https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/polskie/
..»
Сильвестр Петрович дописал, запечатал письмо перстнем, лег на лавку – соснуть хоть часок, – царь Петр Алексеевич посулил разбудить скоро.
Но соснуть не удалось вовсе.
За стеною, где должно было опочивать Меншикову, грохнула дверь, раздался бешеный голос Петра:
– Ты что же, песий сын, творишь? Ты что...
Было слышно, как Александр Данилович свалился с лавки, как куда-то поволок его Петр, как Меншиков причитал над самим собою:
– Ой, пропала головушка, ой, виноват, ой, Петр Алексеевич, милостивец, все отдам, все, в поясе оно у меня...
Раздалось несколько частых ударов, по кельям пронесся вопль Меншикова. Апраксин сел на скамье, прислушался, спросил быстрым шепотом:
– Данилыча?
– Его, – ответил Иевлев.
– Так я и давеча думал, – со вздохом сказал Апраксин. – Мы сюда пошли, а его во дворе игумен дожидался. Он к нему возьми и юркни...
Сильвестр Петрович болезненно поморщился. Хилков тоже проснулся и спрашивал, что случилось. Меншиков выл, но чувствовалось, что делает он это не столько от боли, сколько бережась дальнейшего. Петр хрипло крикнул за стеною:
– Моим царевым именем? На государевы нужды? Тать денной, да как ты смеешь?
Опять посыпались удары, Меншиков взвизгнул, послышались шаги Петра, царь ушел. Иевлев хотел было пойти к Александру Данилычу, но тот, плача и сморкаясь, вошел сам.
– Ну откудова он сведал? – с порога спросил Меншиков. – Откудова? С проклятущим сим игумном мы вдвоем только и были...
– Водички попей! – сказал Апраксин.
– Иди ты с водичкой-то! И денег всего ничего взял, монастырь вшивый, что у них есть, а он сведал...
– Отобрал? – не в силах не улыбаться спросил Апраксин.
– А то мне оставил. И с поясом вместе отобрал...
Меншиков сел, стал щупать себя – целы ли ребра. Ребра были целы. Тогда он сказал с угрозой:
– Мое от меня не уйдет. В Архангельске разочтемся. Умен больно. Пояс-то мой!
И ушел спать, хлопнув дверью, словно Иевлев, Апраксин и Хилков были в чем-то виноваты.
7. ДЫШИТ МОРЕ
Весь день и всю следующую ночь в монастыре пировали по случаю чудесного избавления от гибели в морской пучине. Монахи палили из пушки, таскали в трапезную ставленные монастырские меда, жареную треску на деревянных блюдах, моченые в уксусе молоки. С яхты было видно, как царь со своими приближенными пошел смотреть монастырскую солеварню, как вернулся и, взяв в руки топор, принялся обтесывать бревна для креста, как монахи и свитские водрузили крест на скале...
– Ишь каков мужик непоседлив, царь-от! – сказал дед Федор. – Все ему надо знать, всюду сам пойдет. Давеча с монахами завелся – как-де треску солят, да как-де ее ловят, да как-де сало топят...
Антип смотрел на берег хмуро, с похмелья болела голова, было обидно, что ночью Рябов вывел его из монастырской трапезной.
– Без всякого без почтения! – попенял он кормщика. – Я было уж и простил тебя, непутевого, а ты меня – за загривок. Я помню, я хоть и хмельной был, да помню...
Семисадов принес с берега от монахов меда и трески, матросы на яхте сели ужинать. За едою Антип объявил рыбакам:
– Простил я Ваньку-то! Не для него, клятого, для Тайки. Чего мыкаться по чужим-то дворам? Не гоже. Не тот у меня достаток, чтобы на них не хватило. Ну, работать будет Ванька-то, не посидит сложа лапища. Я стар уже, годы мои преклонные, наработался. И кости болят от погоды. Как сырость али взводень разыграется – смертушка. Лежать стану на печи, а Ванька пусть хозяйствует. Людей нанимать, покрутчиков, на тряску в лодье сходить, посмотреть, как на меня народишко работает, рыбку на ярмарке продать...
– Ты об чем толкуешь, батюшка? – спросил Рябов.
– Об тебе и толкую. Будешь при моем хозяйстве. Денег, слава богу, скопил, не нищий человек, не побирушка тесть у тебя. Наймешь покрутчиков, рыбку у них примешь, продашь ее...
Рябов усмехнулся, обветренное лицо его стало недобрым.
– Я-то?
– Вестимо, ты!
– Уволь, батюшка.
– Велика честь, что ли? Недостоин? – осклабился Антип. – Совесть в тебе не дозволяет! Уводом увел девку, а я простил? Так, что ли?
Рыбаки-матросы царевой яхты молчали, поглядывали то на Антипа, то на Рябова.
– Уволь, батюшка, – опять сказал Рябов. – Не пойду я к тебе в приказчики.
Антип поморгал, не понимая.
– Не пойду, и весь мой сказ! – громче, круто произнес Рябов. – Не надобно мне ни чести твоей, ни прощения от тебя. Не был я никогда и не буду живоглотом, за лодьи да за снасти, что рыбацким потом достались, еще три шкуры драть. Сам я себе хозяин, сам себе и покрутчик...
Антип встал на ноги, сжал кулак, заругался черными словами. Семисадов и дед Федор повисли у него на плечах, оттерли подальше от Рябова. Тот стоял спокойно, потом не торопясь повернулся, сошел на берег. Антип кричал ему вслед бранные слова, кормщик не оборачивался.
– Я-то – живоглот? – спрашивал Антип в ярости. – Я? А? Я ему прощение, а он мне что? Ну, тать, ну, шиш, ну, лапотник, попомнишь...
Рыбаки молчали, переглядывались, пересмеивались. К вечеру Антип совсем расходился, топал на рыбаков ногами, кричал, что скрутит всех в бараний рог, что никто не смеет ему перечить, он самим царем обласкан и теперь в такую силу взойдет, что все только ахнут. Дед Федор попытался было его укротить, он пнул старика сапогом. Тогда Семисадов сказал со вздохом:
– Иди, Антип, ляжь, отдохни. Напился пьян и шумишь. А ты перед Иваном-то Савватеевичем – мелочь мелкая... Иди, иди, а то я и рассердиться могу...
В сумерки дед Федор, Семисадов, Рябов собрались в мозглой, холодной царевой каюте, зажгли свечу, стали разглядывать оставленные испанцем дель Роблесом морские карты и чертежи. Рябов, неумело держа в пальцах гусиное перо, обмакнул его в чернильницу, подумал, провел жирную черту там, где должен был быть по-настоящему Летний берег.
– Ишь ты, какой смелый! – сказал дед Федор.
– Хожено здесь перехожено! – ответил Рябов и, высунув кончик языка, старательно подправил было черту, но с пера вдруг густо капнули чернила и растеклись по карте.
Дед Федор засмеялся, засмеялся и Семисадов, Рябов с досадой швырнул перо в сторону. Дед Федор потянул к себе другую карту – Беломорское горло, стал рассказывать, что сколь ни бывал там, ни единого разу не видел в горле сплошного льда, и без ветра тоже там не случалось. Семисадов заспорил, дед Федор обиделся:
– Молод еще мне перечить. Экой отыскался!
Сверху по палубе раздались шаги, кто-то быстро спускался в каюту. Рыбаки обернулись – Иевлев, веселый, ясноглазый, стоял в дверях. Медленно подошел к столу, сел, поглядел на карты, компас, пытливо всмотрелся в глаза Рябова...
– Словно и впрямь мореходы ученые. Об чем разговор?
– Мало ли, – сказал Рябов. – Отоспались, вот и чешем языки.
Иевлев отворил сундук в царевой каюте, достал обернутую в тряпицу книгу, что взял Рябов у вдовы деда Мокия.
– Кому занадобилось? – спросил кормщик.
– Государь требует.
Рябов усмехнулся, разгладил бороду:
– Приглянулось Петру Алексеевичу морюшко наше. Дышит ему...
– Это как – дышит? – спросил Иевлев.
– А так, Сильвестр Петрович, дышит, манит, зовет, значит. Выходи, дескать, морского дела старатель, пора, мол, стоскуешься без меня...
Лицо кормщика стало серьезным, почти суровым.
– Слышь? – сказал он Иевлеву. – Разгулялось нонче...
Сквозь однообразное поскрипывание – борт яхты терся о сваи причала – Сильвестр Петрович ясно услышал мощный грохот волн.
– Слышь?
Сильвестр Петрович кивнул.
– Ругаешься на него, как застигнет тебя в пути бурей, мучаешься с ним, а манит, распроклятое! – вновь заговорил Рябов. – Одному человеку хоть бы что! Послушает да пойдет. А другому – ох, не уйти от него. Вот и на тебя я гляжу – манит и тебя, а? Верно?
Он засмеялся раскатисто:
– Трудно вам будет, ребята, обвыкать. С малолетства-то куда легче, а когда в возраст войдешь – труднее. Мы, здешние, все – с малолетства, а вы мужики – ишь вымахали, а в море впервой хаживаете.
– Привыкнут! – сказал дед Федор. – Я одного знал – годов двадцать ему было, – только впервой море увидал, с Вологды он, вологодский. Ничего, и посейчас плавает... Конечно, не больно ладный мореход, наживщиком ходит, дальше не пошел. Недурен, а робок...
Сильвестр Петрович улыбался, слушал молча. Потом, полистав книгу, сказал задумчиво:
– Деды ваши плавали, отцы плавали, сами вы всю жизни в море. Есть у вас от дедов и прадедов великая книга морского хождения. Надобно нам, братцы, собрать вместе все, что наплавано, начерчено, записано российскими морскими пахарями. Запишем вместе в книгу, будет у нас все, что понадобится для морского хождения в сих водах...
– Учить нас будешь, что ли? – спросил дед Федор.
– Учить? – удивился Иевлев, задумчиво покачал головою. – Нет, дедуля, не мне вас учить. Знаю мало, а что знаю, то покуда девать мне некуда. Узнаю поболе – может, оно и сгодится вам, а нынче не мне вас учить, а вам меня. Нет и не может быть морехода истинного без опыта всего, что знаете вы. Для того буду учиться у вас искусству вашему и вам, может, сгожусь. Возьмете в ученики?
– В зуйки? – широко улыбнулся Рябов. – Что ж, дединька? Возьмем?
– Давай возьмем! – добродушно согласился дед Федор. – Только ты уж, Сильвестр Петрович, не погневайся, коли маненько и попадет когда. У нас запросто: торок ударит, толковать некогда, всердцах – и по уху, и по чему попало бьем, горячим, значит, чтобы побойчее справлялся...
– Не погневаюсь!
На палубе постояли, послушали море. Дед Федор, назидательно подняв корявый палец, говорил:
– Не стоит оно без перемены-то, а живет, не мертвое оно, как, допустим, камень али бревно, а живое, вроде как мы, человеки. Оттого и говорят, как про человека, – дышит, дескать. Мы – люди, человечки божьи, живем скоро, поспешаем, дышим часто, оттого и короток наш век. А море-то вечное, и дышит оно редко. Вон грудь-то морская, богатырская, куда глаз ни кинь – море-морюшко. И когда начинает грудь морская вздох свой, мы говорим – прибывает вода. Так, Иван Савватеевич?
Рябов молча кивнул. Лицо его в сумраке белой ночи казалось грустным...
– Поднимается лоно морское, – говорил дед Федор, – дышит и реки наполняет вздохами своими. Наполнив же реки, морюшко словно бы отдыхает. Тогда мы говорим: «Задумалось Белое, задумалось, отдыхает...» И, отдохнув, дрогнет море наше...
– Сие есть приливы и отливы, – сказал Иевлев. – Об том ведаю. Дважды в сутки бывают они, две полые воды и две малые, так ли?.. Ну, пойду я, пора, Петр Алексеевич книгу ждет...
Он пошел к скрипящим сходням, обернулся, сказал:
– Об многом еще потолкуем, господа мореходы...
– Потолковать можно! – ответил Рябов. – Отчего не потолковать. Стариков на досуге собрать надобно, они многое поведают: и то расскажут, как во льдах плавать надобно, и то, каковы приливы и отливы в горле, и о воронке с кошками... Коли и взаправду манит вас море, господа корабельщики, коли верно, что дышит вам оно, будет делу большая польза от стариков наших...
Иевлев ушел в монастырь, на шканцах появился дель Роблес, позвал русских играть с ним в кости.
– Я-то не пойду! – сказал Рябов Семисадову. – Поиграл с ним давеча, хватит, дорогая игра...
И вышел на берег – пройтись. Дед Федор шагал рядом, охал, что-де ноют ноги. Потом со вздохом пожаловался:
– А на матерой-то земле не усидеть, Ванюха. На печку бы пора, да нет: дышит оно, море, манит...
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Можно бы и песню спеть, да чтобы кого по уху не задеть.
Поговорка
1. НА ШАНЦАХ В КАРАУЛЬНОЙ БУДКЕ
Майор Джеймс более Крыковым не интересовался – знал, бывшему поручику из капралов не подняться. А капрала и замечать не для чего. Капрал ближе к солдату, нежели к офицеру...
У Афанасия Петровича под началом было всего трое таможенников да караульная будка на шанцах, на Двинском устье, – охранять город от неожиданного нападения воровских воинских людей. Никто в Архангельске воровских воинских людей не опасался, но так было заведено исстари: шанцы, на шанцах будка, при будке таможенники, над ними капрал.
Время летело незаметно. Караульщики – каждый промышлял своим ремеслом: один – Сергуньков, малый тихий и кроткий, – столярничал, поделки его забирала старуха мать, продавала в городе на рынке; другой – Алексей, постарше, – искусно плел сети для рыбаков, продавал, тем и кормил огромную семью. Третий – Евдоким Прокопьев, холмогорский косторез и великий искусник делать всякую мелкую работу, – ни единой минуты не мог сидеть без дела, и что ни делал – все ему удавалось: то начнет резать ножом деревянную посуду, полюбуется, покачает головой, отправит продать, на вырученные деньги купит дорогой заморской проволоки, начнет ту проволоку ковать, – рассказывает, видел-де сольвычегодскую цепочку из замков, хочу, мол, попробовать, может, задастся самому построить, чтобы было не хуже. Построит цепочку дивной красоты, покачает головой:
– Косо построил. К земле тянет. Взлета в ей нет!
– Какой такой взлет тебе еще понадобился?
– А такой, что сольвычегодские мужики имеют. У них покрасивее...
Про цепочку забудет, начнет расписывать ложе для кремневого ружья, пряжку, свистульки глиняные. И то не понравится, подумает, подумает – за финифть и филигрань примется, а там – обратно к дереву, глядишь, режет солонку-утицу.
– Что, Евдоким Аксенович, в обрат пошел? – спросит бывало Афанасий Петрович.
– Да, вишь ты, надумал вот иного узора. Как на ложе его ставил, на ружейное, то и придумал, а туда он мал, здесь в самый раз будет...
Иногда пели втроем. Четвертый караулил на вышке – доглядывал, не видать ли корабля. Заводил, сделав страдающее лицо, Прокопьев, вторил непременно Сергуньков. Без Сергунькова песня не заваривалась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89
Сильвестр Петрович дописал, запечатал письмо перстнем, лег на лавку – соснуть хоть часок, – царь Петр Алексеевич посулил разбудить скоро.
Но соснуть не удалось вовсе.
За стеною, где должно было опочивать Меншикову, грохнула дверь, раздался бешеный голос Петра:
– Ты что же, песий сын, творишь? Ты что...
Было слышно, как Александр Данилович свалился с лавки, как куда-то поволок его Петр, как Меншиков причитал над самим собою:
– Ой, пропала головушка, ой, виноват, ой, Петр Алексеевич, милостивец, все отдам, все, в поясе оно у меня...
Раздалось несколько частых ударов, по кельям пронесся вопль Меншикова. Апраксин сел на скамье, прислушался, спросил быстрым шепотом:
– Данилыча?
– Его, – ответил Иевлев.
– Так я и давеча думал, – со вздохом сказал Апраксин. – Мы сюда пошли, а его во дворе игумен дожидался. Он к нему возьми и юркни...
Сильвестр Петрович болезненно поморщился. Хилков тоже проснулся и спрашивал, что случилось. Меншиков выл, но чувствовалось, что делает он это не столько от боли, сколько бережась дальнейшего. Петр хрипло крикнул за стеною:
– Моим царевым именем? На государевы нужды? Тать денной, да как ты смеешь?
Опять посыпались удары, Меншиков взвизгнул, послышались шаги Петра, царь ушел. Иевлев хотел было пойти к Александру Данилычу, но тот, плача и сморкаясь, вошел сам.
– Ну откудова он сведал? – с порога спросил Меншиков. – Откудова? С проклятущим сим игумном мы вдвоем только и были...
– Водички попей! – сказал Апраксин.
– Иди ты с водичкой-то! И денег всего ничего взял, монастырь вшивый, что у них есть, а он сведал...
– Отобрал? – не в силах не улыбаться спросил Апраксин.
– А то мне оставил. И с поясом вместе отобрал...
Меншиков сел, стал щупать себя – целы ли ребра. Ребра были целы. Тогда он сказал с угрозой:
– Мое от меня не уйдет. В Архангельске разочтемся. Умен больно. Пояс-то мой!
И ушел спать, хлопнув дверью, словно Иевлев, Апраксин и Хилков были в чем-то виноваты.
7. ДЫШИТ МОРЕ
Весь день и всю следующую ночь в монастыре пировали по случаю чудесного избавления от гибели в морской пучине. Монахи палили из пушки, таскали в трапезную ставленные монастырские меда, жареную треску на деревянных блюдах, моченые в уксусе молоки. С яхты было видно, как царь со своими приближенными пошел смотреть монастырскую солеварню, как вернулся и, взяв в руки топор, принялся обтесывать бревна для креста, как монахи и свитские водрузили крест на скале...
– Ишь каков мужик непоседлив, царь-от! – сказал дед Федор. – Все ему надо знать, всюду сам пойдет. Давеча с монахами завелся – как-де треску солят, да как-де ее ловят, да как-де сало топят...
Антип смотрел на берег хмуро, с похмелья болела голова, было обидно, что ночью Рябов вывел его из монастырской трапезной.
– Без всякого без почтения! – попенял он кормщика. – Я было уж и простил тебя, непутевого, а ты меня – за загривок. Я помню, я хоть и хмельной был, да помню...
Семисадов принес с берега от монахов меда и трески, матросы на яхте сели ужинать. За едою Антип объявил рыбакам:
– Простил я Ваньку-то! Не для него, клятого, для Тайки. Чего мыкаться по чужим-то дворам? Не гоже. Не тот у меня достаток, чтобы на них не хватило. Ну, работать будет Ванька-то, не посидит сложа лапища. Я стар уже, годы мои преклонные, наработался. И кости болят от погоды. Как сырость али взводень разыграется – смертушка. Лежать стану на печи, а Ванька пусть хозяйствует. Людей нанимать, покрутчиков, на тряску в лодье сходить, посмотреть, как на меня народишко работает, рыбку на ярмарке продать...
– Ты об чем толкуешь, батюшка? – спросил Рябов.
– Об тебе и толкую. Будешь при моем хозяйстве. Денег, слава богу, скопил, не нищий человек, не побирушка тесть у тебя. Наймешь покрутчиков, рыбку у них примешь, продашь ее...
Рябов усмехнулся, обветренное лицо его стало недобрым.
– Я-то?
– Вестимо, ты!
– Уволь, батюшка.
– Велика честь, что ли? Недостоин? – осклабился Антип. – Совесть в тебе не дозволяет! Уводом увел девку, а я простил? Так, что ли?
Рыбаки-матросы царевой яхты молчали, поглядывали то на Антипа, то на Рябова.
– Уволь, батюшка, – опять сказал Рябов. – Не пойду я к тебе в приказчики.
Антип поморгал, не понимая.
– Не пойду, и весь мой сказ! – громче, круто произнес Рябов. – Не надобно мне ни чести твоей, ни прощения от тебя. Не был я никогда и не буду живоглотом, за лодьи да за снасти, что рыбацким потом достались, еще три шкуры драть. Сам я себе хозяин, сам себе и покрутчик...
Антип встал на ноги, сжал кулак, заругался черными словами. Семисадов и дед Федор повисли у него на плечах, оттерли подальше от Рябова. Тот стоял спокойно, потом не торопясь повернулся, сошел на берег. Антип кричал ему вслед бранные слова, кормщик не оборачивался.
– Я-то – живоглот? – спрашивал Антип в ярости. – Я? А? Я ему прощение, а он мне что? Ну, тать, ну, шиш, ну, лапотник, попомнишь...
Рыбаки молчали, переглядывались, пересмеивались. К вечеру Антип совсем расходился, топал на рыбаков ногами, кричал, что скрутит всех в бараний рог, что никто не смеет ему перечить, он самим царем обласкан и теперь в такую силу взойдет, что все только ахнут. Дед Федор попытался было его укротить, он пнул старика сапогом. Тогда Семисадов сказал со вздохом:
– Иди, Антип, ляжь, отдохни. Напился пьян и шумишь. А ты перед Иваном-то Савватеевичем – мелочь мелкая... Иди, иди, а то я и рассердиться могу...
В сумерки дед Федор, Семисадов, Рябов собрались в мозглой, холодной царевой каюте, зажгли свечу, стали разглядывать оставленные испанцем дель Роблесом морские карты и чертежи. Рябов, неумело держа в пальцах гусиное перо, обмакнул его в чернильницу, подумал, провел жирную черту там, где должен был быть по-настоящему Летний берег.
– Ишь ты, какой смелый! – сказал дед Федор.
– Хожено здесь перехожено! – ответил Рябов и, высунув кончик языка, старательно подправил было черту, но с пера вдруг густо капнули чернила и растеклись по карте.
Дед Федор засмеялся, засмеялся и Семисадов, Рябов с досадой швырнул перо в сторону. Дед Федор потянул к себе другую карту – Беломорское горло, стал рассказывать, что сколь ни бывал там, ни единого разу не видел в горле сплошного льда, и без ветра тоже там не случалось. Семисадов заспорил, дед Федор обиделся:
– Молод еще мне перечить. Экой отыскался!
Сверху по палубе раздались шаги, кто-то быстро спускался в каюту. Рыбаки обернулись – Иевлев, веселый, ясноглазый, стоял в дверях. Медленно подошел к столу, сел, поглядел на карты, компас, пытливо всмотрелся в глаза Рябова...
– Словно и впрямь мореходы ученые. Об чем разговор?
– Мало ли, – сказал Рябов. – Отоспались, вот и чешем языки.
Иевлев отворил сундук в царевой каюте, достал обернутую в тряпицу книгу, что взял Рябов у вдовы деда Мокия.
– Кому занадобилось? – спросил кормщик.
– Государь требует.
Рябов усмехнулся, разгладил бороду:
– Приглянулось Петру Алексеевичу морюшко наше. Дышит ему...
– Это как – дышит? – спросил Иевлев.
– А так, Сильвестр Петрович, дышит, манит, зовет, значит. Выходи, дескать, морского дела старатель, пора, мол, стоскуешься без меня...
Лицо кормщика стало серьезным, почти суровым.
– Слышь? – сказал он Иевлеву. – Разгулялось нонче...
Сквозь однообразное поскрипывание – борт яхты терся о сваи причала – Сильвестр Петрович ясно услышал мощный грохот волн.
– Слышь?
Сильвестр Петрович кивнул.
– Ругаешься на него, как застигнет тебя в пути бурей, мучаешься с ним, а манит, распроклятое! – вновь заговорил Рябов. – Одному человеку хоть бы что! Послушает да пойдет. А другому – ох, не уйти от него. Вот и на тебя я гляжу – манит и тебя, а? Верно?
Он засмеялся раскатисто:
– Трудно вам будет, ребята, обвыкать. С малолетства-то куда легче, а когда в возраст войдешь – труднее. Мы, здешние, все – с малолетства, а вы мужики – ишь вымахали, а в море впервой хаживаете.
– Привыкнут! – сказал дед Федор. – Я одного знал – годов двадцать ему было, – только впервой море увидал, с Вологды он, вологодский. Ничего, и посейчас плавает... Конечно, не больно ладный мореход, наживщиком ходит, дальше не пошел. Недурен, а робок...
Сильвестр Петрович улыбался, слушал молча. Потом, полистав книгу, сказал задумчиво:
– Деды ваши плавали, отцы плавали, сами вы всю жизни в море. Есть у вас от дедов и прадедов великая книга морского хождения. Надобно нам, братцы, собрать вместе все, что наплавано, начерчено, записано российскими морскими пахарями. Запишем вместе в книгу, будет у нас все, что понадобится для морского хождения в сих водах...
– Учить нас будешь, что ли? – спросил дед Федор.
– Учить? – удивился Иевлев, задумчиво покачал головою. – Нет, дедуля, не мне вас учить. Знаю мало, а что знаю, то покуда девать мне некуда. Узнаю поболе – может, оно и сгодится вам, а нынче не мне вас учить, а вам меня. Нет и не может быть морехода истинного без опыта всего, что знаете вы. Для того буду учиться у вас искусству вашему и вам, может, сгожусь. Возьмете в ученики?
– В зуйки? – широко улыбнулся Рябов. – Что ж, дединька? Возьмем?
– Давай возьмем! – добродушно согласился дед Федор. – Только ты уж, Сильвестр Петрович, не погневайся, коли маненько и попадет когда. У нас запросто: торок ударит, толковать некогда, всердцах – и по уху, и по чему попало бьем, горячим, значит, чтобы побойчее справлялся...
– Не погневаюсь!
На палубе постояли, послушали море. Дед Федор, назидательно подняв корявый палец, говорил:
– Не стоит оно без перемены-то, а живет, не мертвое оно, как, допустим, камень али бревно, а живое, вроде как мы, человеки. Оттого и говорят, как про человека, – дышит, дескать. Мы – люди, человечки божьи, живем скоро, поспешаем, дышим часто, оттого и короток наш век. А море-то вечное, и дышит оно редко. Вон грудь-то морская, богатырская, куда глаз ни кинь – море-морюшко. И когда начинает грудь морская вздох свой, мы говорим – прибывает вода. Так, Иван Савватеевич?
Рябов молча кивнул. Лицо его в сумраке белой ночи казалось грустным...
– Поднимается лоно морское, – говорил дед Федор, – дышит и реки наполняет вздохами своими. Наполнив же реки, морюшко словно бы отдыхает. Тогда мы говорим: «Задумалось Белое, задумалось, отдыхает...» И, отдохнув, дрогнет море наше...
– Сие есть приливы и отливы, – сказал Иевлев. – Об том ведаю. Дважды в сутки бывают они, две полые воды и две малые, так ли?.. Ну, пойду я, пора, Петр Алексеевич книгу ждет...
Он пошел к скрипящим сходням, обернулся, сказал:
– Об многом еще потолкуем, господа мореходы...
– Потолковать можно! – ответил Рябов. – Отчего не потолковать. Стариков на досуге собрать надобно, они многое поведают: и то расскажут, как во льдах плавать надобно, и то, каковы приливы и отливы в горле, и о воронке с кошками... Коли и взаправду манит вас море, господа корабельщики, коли верно, что дышит вам оно, будет делу большая польза от стариков наших...
Иевлев ушел в монастырь, на шканцах появился дель Роблес, позвал русских играть с ним в кости.
– Я-то не пойду! – сказал Рябов Семисадову. – Поиграл с ним давеча, хватит, дорогая игра...
И вышел на берег – пройтись. Дед Федор шагал рядом, охал, что-де ноют ноги. Потом со вздохом пожаловался:
– А на матерой-то земле не усидеть, Ванюха. На печку бы пора, да нет: дышит оно, море, манит...
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Можно бы и песню спеть, да чтобы кого по уху не задеть.
Поговорка
1. НА ШАНЦАХ В КАРАУЛЬНОЙ БУДКЕ
Майор Джеймс более Крыковым не интересовался – знал, бывшему поручику из капралов не подняться. А капрала и замечать не для чего. Капрал ближе к солдату, нежели к офицеру...
У Афанасия Петровича под началом было всего трое таможенников да караульная будка на шанцах, на Двинском устье, – охранять город от неожиданного нападения воровских воинских людей. Никто в Архангельске воровских воинских людей не опасался, но так было заведено исстари: шанцы, на шанцах будка, при будке таможенники, над ними капрал.
Время летело незаметно. Караульщики – каждый промышлял своим ремеслом: один – Сергуньков, малый тихий и кроткий, – столярничал, поделки его забирала старуха мать, продавала в городе на рынке; другой – Алексей, постарше, – искусно плел сети для рыбаков, продавал, тем и кормил огромную семью. Третий – Евдоким Прокопьев, холмогорский косторез и великий искусник делать всякую мелкую работу, – ни единой минуты не мог сидеть без дела, и что ни делал – все ему удавалось: то начнет резать ножом деревянную посуду, полюбуется, покачает головой, отправит продать, на вырученные деньги купит дорогой заморской проволоки, начнет ту проволоку ковать, – рассказывает, видел-де сольвычегодскую цепочку из замков, хочу, мол, попробовать, может, задастся самому построить, чтобы было не хуже. Построит цепочку дивной красоты, покачает головой:
– Косо построил. К земле тянет. Взлета в ей нет!
– Какой такой взлет тебе еще понадобился?
– А такой, что сольвычегодские мужики имеют. У них покрасивее...
Про цепочку забудет, начнет расписывать ложе для кремневого ружья, пряжку, свистульки глиняные. И то не понравится, подумает, подумает – за финифть и филигрань примется, а там – обратно к дереву, глядишь, режет солонку-утицу.
– Что, Евдоким Аксенович, в обрат пошел? – спросит бывало Афанасий Петрович.
– Да, вишь ты, надумал вот иного узора. Как на ложе его ставил, на ружейное, то и придумал, а туда он мал, здесь в самый раз будет...
Иногда пели втроем. Четвертый караулил на вышке – доглядывал, не видать ли корабля. Заводил, сделав страдающее лицо, Прокопьев, вторил непременно Сергуньков. Без Сергунькова песня не заваривалась.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89