, его имя вам хорошо известно – какое-то время удостаивал меня своими ухаживаниями. Он послал мне серебряный медальон с веществом необычного аромата…
– Восхитительное подношение!
– Как посмотреть. Я носила медальон днем и ночью – почему-то мне казалось, что его нельзя снимать, – и постоянно вдыхала его запах. Время шло, аромат исподволь порабощал мой разум, и думала я только о том, кто подарил медальон. Мне это казалось дурным и даже противоестественным, но я не могла прогнать мысли о нем. Дядюшка Кинц, вы знаете все на свете, вам не приходилось слышать о каком-нибудь волшебном веществе или духах, способных действовать на людей таким образом?
– Воистину приходилось, – ответил Кинц с тревогой в голосе. – Позволю себе заметить, что сей неназванный кавалер вел себя отнюдь не безупречно.
– Это еще мягко сказано. Как бы там ни было, через несколько дней кавалер пригласил меня отужинать с ним в его покоях. Я приняла предложение.
– Быть может, тебе лучше остановиться, мое бедное дитя? Боюсь, ты скажешь такое, о чем сама пожалеешь.
– Нет, дядюшка, мне скрывать нечего. Я отправилась к нему, мы поужинали, а затем последовали ухаживания, на которые мне очень хотелось ответить. Но внутренний голос не переставал нашептывать мне, что все происходящее нереально, надуманно, неестественно. Что на самом деле я вовсе не питаю к нему таких чувств. Тогда я вспомнила, как мы спасали Дрефа, – мне тогда показалось, что вы превратили меня в волчицу, хотя, конечно, на самом деле я оставалась собой; нечто подобное происходило со мной и в тот раз. Я поняла, что он обратился к чарам, чтобы подчинить меня своей воле. От этой мысли я так разозлилась, мне стало так страшно и мерзко, что я собралась с силами, сорвала и отбросила медальон. И в тот же миг словно очнулась – пришла в себя, наваждение рассеялось, и я ушла.
– Правда, дорогая моя? Блестяще, просто блестяще! Все гораздо интереснее, чем тебе представляется.
– Сейчас я чувствую себя почти так же, как если бы на мне был тот медальон. Даже еще хуже, потому что внутренний голос молчит, не предупреждает меня, что это плохо и неестественно.
– Понимаю. Скажи мне, девочка, а других голосов такого рода ты не слышала?
– Пожалуй, нет. Хотя однажды мне на миг показалось, будто в голове у меня раздается голос одной из великих Чувствительниц. – Ничего большее своих ощущениях при казни бабушки она бы не смогла рассказать даже под страхом смерти. К счастью, дядюшка и не подумал ее выспрашивать.
– Да, все гораздо интереснее, чем тебе представляется, – повторил он. – Дитя мое, ты никогда не задумывалась над тем, что, может быть, в какой-то мере унаследовала чародейный дар Возвышенных?
– Что вы, дядюшка, откуда? Ни малейшего намека.
– А если намеки все-таки были, только ты их не распознала?
– По-вашему, два незначительных случая, мимолетные ощущения, о которых я вам рассказала, что-то значат? Но ведь такое изредка бывает со всеми, и никто не придает этому особого значения.
– Иной раз значат, а иной раз нет. Тебе не хотелось бы выяснить?
– Честно говоря, меня это мало интересует. Сейчас у меня голова другим занята.
– И даже слишком, дорогая моя, ты и сама видишь. Тебе непременно нужно отвлечься, придумать, чем занять свое время и мысли.
– Не так-то это легко, дядюшка.
– Совсем не легко. Дитя мое, я не так глуп, чтобы думать, будто безделушки или какой-нибудь модный наряд могут тебя развлечь. Прости за откровенность, но твой нынешний образ жизни весьма поощряет уныние. Ты целыми днями сидишь одна-одинешенька без дела в четырех стенах, тут и не захочешь, а захандришь. Деятельность едва ли избавит тебя от проблем, но по крайней мере скрасит твою жизнь. Хочешь попробовать?
– Еще бы! Чем же мне заняться, дядюшка?
– Значит, так: ты каждый день приходишь ко мне. Мы будем пить лимонный чай, болтать в свое удовольствие и притворяться, что эта милая комната – мой домик в Дерривале.
– Ну, с этим я уж как-нибудь справлюсь.
– Прекрасно. А по ходу наших бесед мы выясним природу твоего дара.
– По-моему, у меня его нет.
– Возможно. Но мы проверим. Если ты унаследовала хотя бы сотую долю чародейных способностей, ты научишься этим пользоваться.
– Как-то не верится, но отчего не попробовать?
– Ты у меня просто умница!
– Когда начнем?
– Скажем, завтра же вечером, перед тем как мне уходить. Время тебя устраивает? Для этого лучше встречаться регулярно и в одни и те же часы, однако, боюсь, в ближайшем будущем никак не избежать перерывов.
– Каких перерывов?
– Последние ночи Бездумные Шеррина были особенно разговорчивы и любезны, я узнал много важного о пленных чародеях из рода Валёров и их работе. Бедные, бедные, как им тяжко! Но, думаю, им недолго терпеть, ибо их вызволение близко.
– Правда, дядюшка?! Вы хотите сказать, что и в самом деле…
– Я готов. Полагаю, я придумал способ освободить Улуара Валёра. Как только он окажется в безопасности, я займусь остальными несчастными – братом с сестрой и отцом. Буду спасать их одного за другим. Ты только представь, моя дорогая, как это заманчиво!
* * *
В самых глубоких подвалах «Гробницы» покоились пребывавшие в спячке древние устройства весьма зловещего свойства. Было бы преувеличением назвать их Чувствительницами или хотя бы Оцепенелостями, ибо никогда, даже в зените своих возможностей, ни одно из них не обладало самосознанием Заза или Кокотты. И все же они, несомненно, находились в некотором родстве с Чувствительницами, поскольку их сотворили чары Возвышенных, наделив зачатками воли и самоощущений, а также великой целенаправленной злобой. Созданные как орудия пытки, они умели искажать восприятие своих жертв, подбирая для каждой из них самое жуткое наваждение – свойство весьма полезное. Пыточницы – ибо таково было назначение этих устройств – долгое время пылились в подвалах, брошенные и всеми забытые, но вездесущие приспешники главы Республики-Протектората их отыскали. Бирс Валёр заинтересовался Пыточницами, а сам Защитник Республики повелел их пробудить.
Поручили это, естественно, Улуару Валёру, доказавшему своим успехом с Кокоттой, что он понимает природу Чувствительниц, сотворенных для зла.
Его привезли в подвалы «Гробницы» и заставили работать в древнем пыточном застенке. Дни и ночи он проводил в сыром погребе без окон, где пол был красен от глубоко въевшейся крови, а стены пропитаны воплями истязуемых, словно губка – водой. Не смыкая глаз, бился он над спящими Пыточницами, и труды его не пропали втуне: они пробудились, они заявили о себе. Их тупые желания и стремления заполнили затхлую темницу и тяжким грузом легли на сверхвосприимчивое сознание Улуара Валёра.
Со столь примитивной злобой он столкнулся впервые; она была еще хуже откровенного солипсизма Кокотты, ибо в Пыточницах непомерная жестокость не уравновешивалась разумом. Они жаждали ломать, крушить, подавлять; безоговорочное подчинение жертвы – вот на что их изначально нацелили. Они были упорны и неутомимы – в отличие от Улуара, который смертельно устал от их безжалостной тупости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110