Обращался в магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

каково ей за тобой-то будет? Кто ты? Ну, кормщик добрый, друг честный, уродился не трусливой дюжины. А еще кто? Ты для нее гордость свою забрось, – она, Ванечка, поморка, ей море не в диковинку, и, я чай, сама непужлива...
– Какая уж там ноне, бабинька, гордость, – молвил Рябов. – Быть бы живу...
Старуха с усмешкою на него взглянула, повела плечом, покачала головою.
– А, видать, и в самой деле разбирает тебя, дитятко. Ну что ж, давай бог. Голову-то ты перед ней пониже клони, пониже... Когда девице и повидать счастье, как не ныне...
Она не досказала, но такой огонь вдруг мелькнул и погас в старых ее выцветших глазах, что кормщику сразу полегчало на душе. «Повидала бабинька на своем веку, – думал он, выходя из ветхого ее дома, – повидала, и сама знает, каково мне... По-глупому не присоветует...»
Дважды набивался он кормщиком к Тимофееву, шел за любой алтын, но не брал Антип; на третий взял весельщиком, – уж больно было лестно Антипу: первый по здешним местам кормщик за честь принял наняться к нему. Об ту пору самого Антипа забрало колотье, для лечения надо было достать рыбу-ревяка, вынуть из воды искусно, так, чтобы проревела рыба колдовской свой рев. Рябов ревяка вынул, все вокруг слышали, как проревел ревяк трижды, потом засушил, положил под постель Антипу. Покуда был в избе, Таисья на него не взглянула; когда вышел, догнала на дворе и, глядя в глаза, сказала, как почудилось ему, с ненавистью:
– Отцепись, слышишь? Все равно в море не пойду, коли ты пойдешь! Не пойду с тобой!
– Ан пойдешь! – ответил Рябов и железными руками взял ее за плечи. – Пойдешь, лапушка, везде со мной пойдешь, умирать станем, и то вместе, не отпущу тебя...
День был холодный, еще не стаяли снега, еще не поломался лед на Двине. Оба они стыли на ветру, и в тот час поняла Таисья: не тот Рябов человек, чтобы можно было выгнать его вон, как гоняла она всех до нынешнего утра.
– Весельщиком покрутился! – сказала она жестко. – Первеющий кормщик за девкин подол держится, не оторвать. Не пойдешь весельщиком! В зуйки бы еще нанялся...
Но он пошел весельщиком, пошла и она на весь длинный летний промысел. Одна женка между покрутчиками, была она с ними как мужик, огрызалась на всякое слово, ела то же, что и все, спала на камнях, как спали другие. Как все покрутчики, она по двое, по трое суток не смыкала глаз, да и как уснешь, когда шибко идет на яруса рыба и трясут тряску по пять раз в день. Под незаходящим солнцем покрутчики пластали треску. Таисьино дело было отбирать для сала максу, руки у нее почернели, кожу саднило. По ночам за камнем-горбылем она плакала, словно маленькая. Рябов заглядывал за горбыль, она кидала в него щебнем:
– Уйди, не лезь!
Покуда рыба сохла двенадцать недель, покуда солили треску в ямах, покуда вытапливали сало, Рябов не замечал времени. Все катилось словно один день – взглянула Таисья али не взглянула, отворотилась али слово сказала, запела али сердитая вышла, – все было: и радость, и горе, и счастье, и беда, – все словно в один день. А когда пришли обратно – вот тогда сделалось худо. Как ее не видеть? Как ее не слышать? Как с ней не разговаривать?
Незадолго до Оспожинской ярмарки – рыбной – он, да Таисья, да еще весельщик Семка, да тяглецов шестеро пошли на промыслы за рыбой. Теперь он шел уже не весельщиком, а кормщиком, суденышко было изрядное.
На пути ударил внезапно шквал такой силы, что лодья поднялась кормой. Рябов, прихватив к себе Таисью, чтобы не смыло водой, пустил в парус топор – жалом вперед. Парус лопнул, шквальный ветер разодрал его пополам, посудинка встала на волну ровно.
– Сбрасывай парус! – крикнул Рябов.
Судно пошло спокойно, Семка готовил иглу – штопать пробитую топором прореху.
Небо светлело, шквал ушел далеко, пылил теперь у норвегов. Кормщик поискал вокруг глазами, покачал головой:
– Топор неладно кинул, потонул теперь топор. Ругаться будешь, хозяйка?
– Любый мой, кровиночка моя... – услышал он.
То был ее голос, но он не поверил, да и как мог поверить! Оглянулся, посмотрел: Таисья стояла, отворотившись от него, смотрела на море, на пенные буруны, летящие по волнам, какая была – такая и есть. Уж не помрачение ли нашло на него?
Пришли на промысел, завалили посудину бочками, односолку закидывали слоями в судно, сушеную наваливали где попало. Под тяжелой бочкой подломился шест, бочка побежала назад, ударила Рябова в грудь, он упал навзничь, поднялся, но идти не смог. И тогда опять услышал:
– Любый мой...
Не ища, откуда, кем сказано, он закрыл глаза и подумал: «скажи еще!»
Никто ничего более не сказал. Отплевавшись кровью, отлежался до вечернего солнца, поднялся, пошел и за камнем наткнулся на Таисью. Все лицо ее было мокро от слез, глаза смотрели странно, такого взгляда он еще не видел: то ли испуганно смотрела она, то ли не узнала.
– Ты что? – спросил он.
Она молчала. Тихо, слабыми руками, он осторожно обнял ее и спросил:
– Не люб я тебе?
– Люб! – громким и ясным голосом ответила она. – Люб! С того дня, как батюшке ревяка принес, – люб! То и света мне, что ты. Ты един мне люб, и никого мне не надобно, и ничего мне не надобно...
Закрыв глаза, улыбаясь, она передразнила:
– Топор потонул... Ругаться будешь, хозяйка?
И засмеялась, откинув назад голову, милым, едва слышным смехом.
– Ничего мне не надо, – говорила она потом, ночью, когда стоял он на корме шняки и ветер свистел в парусах, – ничего, слышишь, медведушка? Батюшка не благословит, все едино уводом меня уведешь, ты кормщик, я не велика боярыня, прокормимся. Да ты слышишь, Иван Савватеевич?
Он слышал и не слышал, понимал и не понимал.


ГЛАВА ПЯТАЯ


Не с богатым жить мне – со светом!

Песня


Как у нашей у княгинюшки
Ни отца нету, ни матери,
Снарядить-то ее некому,
Благословить-то ее некому...

То же

1. ТРУДНАЯ БЕСЕДА

Воскресным утром Антип Тимофеев бухнул кулаком по столешнице так, что задрожали огоньки в лампадках, зарычал с бешенством:
– В кой раз говорено – не отдам! Голь перекатная, пес шелудивый, рыло неумытое, что надумал!
– Потише шуми, батюшко, – угрюмо попросил Рябов.
– Я тебе не батюшко, ты мне не зятюшко! – гаркнул Антип. – Всяк весельщик в родню суется! Иди, мужик, отселева, пока жив, иди, поторапливайся...
Скворчали на сковороде шаньги с творогом, пели Таисьины птицы в клетках, ярко попрежнему светило солнце, все было как в прошедшие времена, а на самом деле все стало худо, так худо, что и вовсе пропадай...
Не торопясь, тяжело бухая сапогами, Рябов вышел на крыльцо. Таисья ждала здесь – у рябины. Кормщик молчал.
– Ну? – спросила она.
– Худо! – молвил он.
– Худее не бывает? – дернув бровью, усмехнулась она. – Что ж, пожалеть тебя, кормщик? Ишь, горе какое, ишь беда неизбывная, хуже и на свете не сыщется...
Рябов смотрел, не понимая – шутит али вправду жалеет его. Для чего же тогда так дрожит ее бровка, для чего лукаво блестят глаза?
– Напужался, я гляжу, на себя не похож стал, – видать, страшен батюшка-то мой? Беда мне, кормщик, ошиблась я: ранее думала – смелый у меня рыбак, смелого за себя мужика беру, а он тихий, тише воды ниже травы, пужливый, словно бы заинька али мышка...
Бесстрашно, возле крыльца, закинула тонкие руки ему за плечи, приказала строго:
– Увозом увезешь!
– Как оно – увозом?
– Как? А как задастся. Увезешь, и судьба в том наша. Какая судьба будет, так и заживем. Понял ли, ума палата?
С тем и скрылась в избе.
Потом пошло одно другого хуже. Старик, словно очумев, за покрутчину дал одной треской, пришлось возвращаться в монастырь, в монастыре потопился карбас, отец келарь продал кормщика на «Золотое облако», а тут как-то осенним вечером поручик Крыков приехал к Антипу покупать рыбу для таможенных солдат. Таисья была в избе. Афанасий Петрович взглянул на нее и оробел. Оробел на много времени вперед, рыбу купил задорого, вонькую, соленую, заплатил не по правилу – все сполна до перевозки – и солдата послал скакать на лошади за сладкими угощениями. Таисья на поручика не взглянула, но старик возмечтал и всю ночь не мог уснуть.
Крыков зачастил на Мхи, сидел молча или говорил так:
– Однова спрятали датские корабельщики клинки на продажу. Я споймал.
Таисья стучала клюшками, не поднимая взора, старик угодливо восклицал:
– Скажи на милость! Бывает же!
Вновь надолго делалось тихо в горнице. Прокричит сверчок, смолкнет. Шелохнется птица, и только клюшки стучат в ловких Таисьиных пальцах.
Оробевший поручик опять скажет:
– Солдат Ерофеев нечаянным манером проглотил давеча у нас в таможенном доме иглу!
– Вот так на! Помер?
– Живет. А те датские корабельщики еще перец привезли. Тоже споймали.
Про поручика старик Тимофеев выразился так:
– Спекся господин поручик Крыков. Теперь не уйдет от нас. Наше все при нас.
Таисья поднялась с лавки, подошла к отцу близко и сказала:
– Не будет того!
Глаза ее зажглись, румянец сбежал со щек. Антип смотрел на дочь сначала с изумлением, потом раскричался. Она стояла отворотившись, не слушала, словно и не на нее он кричал, словно бы ей и дела нет до всего этого крика в избе.
К вечеру опять прискакал поручик, одетый особенно, опрысканный настойкой на заморском дереве ванили, расчесанный на три стороны, при шпаге, при перчатках, при шпорах. Робость в тот день на него напала такая, что кроме как о давешнем дожде он не сказал ни единого слова и только лишь покашливал трубным голосом. Таисья сидела бледная, на гостя ни разу не взглянула, старик злился с каждой минутой все более. Когда отца вызвали из горницы, Таисья сказала поручику, не поднимая глаз:
– Богом прошу, господин, более сюда не бывать. Есть у меня нареченный, от него никуда я не пойду, а коли приневолят – утоплюсь.
Она вскинула на него огромные свои прозрачные глаза, зарделась вся так, что даже маленькие уши ее стали пунцовыми, улыбнулась и вновь склонилась над работой, тихо молвив:
– Простите на том!
Афанасий Петрович посерел, покашлял так, что изба отдала ему эхо, хотел было сразу идти, но почел неприличным и с места не сдвинулся. Надо было что-нибудь сказать, он сложил в уме фразу и сказал ее глухим голосом:
– Вот какова конклюзия сей конверзации.
Таисья, не понимая, опять на него взглянула. Он смешался, сказал отчаянно:
– Таичка, Таисья Антиповна, что ты со мной сделала!
И, сдавив голову ладонями, охнул так, что у Таисьи сжалось сердце. А Крыков между тем, разлохматив прическу, сделанную на три куста, хватил себя за ворот, расстегнулся и вдруг стал прежним Афонькой, охотником, двинянином, простым малым. Старик под окнами все переругивался с покрутчиками, сулил им сухотку и черную немочь, а тут, в горнице, Таисья в первый раз за все это время заговорила с Крыковым, как с добрым и единственным другом.
– Афанасий Петрович, господин Крыков! Ты ему не враг, ты ему друг! – говорила она быстро, и губы ее дрожали от волнения. – Я знаю, он рассказывал, бабинька Евдоха вас ребятишками в одном корыте мыла. Афанасий Петрович, ты у нас с ним один и есть во всем свете. Ты иначе не можешь, как только нам помогать, потому что никого более у нас на свете нет...
Она говорила долго и просила не открываться батюшке об этой беседе, а поручик сидел подпершись и молчал. Потом также в молчании поднялся и, позабыв на лавке перчатки, ударившись о косяк, вышел.
В тот же вечер на лодейной пристани Афанасий Петрович, уже выпивший изрядное количество гданской водки, встретился с кормщиком. Рябов выкидывал наверх мешки из старых сетей с сухой рыбой. Крыков смотрел на него сверху, раздувал ноздри, думал: «Заколю обидчика насмерть шпагой, более ничего мне не остается, таков будет конец сей печальной фабуле».
Но не заколол, а только сказал:
– Имею честь пригласить тебя, Иван Савватеевич, дабы вместе провести некоторое время за кружкой и беседой.
– Вот рыбу выкину, тогда и пригласишь! – добродушно ответил Рябов.
Он повыкидал все мешки, умылся в тихой Двине, потом поглядел на Крыкова и спросил:
– Чего это ты, Афанасий, ныне ровно бы муху проглотил? Али неможется?
Сидели в горнице у поручика, пили мумм – аглицкое пиво Крыков остро всматривался в кормщика, глаза у Афанасия Петровича были недобрые, верхняя губа вздрагивала.
– Заколоть тебя, что ли? – спросил он.
– А и заколи! – ответил беспечно Рябов. – Чего в самом-то деле! Али стрели! Бери мушкетон свой, ставь на рогатину и стрели. А я не пошевельнусь, дело верное, попадешь!
Так сидели долго, покуда Рябов не понял, что к чему. А когда понял, сказал:
– Ладно, Афанасий Петрович, что это мы вокруг да около ходим, дело не говорим. Я ее живой не отдам. А слово мое свято. Ищи себе другую женку, вот весь мой тебе сказ. Поищешь – найдешь, не найдешь – с таком останешься, а на Мхи забудь хаживать.
Крыков сидел молча, тяжелый от гданской и от мумма; непривычный к вину, он весь рассоловел, словно бы даже постарел. На кормщиковы слова только повел глазами, сказал тоскливо:
– Люба она мне, кормщик, уж так люба...
Рябов молчал.
Тяжело дыша – ночь была душная, теплая, не осенняя, – Крыков велел кормщику уходить. Тем и кончилось. Больше Крыков на Мхи не ходил, но Рябову не стало от этого лучше. Антип совсем взбеленился, дважды побил Таисью, на третий она на него замахнулась скалкой, да так, что ударила бы, не увернись батюшка вовремя. Для увещеваний был зван поп своего приходу, потом протопоп, потом игуменья. Таисья на все их добрые слова молчала, словно онемела. Однажды ночью, выбежав к кормщику, вынесла два кольца, сказала: вот обручимся, не гоже так, а мы сделаем...
Кольцо он не носил, держал дома в подклети, чтобы не осрамить девушку. Страшно было – самого засадят в монастырскую тюрьму, али потопнет, али вот за море продали, что ей тогда делать, как доживать?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89


А-П

П-Я