https://wodolei.ru/catalog/accessories/komplekt/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он принят. Вот девушка - у нее тринадцать баллов из двадцати. Она принята. Какие же это обстоятельства сделали тринадцать проходным баллом? Девушка - дочь заместителя министра. Отец юноши - преподаватель университета.
- Ну как, - сказал он Саше, - писать?
- Конечно, писать. Знаешь, как я назвала бы эту статью? "Доброе имя". Доброе имя, полученное от родителей - большое счастье, но оно не должно облегчать жизненный путь.
И он написал статью. "Нельзя, - писал он, - чтоб заслуги отцов механически становились заслугами детей. Чтоб перед одним жизненная дорога лежала как есть, незамещенная, со всеми ухабами и препятствиями, а перед другими с первой минуты открывалась гладкая, услужливо покрытая асфальтом". Он написал статью о том, что всякая правда становится ложью, если считать, что для одних она хороша, а другие и без нее обойдутся. Для всех одинаково должно стать непреложным: доброе имя, высокое положение отца не дает никаких прав, оно только обязывает.
Вот так он написал и верил, что статья увидит свет. Она Пыла сдана в набор, сверстана, она должна была идти в номер... И вот редактор сказал "не пойдет".
Поливанов шел по коридору редакции не оглядываясь, не здороваясь со встречными. Дробно, наперебой стучали машинки в машбюро. Кто-то кричал:
- Отрежьте хвост у Перепелкиной!
- Я официально заявляю, что больше ни строки не сокращу! - истерически кричал в ответ женский голос.
Все это смешалось для Поливанова с бешеным стуком его сердца. Он сейчас терпеть не мог себя, свою статью, редакцию. Ему было худо, а между тем, если поглядеть со стороны, по редакционному коридору, по узкой ковровой дорожке, спокойно шел человек высокого роста, тщательно выбритый, в чистой рубашке. Он шел походкой, которая со стороны могла показаться самоуверенной. Никто не догадался бы, что этот человек полон ненависти и жаждет гибели чуть ли не половины редакции.
- Дмитрий Александрович! - окликнули его. Навстречу шла Лаврентьева. Она, видимо, только что поднялась по лестнице и чуть задыхалась.
- Что с вами стряслось? - сказала она. Ее голос звучал участливо, пристальные серые глаза глядели спокойно и дружелюбно.
- А, это вы, Марина Алексеевна, здравствуйте! Со мной ничего, - сказал он, и стоило ему это сказать, как рухнуло все, чем он держался, и он заговорил обо всем, что мучило его с утра, что не давало ему покоя уже несколько дней. Он старался говорить сдержанно, а губы не хотели слушаться, они дергались, и он сам это чувствовал. - ...Дело не в том, что забраковали материал... Это бывает... Но каков аргумент?.. "Почему это вы, Поливанов, тащите в газету один негативный материал за другим?" Нет, лучше камни таскать... Лучше... Да стану я шофером, в конце-то концов...Не могу я сесть снова за стол, потеряв к себе всякое уважение. От одной профессии, от самого любимого дела мне пришлось отказаться. Так не для того же, чтоб делать что-нибудь и кое-как. Так вот, поймите: дошло. Трусость, подлость и мерзость! Поймите...
- Что ж, - ответила она, не повышая голоса. - Я-то понимаю. Но оттого, что вы мне все так великолепно рассказали, дело не подвинется. Что ж шуметь в коридоре. Крик ничего не меняет. Надо стукнуть по столу.
- Стучал!
- Плохо стучали. Впрочем, стучать по столу кулаком тоже не так уж полезно. Ну, какой же смысл? Стол пострадает, кулак тоже. Я лично считаю, что...
- Только не говорите, что мне надо выпить валерьянки...
- Нет, этого я вам не скажу. Прежде всего успокойтесь и, если верите в свое, идите прямо к шефу и, глядя прямо ему в глаза, скажите, что он трус... Один раз - от неожиданности - и поможет. Я не поборница сермяжной правды, я бы так не сделала. Но каждый должен действовать так, как свойственно ему. И если после этого шеф вас не: уволит - я на это очень надеюсь, - у меня есть к вам серьезное предложение. А за баранку вы сесть успеете, с этим спешить не надо. Итак, к шефу!
И он сделал это: он пошел к редактору. Правда, он не сказал: "Вы трус". Он... как бы это сказать... отредактировал эту фразу. Он сказал:
- По-моему, это - трусость.
Шеф не оторвался от газеты, которую не спеша просматривал. Переворачивая страницу, он холодно произнес:
- В последних ваших материалах, Поливанов, наблюдается, м-м-м... определенная тенденциозность. Некое определившееся стремление к м-м-м... негативной стороне действительности... Нашу задачу, задачу газеты... м-м-м... я вижу в другом...
Поливанов слышал это не однажды. Ну что ж, хуже не стало. Стало ли лучше, этого никто не знал. И вообще, что за этим последует, было неизвестно. Но это было позади. Все.
- Ваше приказание выполнено, - сообщил он, разыскав Марину Алексеевну в буфете за стаканом кофе. - Какие будут дальнейшие распоряжения?
Она не ответила. Надкусила печенье и сказала:
- Вот что. В разъездной редакции не хватает очеркиста, фотокорреспондента и очень бы не помешал шофер. Как я понимаю, вы - едины в трех лицах. Вы есть тот самый человек, которого нам не хватает. А вам верьте моему опыту - очень полезно будет исчезнуть из редакции на неделю другую.
И она снова принялась за свой кофе.
- Я подумаю, - ответил Поливанов.
***
Через неделю после Митиного отъезда пришла телеграмма из Калуги: "Несчастье. Выезжай с Аннушкой".
Саша держала в руках телеграмму, читала и перечитывала ее. "Несчастье. Выезжай с Аннушкой". Николай Петрович заболел? Нет, умер. Здесь это не сказано. Но это так.
Они выехали в тот же вечер. Аня, убаюканная равномерным стуком колес, крепко спала, а Саша не могла заснуть. Пыталась - не вышло. В купе было полутемно. Храпел на верхней полке пассажир. Внимательно поглядывал на нее сосед, сидевший по другую сторону столика. Он был молод и словоохотлив:
- Вы в Калугу домой? В командировку?
И так не хотелось отвечать, что на этот раз ее ведет в Калугу горе.
Она ездила в Калугу трижды. В первый раз с Андреем. Сначала они долго стояли у окна и глядели на проплывавшие мимо поля, деревья. Потом она легла, и Андрей долго сидел рядом... Было много народу, и они стеснялись даже разговаривать. Он залез на свою верхнюю полку, но она знала, что он не спит. И лишь когда погасла белая яркая лампа и загорелся синий огонек, он робко свесил навстречу ее руке свою руку. Руки соединились и расстались. Он был тут. Ее щека лежала на ладони, которую только что тронул Андрей. И тогда она уснула, дождалась утра.
Второй раз она с Аней ездила в Калугу накануне войны, три года спустя после смерти Андрея.
Николай Петрович встретил ее на вокзале. Она видела его через стекло: сухое лицо, очки, седые волосы. Он был подобран, строг. Увидев его, Аня крикнула:
- Де-едушка!
И вдруг лицо Николая Петровича задрожало, он подхватил Аню с верхней ступеньки вагона, прижал к себе, поставил рядом с собой на перрон. Аня крепко держала его за палец и прыгала.
Николай Петрович поцеловал Сашу и вдруг заплакал. Она заплакала в ответ, и оба они стояли, плача, на калужском вокзале. И кто-то, оглянувшись на них, сказал:
- К доктору невестка приехала. Покойника сына жена.
Николай Петрович утер платком слезы и повел их с вокзала домой. А там, дома, дня три спустя, сказал беззлобно и горько:
- Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое. Неужели он понял тогда то, чего она еще сама не понимала? Затем добавил печально:
- На то и жизнь. А теперь его нет...
Никого не осталось в этой семье. Из троих, обитавших в этом доме. И только Аня ("Аннушка" - называл ее дед) хранит в себе ускользающие черты их умершей семьи. Рука Ани похожа на руку деда, глаза и брови - это глаза и брови отца. И, должно быть, есть в ней еще нечто, чего не сможет угадать никто, даже Саша... Черты давно умершей бабки - той женщины в кружевной блузке с высоким воротником. Она была когда-то жива, эта женщина. Она жива и сейчас. Она продолжает жить в Ане, единственной своей внучке, дочери единственного сына Андрея.
"Теперь я бессмертный, потому что есть ты... "Откуда послышались Саше эти слова? Они из письма Андрея, из письма, которое он написал своей только что родившейся дочке.
"Я буду жить в тебе и в нашей Анюте", - писал он из Испании... Давно это было. Как глубоко запрятала память эти слова. А они живы и сейчас: зовут, окликают...
Николай Петрович был стар. Когда однажды после войны он приехал в Москву навестить Аню, он был согбенный; горемычный, почти слепой.
- Ты только Анин дедушка или мой тоже? - спросила Катя. И почти ослепшие глаза улыбнулись ей.
- Я всехний дедушка. Все малыши на свете зовут меня дедушка. Иду по улице, окликают: "Дедушка!" Еду в метро, слышу: "Дедушка!"
И еще вспоминается: Николай Петрович прилег на диван и уснул. Аня посидела около него, потом вдруг вскочила, побежала к своему столу, взяла флажок, ленту, вернулась и стала тихонько помахивать флажком около его лица. Потом лентой, потом снова флажком. Саша спросила:
- Зачем ты это делаешь? И Анюта ответила:
- Я показываю ему сны.
Ей было лет семь тогда. Он проснулся и долго гладил ее по голове.
...Он был еще жив. Он сидел на кровати, дыхание со свистом вылетало из его груди. Возле Николая Петровича хлопотали врач и сестра, в сторонке, странно безучастная, сидела Елена Кирилловна и, устало опустив руки, глядела в одну точку.
- Аннушка приехала, - вдруг сказал Николай Петрович и заметался сильнее. - Темно, темно. Не вижу, - повторял он, и голова его перекатывалась на подушке.
Саша стала у его изголовья и положила руки ему на плечи.
- Кончается... - вдруг сказала Елена Кирилловна. Но Саша ощутила под руками толчок, другой. "Ты еще здесь, - подумала она, - ты еще с нами".
- Пульса нет... - шепнула сестра.
"Ты еще тут, ты еще с нами", - еще раз подумала Саша. Его плечи были живыми и теплыми, на сгибе у локтя виднелся след укола.
Губы его стали синими, и он затих. Она все еще стояла над его изголовьем и думала странно и сбивчиво: "Об этом поздно жалеть... Поздно. Но почему я так редко писала тебе? А когда ты приезжал, я так мало бывала с тобой. А в последний раз накануне твоего отъезда - куда я ушла? В гости? В кино?" Она никогда не говорила ему "ты". А теперь он лежал тихий и безучастный и не отвечал ей. Нет. Сейчас уже не дозовешься.
- Голубчик! Голубчик! - плача, повторяла Елена Кирилловна. - Отмучился, мой голубчик, успокоился.
Где она слышала это слово? Ну конечно, так Нина Викторовна говорит отцу: "Голубчик, не волнуйся".
Я хочу сейчас же увидеть папу. Сейчас же. Я живу с ним в одном городе и не видела его целую неделю. А ведь настанет - настанет день, и я вот так же... Нет, нет, не хочу...
- Вот она, жизнь наша. Вот оно как бывает, - повторяла Елена Кирилловна.
Саша вдруг увидела застывшее, оцепенелое лицо Анюты.
Она подошла к девочке и крепко обняла ее. Анюта не ответила на объятие, она дрожала частой, мелкой дрожью, и зубы ее стучали.
Врач и сестра молча собирали осколки ампул, иглы, стетоскоп. У кровати стояла Елена Кирилловна. Осторожно, словно боясь сделать ему больно, она гладила Николая Петровича по голове, по щекам. Она закрыла ему глаза и сложила на груди руки. Чуть погодя она повернулась к Ане и сказала:
- Он все про тебя вспоминал. Говорил: "Нет больше Москвиных, одна Аннушка". А потом велел отбить телеграмму - хочу, говорит, увидеть перед смертью. И вот увидел. Слышали, как сказал: "Аннушка приехала".
Саша нагнулась и поцеловала старика в лоб. Он был еще чуть теплый. Зажмурившись, Аня тоже прикоснулась ко лбу деда крепко стиснутыми губами.
Саша увела ее. Они вошли в комнату, где в углу стояло глубокое кресло, а вдоль стены у окна широкий диван. Настене, как и прежде, висел портрет женщины в кружевной блузке с высоким воротником.
Саша уложила Анюту в кровать и прилегла рядом. Да, это была та же комната, и тот же куст сирени заглядывал в окно. Оно было открыто, и казалось, комната вплывает в сад.
- Анюта, ты спишь?
- Сплю. - И чуть погодя:
- Зачем он умер?
- Он долго жил. Он был старый. Он просто уснул.
- Зачем ты говоришь так, будто немаленькая? Нет, когда спят, такие не бывают. Когда спят - теплые. И потом просыпаются. А он не проснется.
Саша молчала.
- Мама, значит, он уже никогда не придет? И письма не напишет? Совсем? Никогда?
Никогда... Никогда... Какое страшное слово. Зачем я взяла ее с собой? Зачем не поберегла? Но как от этого убережешь? Разве убережешь человека от жизни, от смерти? Все надо увидеть в свой срок. И кто знает, когда придет этот срок.
Аня лежала, крепко прижавшись к матери, уткнувшись лицом в ее плечо. Саша гладила ее волосы, провела рукой по мокрым глазам и щеке. Аня длинно, судорожно вздохнула и вдруг притихла под материнской рукой.
И опять зашуршал на улице дождь, и сердце, тяжелое как камень, не давало дышать. И только Анино тепло не позволяло одиночеству и тоске затопить эту комнату.
- Ты спишь? - шепотом спросила Саша.
Аня не ответила. Тогда Саша, стараясь не разбудить ее, тихонько высвободила руку и, неслышно ступая, вышла в кабинет Николая Петровича. Обмытый, он уже лежал на столе в черном костюме. Лицо его было строго, скорбно и чем-то даже сердито. А руки - прекрасные в своей величавости, большие, твердые руки врача.
Они сидели по обе стороны стола - Саша и Елена Кирилловна, и обе молчали.
- Я всю жизнь свою в памяти собрала... - сказала вдруг Елена Кирилловна, - всю жизнь... И как маленькая была, и как молодая. Темно я жила, неприкаянно. У нас отец пил мертвую. Мать в могилу вогнал, братьев, сестру из дому выкинул, - весь дом, как есть, распустошил. Я тоже ушла, всех растеряла, одна, как пень. Если б не он, - она вскинула глаза на Николая Петровича, - и нечем бы мне свою жизнь вспомнить. Он ту свою жизнь про себя хранил. Не рассказывал. Если, бывало, и спрошу что - молчит. Но меня сильно жалел, не обижал. Пальцем никогда не тронул. А к людям какой он был... Никогда никому не откажет.
Ночью ли, днем ли, болен он, здоров - чуть позовут - идет. Потому доктор... Ты, говорит, не забывай: я доктор. И ничего-то он не боялся. Ни пули, ни немца. И при немцах - ходил, лечил: "Я доктор".
Она умолкла. Взглянула на Сашу, провела рукой по глазам.
- Спасибо тебе, что письма ему писала. Он твои письма вон сюда складывал - видишь, шкатулочка. И каждый вечер перед сном сидит, письма заново читает.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я