https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/Lemark/
Швибер продает, я покупаю, вот и все!
– Сии поступки в обычае наказывать битьем кнутами нещадно! – ответил Иевлев. – Татей казнят по-разному. Еще бывает руку уворовавшую правую сламывают навечно, чтобы той рукой тать более не крал. Еще рвут щипцами ноздри, уши рубят, а закосневших в воровстве вешают площадно. Об жестоких нравах московитов вы и сами осведомлены немало, часто об сем предмете беседуете...
Он говорил лишнее, но сдержать себя не мог.
– Кнутами казнь прежестокая. Битье нещадно означает смерть – не менее того...
Джеймс часто стал дышать, взгляд его из сытого стал молящим, Швибер рухнул перед Сильвестром Петровичем на колени. Иевлев, не глядя на них, сказал Снивину:
– До прибытия господина воеводы приказываю вам, полковник, содержать майора Джеймса и надзирателя Швибера под домашним арестом за строгим караулом. Имущество их также приказываю вам, полковник, объявить заарестованным, а деньги пересчитать и запечатать казенной печатью. Муку, мясо, сухари – все, что на таможенный двор свезено, сейчас же препроводить вам должно в Соломбалу, на казенную корабельную верфь... Надзиратель Швибер, вы поедете со мной на верфь, я должен знать, с кем и как вы воровали...
Не поклонившись, он вышел из дома полковника, вскочил в седло, погнал измученного коня в Соломбалу. Сзади в возке под караулом ехал Швибер, сморкался и плакал.
На верфи Сильвестр Петрович нарядил следствие. Швибер сразу же назвал своих помощников: попа-расстригу Голохвостова и ярыгу по кличке «Зубило». Голохвостов ни в чем не винился, сидел опухший от пьянства, наглый, посмеивался, показывая черные корешки зубов; ярыга Зубило возрыдал, стал искать руку Иевлева для лобзания.
Иевлев приказал вести себя на поварню.
Во дворе били барабаны, будили трудников. Холодный морозный ветер дул с моря. Смутно белели засыпанные снегом закрытые эллинги. Хлопали двери изб, в темноте отовсюду слышались надсадный кашель, ругань, топот сапог, крики десятских, старшин, артельных – народ шел на работы. Подручные кузнецов вздували горны, багровое пламя освещало худые землистые бородатые лица, вперебор со звоном били молоты, повизгивали пилы. Закипала смола в котлах...
Сильвестр Петрович вошел в поварню, две стряпухи испуганно поклонились; он взял у одной из них черпак, налил себе в мису, отведал, спросил бешеным голосом:
– Для людей сварено?
Стряпухи завыли, надзиратель Швибер осторожно отведал варево, сказал, пожав плечами:
– Сия похлебка не так уж дурна!
У Сильвестра Петровича словно бы даже просветлело лицо:
– Не слишком дурна? Что ж...
И велел налить всем трем ворам по цельной миске, чтобы наелись всласть. Воры хлебали, он стоял над ними, спрашивал:
– Хороша похлебка?
Со Швибера лил пот, он глотал, давясь, захлебываясь; но Иевлев был так страшен, рука его с такой силой сжимала татарскую плеть, глаза так щурились, что надзиратель все хлебал и хлебал и никак не мог остановиться. Сзади, мягко ступая в валенках, подошел Иван Кононович, сказал, поглядев на Швибера:
– Помрет он, Сильвестр Петрович...
Иевлев велел вести воров за караул, сам вышел на ветер – отдышаться. Весь день он пробыл в Соломбале, пытался навести добрый порядок на верфи, ходил по избам, сам смотрел, как закладывают в котлы продовольствие, сам снимал пробу и с тоской думал, что на Вавчуге, небось, ничем не лучше, чем здесь. Татьба не ночная – дневная, и сам Баженин в ней – не последний человек. Как же быть? Что делать?
До поздней ночи он просидел на лавке в душной избе корабельных трудников – плотников, кузнецов, конопатчиков. Народ говорил, он слушал, не смея взглянуть людям в глаза, не смея перебить. Когда все выговорились, Иевлев с трудом поднял взгляд, заговорил медленно, тяжело:
– Корабли строить есть дело государево. Пора быть флоту...
Семисадов сказал со вздохом:
– Ведаем, Сильвестр Петрович. Полегше бы только: мрет больно народишко. Маненько бы полегше...
Иевлев ответил, что обидчики пойманы, будут наказаны, корм пойдет получше. Рябов усмехнулся на его слова, сказал насмешливо:
– Ой, Сильвестр Петрович, так ли? Одного татя поймал, другие не дадутся. Хитрее будут. Да и то: вот на Вавчуге ты сам видел, а лучше ли там? Говорят, не лучше – хуже, от тебя и концы в воду спрятаны. Здесь Швибер – немчин, на Вавчуге Баженин – свой. А толку что?
Молчан издали с ненавистью крикнул:
– От них дождешь! Наголодаешься, кнутами засекут, ручки-ножки повыдергивают, на страшный суд и предстать в таком виде будет соромно...
Сильвестр Петрович прищурился на чернобородого, косматого Молчана, спросил отрывисто:
– Кто таков?
– Человек божий, обшит кожей! – нагло ответил Молчан.
Так ничем и не кончилась беседа. Люди были измучены и ожесточены до крайности, все хотели с верфи уходить, об иноземных мастерах Николсе и Яне отзывались с ненавистью, Швибера сулили убить до смерти, ежели еще придет на верфь.
Ночью Сильвестр Петрович вернулся в пустой холодный воеводский дом, высек огня, зажег свечи, велел прислать дьяка с почтой и затопить печь. Когда дьяк вошел, Иевлев уже спал, сидя, неудобно откинувшись в кресле...
2. БОЛЬШОЕ РУКОБИТИЕ
В субботу на верфь пожаловал отец келарь, привез рыбарям, что трудились когда-то на Николо-Корельский монастырь, милостыньку: сани-розвальни ржаных поливушек, соленой рыбки, два бочонка ставленного квасу. Трудари на милостыньку посмеивались:
– Ироды окаянные. Поливушки спекли из тухлой муки. Плесенью шибает...
– А рыбка-то! Ну и засол...
– Монастырская милостыня – дело известное...
Начальству было особое приношение: Николсу да смотрителям, артельщикам, старшим – вяленое лосевое мясо, отборные курочки, меда наилучшие, рыбины легкого копчения на можжевеловом дыму.
Приехал Агафоник за делом: сговорить рыбарей снова пойти на монастырь работать. С келарем начальство спорить не стало: люди на верфи поослабели, пора было заменять другими. Сменщиков уже гнали стрельцы по торным дорогам из Онеги, Пинеги, с Повенца и Каргополя. Дело корабельное намного сделано. Доделают другие...
Агафоник, подбирая полу однорядки рукой, перешел корабельный двор, сел в избе трударей, оперся бородой на посох, спросил:
– Усмирели, спорщики, я чай?
Рябов, запихивая в рот монастырскую поливушку, смотрел на келаря неотрывно, пока тот не отвел взгляд. Так же смотрел и Семисадов, жег завалившимися глазами. А незнакомый, чернобородый, надо быть из острожников, улыбался в усы.
Агафоник, ежась, заговорил:
– Господа корабельщики могут вас, дети, отпустить к монастырю, коли обитель заплатит за вас недоимки, да выкупных надбавит, да подушных. Ныне отец настоятель за прошествием времени вас простил, ибо не ведали, что творили. Коль животами своими дорожите, спасайтесь – вон ведь сколько померло...
И Агафоник с сокрушением покачал головой.
Рябов вышел вперед, спросил:
– Запивная деньга с собой?
Агафоник от злобы подскочил, ударил перед собой посохом: острожники, мертвецы живые, а, вишь, о задатке толкуют, будто на воле, будто сами себе хозяева.
– Чего?!.
– Спрашиваю – с собою ли запивная деньга? – спокойно повторил Рябов.
– Да ты в уме? Мало всего, что было? Я спасать их пришел, а он мне что говорит?!.
Рябов поправил в поставце лучину, сложил на груди могучие руки. Рыбари сидели и стояли вокруг – тихие, испуганные, поглядывали с ожиданием то на келаря, то на Рябова, то на Семисадова и Пашку Молчана.
– Не ты, отец, первый нас желаешь, – медленно, с достоинством заговорил кормщик, – не ты, даст бог, и последний. Море наше большое, а рыбаков на морюшке не так-то много. Монастырь казну на рыбе складывает – то всем ведомо. Кого попало наберете – сами каяться будете. Снасть ваша дорогая, богатая, не враз новую построите. Верно ли говорю, други?
Рыбаки робко подтвердили:
– То так!
Рябов говорил дальше:
– Обиды вы нам, служникам монастырским, злые чинили. Молитесь, а не по-божьему делаете! За что жестоким заточением наказаны были многие морского дела старатели? За что заперли в подземелье, словно бы татей, добрых наших трударей? За что меня невольником на чужеземный корабль продали?
Агафоник застучал посохом, закричал, заплевался, но вскорости притих. Рыбаки смотрели на него недобрыми глазами. Злее всех смотрел чернобородый, незнакомый. Рябов молча выслушал все угрозы и ругательства отца келаря и упрямо завел свое: нынче, мол, тому не быть, что о прошлом годе было. Хитро прищурив зеленые глаза, вдруг принялся нахваливать работу на верфи: от добра добра не ищут, тут царевы корабли строятся, большой за то выйдет трудникам почет и награждение...
Келарь от удивления даже рот раскрыл: ну и кормщик, ну и врет лихо. Награждение им тут выйдет, как же!
Торговались и ругались до поздней ночи. Так Агафоник и уехал ни с чем.
Когда дверь за отцом келарем закрылась, старики накинулись на Рябова:
– Теперь пропали мы...
– Дурость твоя упрямая, а нам – смертушка...
– Вишь, какой сыскался: хоть на кол – так сокол!
За Рябова встали Молчан и Семисадов. Кормщик отмалчивался. Молчан зло скалил белые зубы, отругивался:
– Напужались! Молельщики! Все едино сюда придет – некуда ему более податься...
Дед Семен наступал:
– Некуда? Свет клином на нас сошелся?
Молчан крикнул:
– И на воле люди добрые есть. Не продадут нас, небось, понимают что к чему...
Семисадов говорил наставительно:
– Смелому уху хлебать, а трусливому и тюри не видать! Потерпи малость, трудники. Придет к нам келарь, посмотрите...
Два дня о келаре не было ни слуху ни духу. На третий пришел в избу – бить большое рукобитие. Опять привез угощение – еще целые розвальни.
– О прошлого разу, не в обиду скажу, – говорил Рябов, – мучица с тухлинкой была... Да нынче вспоминать ни к чему, так, для разговору...
Агафоник вздыхал:
– Разве за всем уследишь? В сырость свалили мучицу – вот и прохудилась...
Перед тем, как ударить по рукам, Рябов для удовольствия трударей спросил:
– Али других не нашел? Рыбари перевелись у нас, что ли?
Агафоник притворился, что не слышит, подтянул рукав однорядки, заложил в ладонь, по правилу, запивную деньгу. Рябов тоже подтянул рукав кафтана. Ударили с силой, Агафоник от боли скосоротился. Из руки в руку пошла запивная деньга. Послушник, что приехал с Агафоником, давал каждому кожаную бирку, – бирка обозначала, что более с трударя рвать нечего, чист перед государевой казной. Утром должны были рыбарей отпустить...
– Вот оно как, – молвил Семисадов, проводив келаря, – живем – хлеб жуем, а будет, что и с солью...
3. БЫТЬ ВОЙНЕ!
Поздней ночью в ворота спящего дома воеводы Архангелогородского и Холмогорского застучали дюжие Ямщиковы кулаки, в светелке сторожа-воротника засветился огонек, по светлицам и покоям, по горницам и сеням забегали сонные слуги, поволокли дрова – топить печи, кули на поварню – стряпать, воду на коромыслах – топить баню. Воротник с поклонами распахнул обе створки скрипящих ворот, поезд воеводы въехал во двор. Сильвестр Петрович, сонный, в нагольном полушубке, в валенках, надетых на босу ногу, сбежал с крыльца, кинулся обнять доброго друга, но из возка вместо Федора Матвеевича вышла Маша, добротно укутанная, с блестящими на лунном свете глазами, с ямочками на щеках, – такая красивая, славная и свежая, что Сильвестр Петрович даже как-то ослабел, не поверил своей радости, отступил назад, в сугроб. Выпрастывая ноги из волчьей шкуры, Апраксин весело смеялся, спрашивал громко, на весь двор:
– Да ты что, Сильвестр, богоданную жену не признаешь? Ты куда от нее побег? Веди скорее в дом, намучилась она дорогою, намерзлась, вся иззябла...
Иевлев, не стыдясь шумевших с упряжками конюхов, ямщиков, егерей, обнял жену, поцеловал ее в холодные щеки, в глаз, в висок. Она отстранялась, смотрела в его лицо, шептала:
– Словно и не ты! Похудел как! Сильвестр, лапушка моя...
В парадных покоях воеводского дома пахло нежилым, дымили печи, с громким лаем, стуча когтями по голым доскам пола, носились длинномордые охотничьи псы. В верхних горницах было потеплее, полы здесь Иевлев сплошь заложил пушистыми шкурами белых медведей и оленей, на стенах висели ковры, по коврам – охотничьи рога, рогатины, ножи, мушкеты Федора Матвеевича. На столе посредине иевлевской горницы тускло отсвечивал полированный медный глобус, валялись трубки – глиняные и вересковые, кисеты с табаком, горкой лежали готовальня, корабельные чертежи, книги в телячьих и сафьяновых переплетах...
– Как на Москве, у дядюшки! – сказала Маша.
– Что как у дядюшки? – не понял Сильвестр Петрович.
– Книги, листы, списки...
Он кивнул, все еще не веря тому, что Маша с ним, здесь, в Архангельске. Маша вздохнула, попросила беспомощно:
– Потяни за рукав, не снять мне самой шубу-то.
Сильвестр Петрович потянул, – одна шуба снялась, под ней оказалась другая, легкая.
– И ее сними! – сказала Маша.
Иевлев снял другую, под ней был меховой камзольчик.
– Словно капуста! – засмеялся счастливо Сильвестр Петрович.
Обе шубы и камзольчик лежали на полу, никто их не поднимал. Маша переступила через мех, Иевлев протянул к ней руки, она прижалась к нему всем телом.
– Намаялась? – жадно целуя ее, спросил Сильвестр Петрович.
– Волков больно много шныряет по дорогам! – ответила Маша. – Так и скачут сзади. А глаза у них зеленые. И разбойники тоже были...
Она расстегнула на груди душегрейку, встряхнула головою, волосы рассыпались. Тонкими пальцами стала быстро заплетать косу. Щеки ее жарко горели с мороза.
– Долго ехали?
– Быстро!
Сильвестр Петрович, мешая ей, заплетал вместе с ней косу. Заплетали долго, путаясь пальцами, счастливо поглядывая друг на друга. Он спрашивал про Москву, про дядюшку, про Машиных подружек и своих дружков, она отвечала невпопад, обоим было от всего этого смешно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
– Сии поступки в обычае наказывать битьем кнутами нещадно! – ответил Иевлев. – Татей казнят по-разному. Еще бывает руку уворовавшую правую сламывают навечно, чтобы той рукой тать более не крал. Еще рвут щипцами ноздри, уши рубят, а закосневших в воровстве вешают площадно. Об жестоких нравах московитов вы и сами осведомлены немало, часто об сем предмете беседуете...
Он говорил лишнее, но сдержать себя не мог.
– Кнутами казнь прежестокая. Битье нещадно означает смерть – не менее того...
Джеймс часто стал дышать, взгляд его из сытого стал молящим, Швибер рухнул перед Сильвестром Петровичем на колени. Иевлев, не глядя на них, сказал Снивину:
– До прибытия господина воеводы приказываю вам, полковник, содержать майора Джеймса и надзирателя Швибера под домашним арестом за строгим караулом. Имущество их также приказываю вам, полковник, объявить заарестованным, а деньги пересчитать и запечатать казенной печатью. Муку, мясо, сухари – все, что на таможенный двор свезено, сейчас же препроводить вам должно в Соломбалу, на казенную корабельную верфь... Надзиратель Швибер, вы поедете со мной на верфь, я должен знать, с кем и как вы воровали...
Не поклонившись, он вышел из дома полковника, вскочил в седло, погнал измученного коня в Соломбалу. Сзади в возке под караулом ехал Швибер, сморкался и плакал.
На верфи Сильвестр Петрович нарядил следствие. Швибер сразу же назвал своих помощников: попа-расстригу Голохвостова и ярыгу по кличке «Зубило». Голохвостов ни в чем не винился, сидел опухший от пьянства, наглый, посмеивался, показывая черные корешки зубов; ярыга Зубило возрыдал, стал искать руку Иевлева для лобзания.
Иевлев приказал вести себя на поварню.
Во дворе били барабаны, будили трудников. Холодный морозный ветер дул с моря. Смутно белели засыпанные снегом закрытые эллинги. Хлопали двери изб, в темноте отовсюду слышались надсадный кашель, ругань, топот сапог, крики десятских, старшин, артельных – народ шел на работы. Подручные кузнецов вздували горны, багровое пламя освещало худые землистые бородатые лица, вперебор со звоном били молоты, повизгивали пилы. Закипала смола в котлах...
Сильвестр Петрович вошел в поварню, две стряпухи испуганно поклонились; он взял у одной из них черпак, налил себе в мису, отведал, спросил бешеным голосом:
– Для людей сварено?
Стряпухи завыли, надзиратель Швибер осторожно отведал варево, сказал, пожав плечами:
– Сия похлебка не так уж дурна!
У Сильвестра Петровича словно бы даже просветлело лицо:
– Не слишком дурна? Что ж...
И велел налить всем трем ворам по цельной миске, чтобы наелись всласть. Воры хлебали, он стоял над ними, спрашивал:
– Хороша похлебка?
Со Швибера лил пот, он глотал, давясь, захлебываясь; но Иевлев был так страшен, рука его с такой силой сжимала татарскую плеть, глаза так щурились, что надзиратель все хлебал и хлебал и никак не мог остановиться. Сзади, мягко ступая в валенках, подошел Иван Кононович, сказал, поглядев на Швибера:
– Помрет он, Сильвестр Петрович...
Иевлев велел вести воров за караул, сам вышел на ветер – отдышаться. Весь день он пробыл в Соломбале, пытался навести добрый порядок на верфи, ходил по избам, сам смотрел, как закладывают в котлы продовольствие, сам снимал пробу и с тоской думал, что на Вавчуге, небось, ничем не лучше, чем здесь. Татьба не ночная – дневная, и сам Баженин в ней – не последний человек. Как же быть? Что делать?
До поздней ночи он просидел на лавке в душной избе корабельных трудников – плотников, кузнецов, конопатчиков. Народ говорил, он слушал, не смея взглянуть людям в глаза, не смея перебить. Когда все выговорились, Иевлев с трудом поднял взгляд, заговорил медленно, тяжело:
– Корабли строить есть дело государево. Пора быть флоту...
Семисадов сказал со вздохом:
– Ведаем, Сильвестр Петрович. Полегше бы только: мрет больно народишко. Маненько бы полегше...
Иевлев ответил, что обидчики пойманы, будут наказаны, корм пойдет получше. Рябов усмехнулся на его слова, сказал насмешливо:
– Ой, Сильвестр Петрович, так ли? Одного татя поймал, другие не дадутся. Хитрее будут. Да и то: вот на Вавчуге ты сам видел, а лучше ли там? Говорят, не лучше – хуже, от тебя и концы в воду спрятаны. Здесь Швибер – немчин, на Вавчуге Баженин – свой. А толку что?
Молчан издали с ненавистью крикнул:
– От них дождешь! Наголодаешься, кнутами засекут, ручки-ножки повыдергивают, на страшный суд и предстать в таком виде будет соромно...
Сильвестр Петрович прищурился на чернобородого, косматого Молчана, спросил отрывисто:
– Кто таков?
– Человек божий, обшит кожей! – нагло ответил Молчан.
Так ничем и не кончилась беседа. Люди были измучены и ожесточены до крайности, все хотели с верфи уходить, об иноземных мастерах Николсе и Яне отзывались с ненавистью, Швибера сулили убить до смерти, ежели еще придет на верфь.
Ночью Сильвестр Петрович вернулся в пустой холодный воеводский дом, высек огня, зажег свечи, велел прислать дьяка с почтой и затопить печь. Когда дьяк вошел, Иевлев уже спал, сидя, неудобно откинувшись в кресле...
2. БОЛЬШОЕ РУКОБИТИЕ
В субботу на верфь пожаловал отец келарь, привез рыбарям, что трудились когда-то на Николо-Корельский монастырь, милостыньку: сани-розвальни ржаных поливушек, соленой рыбки, два бочонка ставленного квасу. Трудари на милостыньку посмеивались:
– Ироды окаянные. Поливушки спекли из тухлой муки. Плесенью шибает...
– А рыбка-то! Ну и засол...
– Монастырская милостыня – дело известное...
Начальству было особое приношение: Николсу да смотрителям, артельщикам, старшим – вяленое лосевое мясо, отборные курочки, меда наилучшие, рыбины легкого копчения на можжевеловом дыму.
Приехал Агафоник за делом: сговорить рыбарей снова пойти на монастырь работать. С келарем начальство спорить не стало: люди на верфи поослабели, пора было заменять другими. Сменщиков уже гнали стрельцы по торным дорогам из Онеги, Пинеги, с Повенца и Каргополя. Дело корабельное намного сделано. Доделают другие...
Агафоник, подбирая полу однорядки рукой, перешел корабельный двор, сел в избе трударей, оперся бородой на посох, спросил:
– Усмирели, спорщики, я чай?
Рябов, запихивая в рот монастырскую поливушку, смотрел на келаря неотрывно, пока тот не отвел взгляд. Так же смотрел и Семисадов, жег завалившимися глазами. А незнакомый, чернобородый, надо быть из острожников, улыбался в усы.
Агафоник, ежась, заговорил:
– Господа корабельщики могут вас, дети, отпустить к монастырю, коли обитель заплатит за вас недоимки, да выкупных надбавит, да подушных. Ныне отец настоятель за прошествием времени вас простил, ибо не ведали, что творили. Коль животами своими дорожите, спасайтесь – вон ведь сколько померло...
И Агафоник с сокрушением покачал головой.
Рябов вышел вперед, спросил:
– Запивная деньга с собой?
Агафоник от злобы подскочил, ударил перед собой посохом: острожники, мертвецы живые, а, вишь, о задатке толкуют, будто на воле, будто сами себе хозяева.
– Чего?!.
– Спрашиваю – с собою ли запивная деньга? – спокойно повторил Рябов.
– Да ты в уме? Мало всего, что было? Я спасать их пришел, а он мне что говорит?!.
Рябов поправил в поставце лучину, сложил на груди могучие руки. Рыбари сидели и стояли вокруг – тихие, испуганные, поглядывали с ожиданием то на келаря, то на Рябова, то на Семисадова и Пашку Молчана.
– Не ты, отец, первый нас желаешь, – медленно, с достоинством заговорил кормщик, – не ты, даст бог, и последний. Море наше большое, а рыбаков на морюшке не так-то много. Монастырь казну на рыбе складывает – то всем ведомо. Кого попало наберете – сами каяться будете. Снасть ваша дорогая, богатая, не враз новую построите. Верно ли говорю, други?
Рыбаки робко подтвердили:
– То так!
Рябов говорил дальше:
– Обиды вы нам, служникам монастырским, злые чинили. Молитесь, а не по-божьему делаете! За что жестоким заточением наказаны были многие морского дела старатели? За что заперли в подземелье, словно бы татей, добрых наших трударей? За что меня невольником на чужеземный корабль продали?
Агафоник застучал посохом, закричал, заплевался, но вскорости притих. Рыбаки смотрели на него недобрыми глазами. Злее всех смотрел чернобородый, незнакомый. Рябов молча выслушал все угрозы и ругательства отца келаря и упрямо завел свое: нынче, мол, тому не быть, что о прошлом годе было. Хитро прищурив зеленые глаза, вдруг принялся нахваливать работу на верфи: от добра добра не ищут, тут царевы корабли строятся, большой за то выйдет трудникам почет и награждение...
Келарь от удивления даже рот раскрыл: ну и кормщик, ну и врет лихо. Награждение им тут выйдет, как же!
Торговались и ругались до поздней ночи. Так Агафоник и уехал ни с чем.
Когда дверь за отцом келарем закрылась, старики накинулись на Рябова:
– Теперь пропали мы...
– Дурость твоя упрямая, а нам – смертушка...
– Вишь, какой сыскался: хоть на кол – так сокол!
За Рябова встали Молчан и Семисадов. Кормщик отмалчивался. Молчан зло скалил белые зубы, отругивался:
– Напужались! Молельщики! Все едино сюда придет – некуда ему более податься...
Дед Семен наступал:
– Некуда? Свет клином на нас сошелся?
Молчан крикнул:
– И на воле люди добрые есть. Не продадут нас, небось, понимают что к чему...
Семисадов говорил наставительно:
– Смелому уху хлебать, а трусливому и тюри не видать! Потерпи малость, трудники. Придет к нам келарь, посмотрите...
Два дня о келаре не было ни слуху ни духу. На третий пришел в избу – бить большое рукобитие. Опять привез угощение – еще целые розвальни.
– О прошлого разу, не в обиду скажу, – говорил Рябов, – мучица с тухлинкой была... Да нынче вспоминать ни к чему, так, для разговору...
Агафоник вздыхал:
– Разве за всем уследишь? В сырость свалили мучицу – вот и прохудилась...
Перед тем, как ударить по рукам, Рябов для удовольствия трударей спросил:
– Али других не нашел? Рыбари перевелись у нас, что ли?
Агафоник притворился, что не слышит, подтянул рукав однорядки, заложил в ладонь, по правилу, запивную деньгу. Рябов тоже подтянул рукав кафтана. Ударили с силой, Агафоник от боли скосоротился. Из руки в руку пошла запивная деньга. Послушник, что приехал с Агафоником, давал каждому кожаную бирку, – бирка обозначала, что более с трударя рвать нечего, чист перед государевой казной. Утром должны были рыбарей отпустить...
– Вот оно как, – молвил Семисадов, проводив келаря, – живем – хлеб жуем, а будет, что и с солью...
3. БЫТЬ ВОЙНЕ!
Поздней ночью в ворота спящего дома воеводы Архангелогородского и Холмогорского застучали дюжие Ямщиковы кулаки, в светелке сторожа-воротника засветился огонек, по светлицам и покоям, по горницам и сеням забегали сонные слуги, поволокли дрова – топить печи, кули на поварню – стряпать, воду на коромыслах – топить баню. Воротник с поклонами распахнул обе створки скрипящих ворот, поезд воеводы въехал во двор. Сильвестр Петрович, сонный, в нагольном полушубке, в валенках, надетых на босу ногу, сбежал с крыльца, кинулся обнять доброго друга, но из возка вместо Федора Матвеевича вышла Маша, добротно укутанная, с блестящими на лунном свете глазами, с ямочками на щеках, – такая красивая, славная и свежая, что Сильвестр Петрович даже как-то ослабел, не поверил своей радости, отступил назад, в сугроб. Выпрастывая ноги из волчьей шкуры, Апраксин весело смеялся, спрашивал громко, на весь двор:
– Да ты что, Сильвестр, богоданную жену не признаешь? Ты куда от нее побег? Веди скорее в дом, намучилась она дорогою, намерзлась, вся иззябла...
Иевлев, не стыдясь шумевших с упряжками конюхов, ямщиков, егерей, обнял жену, поцеловал ее в холодные щеки, в глаз, в висок. Она отстранялась, смотрела в его лицо, шептала:
– Словно и не ты! Похудел как! Сильвестр, лапушка моя...
В парадных покоях воеводского дома пахло нежилым, дымили печи, с громким лаем, стуча когтями по голым доскам пола, носились длинномордые охотничьи псы. В верхних горницах было потеплее, полы здесь Иевлев сплошь заложил пушистыми шкурами белых медведей и оленей, на стенах висели ковры, по коврам – охотничьи рога, рогатины, ножи, мушкеты Федора Матвеевича. На столе посредине иевлевской горницы тускло отсвечивал полированный медный глобус, валялись трубки – глиняные и вересковые, кисеты с табаком, горкой лежали готовальня, корабельные чертежи, книги в телячьих и сафьяновых переплетах...
– Как на Москве, у дядюшки! – сказала Маша.
– Что как у дядюшки? – не понял Сильвестр Петрович.
– Книги, листы, списки...
Он кивнул, все еще не веря тому, что Маша с ним, здесь, в Архангельске. Маша вздохнула, попросила беспомощно:
– Потяни за рукав, не снять мне самой шубу-то.
Сильвестр Петрович потянул, – одна шуба снялась, под ней оказалась другая, легкая.
– И ее сними! – сказала Маша.
Иевлев снял другую, под ней был меховой камзольчик.
– Словно капуста! – засмеялся счастливо Сильвестр Петрович.
Обе шубы и камзольчик лежали на полу, никто их не поднимал. Маша переступила через мех, Иевлев протянул к ней руки, она прижалась к нему всем телом.
– Намаялась? – жадно целуя ее, спросил Сильвестр Петрович.
– Волков больно много шныряет по дорогам! – ответила Маша. – Так и скачут сзади. А глаза у них зеленые. И разбойники тоже были...
Она расстегнула на груди душегрейку, встряхнула головою, волосы рассыпались. Тонкими пальцами стала быстро заплетать косу. Щеки ее жарко горели с мороза.
– Долго ехали?
– Быстро!
Сильвестр Петрович, мешая ей, заплетал вместе с ней косу. Заплетали долго, путаясь пальцами, счастливо поглядывая друг на друга. Он спрашивал про Москву, про дядюшку, про Машиных подружек и своих дружков, она отвечала невпопад, обоим было от всего этого смешно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89