установка душевого уголка
Меншиков рассердился, сказал обиженным голосом:
– Не давай ты ему, бомбардир, ничего, сделай милость. Рвет с кожей! Все ему мало! Я тоже мушкеты да фузеи рожать не научен. Потом, небось, с меня спрос будет дубиною. У нас беседа короткая: как чего нет – Санька виноват.
Петр Алексеевич велел:
– Помолчи!
И спросил у Иевлева:
– Монасей, божьих заступников, потряс? Колокола это еще ништо, пусть дьяволы толстомясые потрудятся – у меня нынче везде работают...
– Писали на Сильвестра челобитные, – сказал Меншиков. – Из Николо-Корельского монастыря писали, из Пертоминского, – я к тебе, господин бомбардир, те челобитные и не носил. Будто он всех на работы погнал, даже ангельского чина не пощадил. Великий, дескать, грех, быть ему преданным анафеме...
Царь засмеялся, хлопнул Иевлева по плечу, сказал басом:
– В том не сумлевайся, Сильвестр! Сей великий грех я на себя приму, отмолю тебя. Я, братики, на сии ответы пред господом помазан константинопольским патриархом. Чтобы на работы все шли, нам не токмо монаси работают, но и бабы-черноризки, им трудиться в поте лица своего куда как лучше, нежели беса тешить. А службы церковные служить успеется, так им и говори, своим монасям. Афанасий наш что?
Сильвестр Петрович рассказал про Афанасия, про то, что послал ему Ньютоновы книги, про то, как усовещал архиепископ раскольника Федосея Кузнеца.
– Усовестил?
– До масленой сей Кузнец держался, все смерти ждал, а на первый день масленой велел подать себе чарку водки, выпил, понюхал рукав и пошел ко мне на Пушечный двор пушки лить.
– Хорош мастер?
– Злой до работы, умелец предивный! – ответил Сильвестр Петрович.
Петр хохотнул весело, сказал:
– Хорош мужик Афанасий, зело хорош. Был бы он помоложе, я бы Алексашку в тычки прогнал обратно – пирогами с зайчатиной торговать, а Афанасия – сюда. За ним спокойнее, верно, Данилыч?
– Для чего пирогами? – раскуривая трубку, сказал Меншиков. – Я бы тогда в архиепископы подался. Тоже не бедно, я чай, живут...
Так, за шутками и делом прошел день, наступили сумерки, засинели за окнами дворцового покоя. Покуда Сильвестр Петрович грифелем на аспидной доске чертил фарватер Двины и толковал путь, которым шведская эскадра будет идти к Архангельску, – царский повар Фельтен принес большую сковороду яишни-скородумки, оловянные чарки на подносе, жбанчик с водкой. Петр выпил первым, хорошо крякнул, ложкой стал есть яишню, было видно, что он очень голоден. И опять Иевлев удивился, как порушен обряд застолья, начавшийся с византийских императоров. Сидят пять мужиков, скребут ложкой яишню, а в воздухе дворцового древнего покоя еще пахнет едва уловимо благолепием росного ладана, старым воском, духовитым теплом, что когда-то шел от муравленых печей. И кажется, что все нынешнее сон, игра детская, как в давние-давние годы, когда шумели потешные в Грановитой или Крестовой палатах и в испуге замирали: вдруг появится клобук, иссохший палец сердито погрозит – киш, нечестивцы, киш...
– Гей, Фельтен, еще яишни! – крикнул Петр. Налил по второй чарке; близко глядя на Иевлева, сказал:
– Ну, Сильвестр, будь здрав! Хорошо делаешь, ругать не за что. Трудясь над работой своей, думай: не один Архангельск берегу, не в нем одном первопричина пролития крови...
Жестом поманил к себе всех сразу, хитро подмигнул.
Апраксин, Измайлов, Меншиков, Сильвестр Петрович наклонились ближе. Усы царя угрожающе шевельнулись:
– Ну, ежели разболтаете!
И тотчас же смягчился:
– Не мальчишки, я чай, мужи государственные, а все глядишь – кто и не удержится...
Александр Данилович прижал кулаки к груди, страшно забожился, что-де не видеть ему света божья, умереть поганой смертью. Петр не дал кончить божбы, перебил:
– Подай грифель!
Измайлов подвинул шандал ближе. Царь, покусывая губы, быстро, криво выводил на аспидной доске линии, ставил кружочки. Сильвестр Петрович, вглядываясь до боли в глазах, узнавал Архангельск, Белое море, Соловецкие острова, берег, деревеньку Нюхчу. От Архангельска к Соловкам побежали гонкие дорожки. Петр, торопясь, говорил:
– Флотом, что построен на Вавчуге и в Соломбале, пойдем в монастырь, якобы для молитвы. Сопровождать нас по чину будут солдаты немалым числом; подсылы да пенюары предположат, что отбыли мы кланяться святым мощам преподобных Зосимы и Савватия. Отсюда же, из Соловецкой обители, как белые ночи сойдут, отправимся на Усолье Нюхоцкое – вот оно, на берегу.
Петр грифелем показал, где находится Усолье Нюхоцкое.
– Отсюда на Пул-озеро через болота новыми дорогами... Далее к Вожмосалме... Будут с нами два фрегата, здесь те фрегаты спустим и водою по Выг-озеру и по реке Выгу на деревню Телейкину. Речки тут – Мурома и Мягкозерская... Далее болотами и лесами на Повенец...
– Нотебург! – воскликнул Сильвестр Петрович.
– Догадался! – усмехнувшись, ответил Петр. – Истинно Нотебург, древний новгородский Орешек, наш Орешек, прадедов наших. Коли раскусим сей орешек, быть нам твердою ногою навечно на Балтике...
– Ниеншанц еще! – сказал Апраксин.
– Многое еще чего, – стирая ладонью чертеж с аспидной доски, произнес Петр, – многое, да все наше, и Копорье, и Ям, и Корела, и Ивангород. Стеною шведы стали на Балтике, а нынче еще и Архангельск возжелали закрыть. То – не сбудется. Брат наш Карл все мечтает быть Александром, но я не Дарий...
Короткая усмешка тронула его губы, глаза заблестели, он спросил:
– Можно ли так рассуждать после Нарвы?
И сам себе ответил:
– После нее так и рассуждаем! Кто видел, как полки наши стояли в каре и, оградив себя артиллерийскими повозками, отбивали атаки шведов, тот иначе рассуждать не может. Кто видел, как преображенцы наши с семеновцами из сей несчастной баталии выходили, тот по прошествии времени ни об чем ином, как о виктории, и помыслить не смеет. За нее и выпьем чарку, да и к Москве пора...
Чарки слабо звякнули над столом, над сковородой с остатками яишни. Выпив, Петр быстро спросил:
– А что, Сильвестр? Может, послать тебе Данилыча в помощь?
Меншиков обрадовался, зашептал Иевлеву в ухо:
– Проси, проси, наделаем там Карле горя, узнает, почем русское лихо ныне ходит. Проси, мы такого там натворим...
Но Петр раздумал:
– Управишься с Афанасием, Данилыч тут надобен.
– То-то, что надобен, – проворчал Меншиков. – А все грозятся в тычки меня прогнать...
Когда совсем смерклось, поехали верхами в Москву. Карета Александра Даниловича тащилась далеко сзади кружною дорогою, кучеру было велено не попадаться на глаза Петру Алексеевичу...
Царь был тих, задумчив, молча оглядывал задремавшие в дымке ночного тумана густые подмосковные рощи. У рогатки сам проверил караулы, басом, без злобы пожурил за что-то офицера-караульщика. Покуда тот длинно оправдывался, Апраксин говорил Иевлеву:
– С мыслями никак не соберусь. Шутка ли – Нотебург, Ниеншанц, Балтика. Возвернуть то, ради чего еще Иван Васильевич с ливонским орденом воевал, выйти в море...
Петр из темноты позвал:
– Сильвестр!
– Здесь я, государь...
– Со мною поедешь...
Свернули в узкий, пахнущий горелой щетиной проулок, потом копыта коней прочавкали по болотцу, потом подковы звякнули о камень. Петр не оглядывался, не говорил ни звука. Этот путь был и знаком и незнаком, по дороге Иевлев что-то смутно припомнил и опять забыл. И совсем вспомнил только у больших, глухих ворот, где тускло мигал масляный слюдяной фонарь и так же, как тогда, когда пытали Шакловитого, прохаживался один верный караульщик. Это был монастырский воловий двор, в подклети которого еще с кровавых дней стрелецкой казни был спехом построен застенок. Так он здесь и остался – проклятая вотчина князя-кесаря...
Со стесненным сердцем Иевлев спешился в глубоком темном дворе, отдал повод солдату, пошел за царем. Крутые ступени, едва освещенные восковой свечкой, вели вниз в подклеть монастырских воловщиков, в низкий кирпичный подвал, где шла все та же страшная работа, постоянная и жестокая, та, о которой Сильвестр Петрович старался не вспоминать и не думать и о которой все же думал постоянно и даже видел во сне. Как в те давно прошедшие дни, для бояр справа у двери были поставлены две лавки с суконными вытертыми и засаленными полавочниками и между ними пустовал точеный стул с атласной пуховой спинкой, поставленный для царя. Как и тогда, горели свечи в шандалах, но свечей было поменее и бояр никого, кроме князя-кесаря, зябко кутающегося в шубу. Он сидел один на широкой лавке, а дьяки писали у стола. Ромодановский еще более ожирел за это время, теперь его налитые щеки свешивались возле подбородка. Увидев царя, он не поднялся со своего места, а только лишь склонился набок, дьяки же поклонились земно, как и палачи, которых было много – человек с десяток. На дыбе в полутьме кто-то висел раскорякой – лохматый, старый, посматривал тусклыми зрачками. У стены на рогоже слабо стонал полуголый, статный, белотелый мужик. Помощник палача, сидя на корточках возле него, прикладывал к его ранам листы мокрой капусты. Другой мужик, завидев царя, постарался перекреститься правой рукой, но не смог и перекрестился левой. Палач, ловкий рыжеватый дядя, его обругал:
– Чего делаешь, шелопутный? В уме?
Лекарь-иноземец в чулках и башмаках, в красивом, тонкого сукна кафтане, курил трубку и объяснял что-то старшему палачу Василию Леонтьевичу, который соглашался с лекарем и посмеивался, скаля мелкие, крепкие, очень белые зубы...
Петр, не садясь на стул, приготовленный для него, оперся спиною о косяк двери и спокойно, своим сипловатым басом спросил:
– Ну?
– Да что же, батюшка, – колыхаясь всей своей утробой, ответил Ромодановский, – кое время отдыхали изверги, все на своем и стоят. Околесицу врут, толчем воду в ступе. Бьюсь нынче со старцем, ранее не могли, не был он обнажен монашества, а ныне расстригли, да что толку...
Петр, переведя взгляд на дыбу, спросил:
– Ты и есть старче Дий?
Старик молчал.
– Ты кто? – оскалясь крикнул Петр.
– Оглох он, батюшка, – молвил Ромодановский. – Еще по первым пыткам и оглох. Ныне вовсе как пень, да еще и в уме повержен. Несет нивесть что...
– Так иного кого взденьте! – с неудовольствием велел царь. – Что ж так-то время препровождать...
Блок заскрипел, старика опустили наземь, вынули его руки из петель, обшитых войлоком, на рогоже отнесли подальше за кадушку с водой. Но он тотчас же оттуда выполз и стал опять неотрывно рассматривать царя. Худой, горбоносый дьяк деловито поднялся, пнул старика, как собаку, сапогом и вновь сел на свое место. Палачи подняли белотелого мужика и стали заправлять его сильные, мускулистые, крупные руки в пыточный хомут.
– Кто сей? – спросил Петр.
– Стрелец Конищева полка Мишка Неедин. Заводчик всему делу, он первый зачал мутить, чтобы князя-боярина Прозоровского на копья вздеть...
Сильвестр Петрович услышал, как стрелец негромко, но сурово сказал палачу:
– Бога побойся! Все помирать станем...
– Я-то богу верен, – веселой скороговоркой ответил Василий Леонтьевич. – Я-то, брат, не оскоромился...
И, поплевав в ладони, он уперся сапогом в брус и потянул. Мишка крепко сжал зубы; руки его вдруг вывернулись, он протяжно вскрикнул, тело его, обвиснув, сразу сделалось длиннее.
– Говори! – велел Ромодановский.
Стрелец заговорил быстро, речь его перемежалась короткими вскриками, на губах пузырилась слюна:
– Противу немца мы оттого на Азове делали, что как на городовую работу погонят, так немец безвинно нас бьет и безвременно работать тянет. Говорено было, что-де немчина, который от князя-воеводы Прозоровского над нами смотрельщиком поставлен, пихнуть-де в ров, оттого пошел бы на бояр да иных татей первый почин. С того бы дела боярина на копья самого вздеть...
– Кнута ему! – велел Петр.
Но до кнута не дошло. Стрелец задышал часто и обвис в хомуте. Палач, обжигая ладони веревкой, быстро опустил Мишку наземь, заспанный подручный плеснул ему водою из корца в грудь и в щеку. Стрелец зашевелился, еще застонал. Иноземец-лекарь сказал громко:
– Больше нет. Не сегодня. Только завтра.
– Цельный нонешний день так-то мучаюсь, – жаловался Ромодановский. – Что ранее было говорено, на том и ныне стоят, а нового никак не получить...
Покуда готовили к дыбе того мужика, что крестился левой рукой, Ромодановский говорил царю:
– Ума не приложу, батюшка, что и делать. Научи, сокол. Грабят боярские дети, убивают на Москве и по дорогам торным кого похотят – и богатого, и бедного, и купца, и солдата, и посадского, и мастерового. Кто сие чинит, ведомо, – Никитка Репнин с холопями, Зубов, Алаторцев, да народишко боится на них извет подать: убьют, и усадьбу пожгут, и людишек саблями порубят...
– Имать всех сюда в застенок, – велел Петр. – Моим именем. К ним же – Толстого Ваську, Дохтурова, Карандеева, Репнина Сашку. Еще вот: князя Ивана Шейдякова, пса смердящего, за сии разбои казнить смертью на Болоте...
Князь-кесарь поклонился боком.
– Когда с сими кончишь?
– С какими с сими?
– Которые боярина Прозоровского на копья взять хотели...
Ромодановский подумал, насупился:
– Не враз, батюшка. Все берем да берем. Тут торопиться невместно...
– Оно – так...
И, насупившись, рывком открыл перед собою дверь. С порога позвал:
– Иевлев!
Сильвестр Петрович на узкой лестнице догнал царя. Он обернулся к нему, сказал жестко:
– Вишь, что деется? Немчина пихнуть-де в ров, с того и начаток бунту. А Прозоровского на копья?
Иевлев молчал.
– Так? Первый почин на бояр да на иных татей? Сего захотели вы с Апраксиным?
Во дворе Петр молча, легко сел в седло, вздохнул всей грудью, приказал Иевлеву не отставать. Когда подъезжали к Кремлю, услышали далекий голос дозорного, что по старому обычаю, как при дедах и прадедах, выкликал со своего места:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
– Не давай ты ему, бомбардир, ничего, сделай милость. Рвет с кожей! Все ему мало! Я тоже мушкеты да фузеи рожать не научен. Потом, небось, с меня спрос будет дубиною. У нас беседа короткая: как чего нет – Санька виноват.
Петр Алексеевич велел:
– Помолчи!
И спросил у Иевлева:
– Монасей, божьих заступников, потряс? Колокола это еще ништо, пусть дьяволы толстомясые потрудятся – у меня нынче везде работают...
– Писали на Сильвестра челобитные, – сказал Меншиков. – Из Николо-Корельского монастыря писали, из Пертоминского, – я к тебе, господин бомбардир, те челобитные и не носил. Будто он всех на работы погнал, даже ангельского чина не пощадил. Великий, дескать, грех, быть ему преданным анафеме...
Царь засмеялся, хлопнул Иевлева по плечу, сказал басом:
– В том не сумлевайся, Сильвестр! Сей великий грех я на себя приму, отмолю тебя. Я, братики, на сии ответы пред господом помазан константинопольским патриархом. Чтобы на работы все шли, нам не токмо монаси работают, но и бабы-черноризки, им трудиться в поте лица своего куда как лучше, нежели беса тешить. А службы церковные служить успеется, так им и говори, своим монасям. Афанасий наш что?
Сильвестр Петрович рассказал про Афанасия, про то, что послал ему Ньютоновы книги, про то, как усовещал архиепископ раскольника Федосея Кузнеца.
– Усовестил?
– До масленой сей Кузнец держался, все смерти ждал, а на первый день масленой велел подать себе чарку водки, выпил, понюхал рукав и пошел ко мне на Пушечный двор пушки лить.
– Хорош мастер?
– Злой до работы, умелец предивный! – ответил Сильвестр Петрович.
Петр хохотнул весело, сказал:
– Хорош мужик Афанасий, зело хорош. Был бы он помоложе, я бы Алексашку в тычки прогнал обратно – пирогами с зайчатиной торговать, а Афанасия – сюда. За ним спокойнее, верно, Данилыч?
– Для чего пирогами? – раскуривая трубку, сказал Меншиков. – Я бы тогда в архиепископы подался. Тоже не бедно, я чай, живут...
Так, за шутками и делом прошел день, наступили сумерки, засинели за окнами дворцового покоя. Покуда Сильвестр Петрович грифелем на аспидной доске чертил фарватер Двины и толковал путь, которым шведская эскадра будет идти к Архангельску, – царский повар Фельтен принес большую сковороду яишни-скородумки, оловянные чарки на подносе, жбанчик с водкой. Петр выпил первым, хорошо крякнул, ложкой стал есть яишню, было видно, что он очень голоден. И опять Иевлев удивился, как порушен обряд застолья, начавшийся с византийских императоров. Сидят пять мужиков, скребут ложкой яишню, а в воздухе дворцового древнего покоя еще пахнет едва уловимо благолепием росного ладана, старым воском, духовитым теплом, что когда-то шел от муравленых печей. И кажется, что все нынешнее сон, игра детская, как в давние-давние годы, когда шумели потешные в Грановитой или Крестовой палатах и в испуге замирали: вдруг появится клобук, иссохший палец сердито погрозит – киш, нечестивцы, киш...
– Гей, Фельтен, еще яишни! – крикнул Петр. Налил по второй чарке; близко глядя на Иевлева, сказал:
– Ну, Сильвестр, будь здрав! Хорошо делаешь, ругать не за что. Трудясь над работой своей, думай: не один Архангельск берегу, не в нем одном первопричина пролития крови...
Жестом поманил к себе всех сразу, хитро подмигнул.
Апраксин, Измайлов, Меншиков, Сильвестр Петрович наклонились ближе. Усы царя угрожающе шевельнулись:
– Ну, ежели разболтаете!
И тотчас же смягчился:
– Не мальчишки, я чай, мужи государственные, а все глядишь – кто и не удержится...
Александр Данилович прижал кулаки к груди, страшно забожился, что-де не видеть ему света божья, умереть поганой смертью. Петр не дал кончить божбы, перебил:
– Подай грифель!
Измайлов подвинул шандал ближе. Царь, покусывая губы, быстро, криво выводил на аспидной доске линии, ставил кружочки. Сильвестр Петрович, вглядываясь до боли в глазах, узнавал Архангельск, Белое море, Соловецкие острова, берег, деревеньку Нюхчу. От Архангельска к Соловкам побежали гонкие дорожки. Петр, торопясь, говорил:
– Флотом, что построен на Вавчуге и в Соломбале, пойдем в монастырь, якобы для молитвы. Сопровождать нас по чину будут солдаты немалым числом; подсылы да пенюары предположат, что отбыли мы кланяться святым мощам преподобных Зосимы и Савватия. Отсюда же, из Соловецкой обители, как белые ночи сойдут, отправимся на Усолье Нюхоцкое – вот оно, на берегу.
Петр грифелем показал, где находится Усолье Нюхоцкое.
– Отсюда на Пул-озеро через болота новыми дорогами... Далее к Вожмосалме... Будут с нами два фрегата, здесь те фрегаты спустим и водою по Выг-озеру и по реке Выгу на деревню Телейкину. Речки тут – Мурома и Мягкозерская... Далее болотами и лесами на Повенец...
– Нотебург! – воскликнул Сильвестр Петрович.
– Догадался! – усмехнувшись, ответил Петр. – Истинно Нотебург, древний новгородский Орешек, наш Орешек, прадедов наших. Коли раскусим сей орешек, быть нам твердою ногою навечно на Балтике...
– Ниеншанц еще! – сказал Апраксин.
– Многое еще чего, – стирая ладонью чертеж с аспидной доски, произнес Петр, – многое, да все наше, и Копорье, и Ям, и Корела, и Ивангород. Стеною шведы стали на Балтике, а нынче еще и Архангельск возжелали закрыть. То – не сбудется. Брат наш Карл все мечтает быть Александром, но я не Дарий...
Короткая усмешка тронула его губы, глаза заблестели, он спросил:
– Можно ли так рассуждать после Нарвы?
И сам себе ответил:
– После нее так и рассуждаем! Кто видел, как полки наши стояли в каре и, оградив себя артиллерийскими повозками, отбивали атаки шведов, тот иначе рассуждать не может. Кто видел, как преображенцы наши с семеновцами из сей несчастной баталии выходили, тот по прошествии времени ни об чем ином, как о виктории, и помыслить не смеет. За нее и выпьем чарку, да и к Москве пора...
Чарки слабо звякнули над столом, над сковородой с остатками яишни. Выпив, Петр быстро спросил:
– А что, Сильвестр? Может, послать тебе Данилыча в помощь?
Меншиков обрадовался, зашептал Иевлеву в ухо:
– Проси, проси, наделаем там Карле горя, узнает, почем русское лихо ныне ходит. Проси, мы такого там натворим...
Но Петр раздумал:
– Управишься с Афанасием, Данилыч тут надобен.
– То-то, что надобен, – проворчал Меншиков. – А все грозятся в тычки меня прогнать...
Когда совсем смерклось, поехали верхами в Москву. Карета Александра Даниловича тащилась далеко сзади кружною дорогою, кучеру было велено не попадаться на глаза Петру Алексеевичу...
Царь был тих, задумчив, молча оглядывал задремавшие в дымке ночного тумана густые подмосковные рощи. У рогатки сам проверил караулы, басом, без злобы пожурил за что-то офицера-караульщика. Покуда тот длинно оправдывался, Апраксин говорил Иевлеву:
– С мыслями никак не соберусь. Шутка ли – Нотебург, Ниеншанц, Балтика. Возвернуть то, ради чего еще Иван Васильевич с ливонским орденом воевал, выйти в море...
Петр из темноты позвал:
– Сильвестр!
– Здесь я, государь...
– Со мною поедешь...
Свернули в узкий, пахнущий горелой щетиной проулок, потом копыта коней прочавкали по болотцу, потом подковы звякнули о камень. Петр не оглядывался, не говорил ни звука. Этот путь был и знаком и незнаком, по дороге Иевлев что-то смутно припомнил и опять забыл. И совсем вспомнил только у больших, глухих ворот, где тускло мигал масляный слюдяной фонарь и так же, как тогда, когда пытали Шакловитого, прохаживался один верный караульщик. Это был монастырский воловий двор, в подклети которого еще с кровавых дней стрелецкой казни был спехом построен застенок. Так он здесь и остался – проклятая вотчина князя-кесаря...
Со стесненным сердцем Иевлев спешился в глубоком темном дворе, отдал повод солдату, пошел за царем. Крутые ступени, едва освещенные восковой свечкой, вели вниз в подклеть монастырских воловщиков, в низкий кирпичный подвал, где шла все та же страшная работа, постоянная и жестокая, та, о которой Сильвестр Петрович старался не вспоминать и не думать и о которой все же думал постоянно и даже видел во сне. Как в те давно прошедшие дни, для бояр справа у двери были поставлены две лавки с суконными вытертыми и засаленными полавочниками и между ними пустовал точеный стул с атласной пуховой спинкой, поставленный для царя. Как и тогда, горели свечи в шандалах, но свечей было поменее и бояр никого, кроме князя-кесаря, зябко кутающегося в шубу. Он сидел один на широкой лавке, а дьяки писали у стола. Ромодановский еще более ожирел за это время, теперь его налитые щеки свешивались возле подбородка. Увидев царя, он не поднялся со своего места, а только лишь склонился набок, дьяки же поклонились земно, как и палачи, которых было много – человек с десяток. На дыбе в полутьме кто-то висел раскорякой – лохматый, старый, посматривал тусклыми зрачками. У стены на рогоже слабо стонал полуголый, статный, белотелый мужик. Помощник палача, сидя на корточках возле него, прикладывал к его ранам листы мокрой капусты. Другой мужик, завидев царя, постарался перекреститься правой рукой, но не смог и перекрестился левой. Палач, ловкий рыжеватый дядя, его обругал:
– Чего делаешь, шелопутный? В уме?
Лекарь-иноземец в чулках и башмаках, в красивом, тонкого сукна кафтане, курил трубку и объяснял что-то старшему палачу Василию Леонтьевичу, который соглашался с лекарем и посмеивался, скаля мелкие, крепкие, очень белые зубы...
Петр, не садясь на стул, приготовленный для него, оперся спиною о косяк двери и спокойно, своим сипловатым басом спросил:
– Ну?
– Да что же, батюшка, – колыхаясь всей своей утробой, ответил Ромодановский, – кое время отдыхали изверги, все на своем и стоят. Околесицу врут, толчем воду в ступе. Бьюсь нынче со старцем, ранее не могли, не был он обнажен монашества, а ныне расстригли, да что толку...
Петр, переведя взгляд на дыбу, спросил:
– Ты и есть старче Дий?
Старик молчал.
– Ты кто? – оскалясь крикнул Петр.
– Оглох он, батюшка, – молвил Ромодановский. – Еще по первым пыткам и оглох. Ныне вовсе как пень, да еще и в уме повержен. Несет нивесть что...
– Так иного кого взденьте! – с неудовольствием велел царь. – Что ж так-то время препровождать...
Блок заскрипел, старика опустили наземь, вынули его руки из петель, обшитых войлоком, на рогоже отнесли подальше за кадушку с водой. Но он тотчас же оттуда выполз и стал опять неотрывно рассматривать царя. Худой, горбоносый дьяк деловито поднялся, пнул старика, как собаку, сапогом и вновь сел на свое место. Палачи подняли белотелого мужика и стали заправлять его сильные, мускулистые, крупные руки в пыточный хомут.
– Кто сей? – спросил Петр.
– Стрелец Конищева полка Мишка Неедин. Заводчик всему делу, он первый зачал мутить, чтобы князя-боярина Прозоровского на копья вздеть...
Сильвестр Петрович услышал, как стрелец негромко, но сурово сказал палачу:
– Бога побойся! Все помирать станем...
– Я-то богу верен, – веселой скороговоркой ответил Василий Леонтьевич. – Я-то, брат, не оскоромился...
И, поплевав в ладони, он уперся сапогом в брус и потянул. Мишка крепко сжал зубы; руки его вдруг вывернулись, он протяжно вскрикнул, тело его, обвиснув, сразу сделалось длиннее.
– Говори! – велел Ромодановский.
Стрелец заговорил быстро, речь его перемежалась короткими вскриками, на губах пузырилась слюна:
– Противу немца мы оттого на Азове делали, что как на городовую работу погонят, так немец безвинно нас бьет и безвременно работать тянет. Говорено было, что-де немчина, который от князя-воеводы Прозоровского над нами смотрельщиком поставлен, пихнуть-де в ров, оттого пошел бы на бояр да иных татей первый почин. С того бы дела боярина на копья самого вздеть...
– Кнута ему! – велел Петр.
Но до кнута не дошло. Стрелец задышал часто и обвис в хомуте. Палач, обжигая ладони веревкой, быстро опустил Мишку наземь, заспанный подручный плеснул ему водою из корца в грудь и в щеку. Стрелец зашевелился, еще застонал. Иноземец-лекарь сказал громко:
– Больше нет. Не сегодня. Только завтра.
– Цельный нонешний день так-то мучаюсь, – жаловался Ромодановский. – Что ранее было говорено, на том и ныне стоят, а нового никак не получить...
Покуда готовили к дыбе того мужика, что крестился левой рукой, Ромодановский говорил царю:
– Ума не приложу, батюшка, что и делать. Научи, сокол. Грабят боярские дети, убивают на Москве и по дорогам торным кого похотят – и богатого, и бедного, и купца, и солдата, и посадского, и мастерового. Кто сие чинит, ведомо, – Никитка Репнин с холопями, Зубов, Алаторцев, да народишко боится на них извет подать: убьют, и усадьбу пожгут, и людишек саблями порубят...
– Имать всех сюда в застенок, – велел Петр. – Моим именем. К ним же – Толстого Ваську, Дохтурова, Карандеева, Репнина Сашку. Еще вот: князя Ивана Шейдякова, пса смердящего, за сии разбои казнить смертью на Болоте...
Князь-кесарь поклонился боком.
– Когда с сими кончишь?
– С какими с сими?
– Которые боярина Прозоровского на копья взять хотели...
Ромодановский подумал, насупился:
– Не враз, батюшка. Все берем да берем. Тут торопиться невместно...
– Оно – так...
И, насупившись, рывком открыл перед собою дверь. С порога позвал:
– Иевлев!
Сильвестр Петрович на узкой лестнице догнал царя. Он обернулся к нему, сказал жестко:
– Вишь, что деется? Немчина пихнуть-де в ров, с того и начаток бунту. А Прозоровского на копья?
Иевлев молчал.
– Так? Первый почин на бояр да на иных татей? Сего захотели вы с Апраксиным?
Во дворе Петр молча, легко сел в седло, вздохнул всей грудью, приказал Иевлеву не отставать. Когда подъезжали к Кремлю, услышали далекий голос дозорного, что по старому обычаю, как при дедах и прадедах, выкликал со своего места:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89