https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/Kerasan/
Сам Дазаут нахохлился в седле на безопасном расстоянии от штурмующих, его глаза налились кровью, под мертвенно-бледной кожей щек перекатывались желваки.
Первая атака захлебнулась, склон усеялся мертвецами и ранеными. Катапульты стреляли с поразительной точностью, тряпки, пропитанные горючей жидкостью, и огненные брызги оставляли на телах страшные ожоги. Почти каждая стрела находила цели – Бен-Саиф расставил на гребне отборных лучников.
От пылающих частоколов отползали изувеченные. Конница топталась в замешательстве – уже не классический нехремский «таран», а растерянная толпа. Кто-то спешил к раненым, кто-то ощупывал себя – цел ли? – и каждый бросал испуганные взгляды на командиров. Чаще всего на Дазаута.
А тот был неумолим. Поднеся к губам рожок, он снова протрубил сигнал «В атаку!» А когда никто не тронулся с места, истошно завопил:
– Вперед, скоты! Вперед, трусливая мразь! Докажите, что вы мужчины, а не дохлые слизняки!
Командиры переглянулись. В основном, это были люди бывалые, иные, как Охрон, годились Дазауту в отцы. Но до сих пор никто из них не понял, что происходит.
Они заставили людей построиться. Пехота уже не пыталась одолеть кручу бегом, размахивая мечами и секирами, – многие их товарищи за неосторожность поплатились жизнью. Прикрываясь узкими кавалерийскими щитами, они короткими перебежками двинулись к рогаткам.
Вражеские стрелки укладывали штурмующих десятками, но топоры не унимались; сухая щепа сыпалась на мертвых и впитывала кровь. Подрубленные колья падали один за другим, но в бреши тотчас летели бутыли с жидким пламенем. Нехремцы проклинали себя – рассчитывая на сечу, они не взяли метательного оружия, даже надежных больших щитов.
– Что вы стоите, шакалы? – крикнул Дазаут конникам, выжидающим, когда в огненном аду, что пожирал несчастную пехоту, появится хоть один проход. – Не видите – этот серый ублюдок смеется над вами?! Вперед! Больше повторять не буду! Принесите мне потроха Бен-Саифа или отдайте собственные!
Конница двинулась вперед, лошади падали, наступая на острые шипы «чеснока», шарахались от горящей ветоши; то один, то другой всадник выпускал из рук поводья и хватался за ослепшие глаза. Катапульты дружно осыпали их каменно-огненным дождем; но теперь после каждого залпа одна, а то и две из них отказывали. Апийцы несли потери; их сотника подобранное и брошенное кем-то из врагов копье искалечило в трех шагах от Луна. Серый всадник не шевелился. Не сводил с Дазаута бесцветных глаз.
Еще несколько мгновений, и десятки разъяренных нехремских всадников окажутся на холме…
– Назад! – завопил Дазаут, ее тут же спохватился – мало кто его слышит – и протрубил в рог. – Назад, доблестные исполины! В этот раз нам не повезло, но мы еще покажем апийским трупоедам, какого цвета их требуха! Отступайте, храбрецы! Мы уходим, но мы еще вернемся!
Конница во второй раз отхлынула от укреплений; вслед, проклиная все на свете, бежали пехотинцы. Один из командиров, молодой тысяцкий Палван, любимец Дазаута, диким взором окинул побоище, а затем посмотрел на воеводу. Дазаут злобно усмехнулся, встретив его взгляд.
Палван снова оглянулся на склон. Он был в числе тех, кто почти добрался до гребня. Он видел глаза апийского лучника – в них был страх неминуемой гибели. Он понял: сначала нехремскую конницу бросили на верную смерть, а затем у нее отняли победу.
Он стиснул зубы, поднял саблю над головой и помчался на Дазаута.
Тут бы ему и конец – если бы перед сотником был тот, под чьим началом он ходил в несколько сражений и кто владел клинком, как бог. Но сейчас на белом скакуне Дазаута сидел совершенно другой человек.
Этот человек носил доспехи и оружие, но фехтовать не умел. Да это ему и не требовалось.
Его научили одерживать победы, не обнажая сталь.
* * *
В тихую обитель, угнездившуюся неподалеку от Перевала Отшельника, Луна продали младенцем. Продали дорого: малыш был крепок и голосист, а родители, беженцы из Хаурана, в ту пору опаляемого междоусобной войной, выглядели плачевно: оборванные, изможденные, со стертыми в кровь ногами. Милосердные монахи спасли и родителей, отсыпав им горсть серебра, и мальчика, приютив его в своих стенах.
До двенадцати лет он не знал послушничества; жилось ему сытно и весело. Рядом всегда были друзья-погодки. Работой их не мучили, лишь от рассвета до полудня помогали они в обители старшим, а потом оборачивались вольными галчатами, сущей напастью для окрестных садов. Но из крестьян редко кто жаловался, ибо не раз выручал их монастырь в засуху, пуская из шлюзов огромного водоема влагу на их поля, или в уборочную страду, отряжая на работу зеленорясых послушников. Не один десяток лет минул с тех пор, как появилась в этом краю Пустынь Благого Провидения, а много ли времени нужно доброй традиции, чтобы завоевать себе местечко в людских умах?
Каждое утро до приснопамятного восхождения к Пещере начиналось с псалма. Дети ложились на пол, раскидывали руки, делали глубокий расслабляющий вдох и нараспев вторили младшему наставнику:
«Эрешкигаль, владычица мертвых! Подними суровый лик, проникни взором в душу раба твоего! Пусть этот взор створожит кровь в моих венах! Пусть он превратит мое сердце в камень, а глаза в лед! Камню не страшен кинжал, а льду – стужа! Я сойду в твой чертог, когда ты позовешь. Я приведу с собой, кого ты прикажешь».
Зловещие эти строки даже младшим пастырем – унылым колченогим послушником, приставленным к детям, – бормотались так буднично, что не пугали никого. Никто из ребят не пытался вникать, им хватало затей поинтереснее.
И вот однажды монастырские ворота распахнулись настежь и на брусчатку внутреннего двора въехал роскошный кортеж. Щедро убранную цветами повозку ануннака сопровождали десятки вооруженных всадников, молодых монахов в зеленых рясах. В толпе встречающих стояли и дети, умытые, нарядные, взволнованные. Лун заметил, с какой завистью смотрит на слуг ануннака младший пастырь: юноша буквально облизывал взором их оружие, одежду (лишь издали похожая на одеяние простого монаха Пустыни, она годилась и для похода, и для боя, и даже для парада), дорогую сбрую чистокровных скакунов. Храм Эрешкигали нищетой не страдал, – как, впрочем, и скромностью.
С откидной подножки экипажа сошел сам преподобный Ибн-Мухур, номинально – лишь рядовой ануннак Храма, в действительности – конфидент его величества, придворный советник и врач, воспитатель наследника престола, короче говоря, самый влиятельный священнослужитель если не в государстве, то в Храме Эрешкигали.
Увидев этого достойного мужа, невозможно было не проникнуться к нему симпатией: высокий благородный лоб, иссиня-черные завитки волос, патриархальная лопатка бороды, не скрывающая здорового румянца щек, смешливые карие глаза, кустистые брови, тронутые сединой по краям. Он был необычайно дороден, ступал царственно и вообще напоминал мудрых вождей, которые в незапамятные времена вывели с несчастной прародины мужественное племя агадейцев. Особенно Луну пришелся по душе его басистый хохот – развеселить Ибн-Мухура оказалось проще простого, видимо, настоятель звал об этом и заранее приготовил шутку, которую Лун расслышать не сумел. Ануннак смеялся так заливисто, так потешно всплескивал руками, что толпу монахов вмиг охватило нервозное веселье.
Ибн-Мухура ждали полторы недели назад, осчастливили крестьян, скупив у них уйму съестного и хмельного, вымыли, выскоблили всю обитель, срезали с клумб лучшие цветы, но в урочный день прибыл только гонец с вестью, что государственные дела вынуждают ануннака отложить приезд. С того дня настоятель и пастыри ходили мрачнее туч, даже простые послушники раздражались по пустякам и вслух поминали злокозненного Митру. И вот, наконец, кортеж Ибн-Мухура в стенах Пустыни, и под ноги знаменитому храмовнику летят цветы, увы, не такие красивые и благоуханные, как те, что неделей раньше отправились на помойку. Лун смотрел во все глаза, и странное волнение разбирало его каждый раз, когда ануннак поворачивался к нему лицом. Предчувствие новизны? Перелома в судьбе? Кто-то из пророков сказал: «Горе земному червю, коего узрело небесное око». В одно из таких мгновений Луну показалось, что гость обители заметил его, – что-то в некрасивом лице высокого полного подростка привлекло взгляд священника.
В ту ночь к мальчику долго не шел сон – бесконечная вереница впечатлений будоражила сердце. А наутро младший пастырь сообщил, что Лун и восемь его товарищей после завтрака отправятся в Пещеру Отшельника, и мысли о величайшем везении – постриге у самого Ибн-Мухура – подлили масла в костер восторга.
* * *
Остановив коня в четверти полета стрелы от вражеского войска, Каи-Хан стер пот с распаренного лица. Его щеки под мокрой кучерявой бородой горели юношеским румянцем, глаза задорно блестели – предводитель апийской орды уже не жалел, что поддался на уговоры чужеземного посланника, что заставлял свое войско трудиться без устали, заманивая неприятеля в капкан, а под конец пошел на страшный риск: разделил конницу на две неравные части и большую отправил в тыл, а меньшую бросил в бой с лучшими войсками Токтыгая. Захлебываясь восторгом, нарочный от Луна только что сообщил, что конница Дазаута уже растеряла зубы на укрепленном склоне холма, что через лощину, в которой скрылся Бен-Саиф с сотней Нулана, до сих пор не прорвался ни один гирканский шакал.
И теперь, с замиранием сердца взирая на пыльную тучу, взбитую сандалиями нехремской пехоты, Каи-Хан говорил себе: «Победа – в твоих руках». Обернись дело иначе, вопреки предсказанию Бен-Саифа, и ушлый братец Авал без тени огорчения подставил бы тебе шершавый кол под толстый зад. Но теперь мои псы вдосталь налакаются нехремской крови и разграбят Бусару, и вырежут Самрак, и повесят Токтыгая на его же кишках, и потешатся в Даисе, который нам подарит когирская шлюха, и уйдут с добычей, спалив и дворцы, и хижины, завалив колодцы голыми мертвецами, а потом я дружески обниму Бен-Саифа и скажу: ты славно потрудился, агадейский колдун, что бы мы делали без твоих чудес. И прижму его к пузу, и он спохватится, но будет поздно, не спасет волшебный доспех, мои железные пальцы промнут кольчугу и стиснут, раздавят печень. И он захлебнется воплем и околеет, и до чего же глупая будет у него рожа, когда он предстанет перед своим поганым Нергалом! И мы возвратимся в родные крепости, и затрубят рога, созывая народ на площади, и разыграется ритуальное действо: захмелевшие бабы и девки, разрядясь в кровавое тряпье с нечестивцев, будут изображать наши победы, избивая друг дружку палками и забрасывая какашками, и так раззадорят мужчин, что все завершится вселенским свальным грехом. А в разгаре потехи мы с Ияром и дюжиной крепких парней войдем в хоромы моего братца, возложим к его стопам дары – отрубленные головы Токтыгая и царских родичей с причиндалами, торчащими изо ртов, – и тогда Авал-Хан расплывется в мерзейшей улыбке, Но в его наглых глазах наконец-то мелькнет страх! Столько лет он измывался надо мной, из каждой моей неудачи выжимая свою выгоду до последней капли, выставляя меня выродком и полудурком, – и ведь надо же, я вернулся из гиблого похода героем нации, мое имя у всех на устах. И кто знает, станут ли упрекать меня старейшины родов, если в одну из теплых беззвездных ночей к Авал-Хану в спальню проберется оборванный мальчонка и полоснет по горлу засапожным ножом? Два правителя – не слишком ли много для вольного Апа, где спокон веку вождей держат в черном теле, не так уповая на мудрость людскую, как на снисхождение бога удачи?
Впереди кипела пылевая буря; из желтовато-коричневого облака вырывались безумные вопли, то и дело, крутясь, вылетало брошенное, точно палка, копье. Мельтешили неясные силуэты. Но Каи-Хану – степному волку – не раз доводилось рубиться в тучах пыли. Пыль – не потемки, врага от своего как-нибудь отличишь.
Он ободряюще рыкнул своим удальцам, и стая апийских волков вклинилась в обезумевшую толпу.
* * *
Правый раструб «ноздрей Мушхуша» давал великолепную струю, левый же то и дело захлебывался огнем – тем более обидно, что еще ни на одном испытании он не подводил. В отличие от правого – вчера Бен-Саиф полдня провозился с засорившимся отверстием подачи горючего. Судя по всему, механизм, состоящий из резервуара с горючим за седлом, впрыскивателей по бокам лошади и двух раструбов перед ее храпом, был далек от совершенства, впрочем, об этом сотника предупреждали еще на полигоне Храма Откровения Инанны, особенно подчеркивая ненадежность зажигания. Однако на последнем Ристалище Умов – ежевесеннем негласном празднике инаннитов, куда посторонние допускались лишь с ведома его величества, – «ноздри Мушхуша» настолько впечатлили Бен-Саифа, что он, отправляясь в чужие пределы с опаснейшей миссией, предпочел их даже «праще Ишума» – метательному оружию, которое состояло из емкости со сжатым воздухом и трех параллельных трубок, стрелявших с удивительной точностью шиластыми металлическими шариками. Яд, напыленный на шипы, убивал почти мгновенно, к тому же «праща» не знала осечек, однако весила изрядно и не годилась для боя с численно превосходящими воинами в доспехах. С одним противником Бен-Саиф разделался бы в два-три залпа, сначала умертвив незащищенную лошадь, а затем выпустив парочку бронзовых ос в лицо седоку. Но на всем скаку, да против целой лавы… Нет, тут, безусловно, гораздо надежнее драконье пламя.
Вконец изнервничавшись, Бен-Саиф оставил «ноздрю» в покое и, помянув в сердцах зловредного Митру, забрался в седло. Раструбы «ноздрей» заканчивались в локте от конского носа и смотрели чуть в стороны – чтобы не опалять морду скакуна, несущегося во весь опор. Еще одна незадача: когда «ноздри» выдыхают огонь, всаднику нельзя двигаться иначе, как по прямой, что не так-то просто на дне извилистой лощины. Перед отъездом из Шетры сотник узнал, что умники из Храма Откровения придумали негорючее рядно из какого-то волокнистого минерала, – еще бы неделя, и он бы разжился исподним, защищающим от ожогов, и маской для скакуна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Первая атака захлебнулась, склон усеялся мертвецами и ранеными. Катапульты стреляли с поразительной точностью, тряпки, пропитанные горючей жидкостью, и огненные брызги оставляли на телах страшные ожоги. Почти каждая стрела находила цели – Бен-Саиф расставил на гребне отборных лучников.
От пылающих частоколов отползали изувеченные. Конница топталась в замешательстве – уже не классический нехремский «таран», а растерянная толпа. Кто-то спешил к раненым, кто-то ощупывал себя – цел ли? – и каждый бросал испуганные взгляды на командиров. Чаще всего на Дазаута.
А тот был неумолим. Поднеся к губам рожок, он снова протрубил сигнал «В атаку!» А когда никто не тронулся с места, истошно завопил:
– Вперед, скоты! Вперед, трусливая мразь! Докажите, что вы мужчины, а не дохлые слизняки!
Командиры переглянулись. В основном, это были люди бывалые, иные, как Охрон, годились Дазауту в отцы. Но до сих пор никто из них не понял, что происходит.
Они заставили людей построиться. Пехота уже не пыталась одолеть кручу бегом, размахивая мечами и секирами, – многие их товарищи за неосторожность поплатились жизнью. Прикрываясь узкими кавалерийскими щитами, они короткими перебежками двинулись к рогаткам.
Вражеские стрелки укладывали штурмующих десятками, но топоры не унимались; сухая щепа сыпалась на мертвых и впитывала кровь. Подрубленные колья падали один за другим, но в бреши тотчас летели бутыли с жидким пламенем. Нехремцы проклинали себя – рассчитывая на сечу, они не взяли метательного оружия, даже надежных больших щитов.
– Что вы стоите, шакалы? – крикнул Дазаут конникам, выжидающим, когда в огненном аду, что пожирал несчастную пехоту, появится хоть один проход. – Не видите – этот серый ублюдок смеется над вами?! Вперед! Больше повторять не буду! Принесите мне потроха Бен-Саифа или отдайте собственные!
Конница двинулась вперед, лошади падали, наступая на острые шипы «чеснока», шарахались от горящей ветоши; то один, то другой всадник выпускал из рук поводья и хватался за ослепшие глаза. Катапульты дружно осыпали их каменно-огненным дождем; но теперь после каждого залпа одна, а то и две из них отказывали. Апийцы несли потери; их сотника подобранное и брошенное кем-то из врагов копье искалечило в трех шагах от Луна. Серый всадник не шевелился. Не сводил с Дазаута бесцветных глаз.
Еще несколько мгновений, и десятки разъяренных нехремских всадников окажутся на холме…
– Назад! – завопил Дазаут, ее тут же спохватился – мало кто его слышит – и протрубил в рог. – Назад, доблестные исполины! В этот раз нам не повезло, но мы еще покажем апийским трупоедам, какого цвета их требуха! Отступайте, храбрецы! Мы уходим, но мы еще вернемся!
Конница во второй раз отхлынула от укреплений; вслед, проклиная все на свете, бежали пехотинцы. Один из командиров, молодой тысяцкий Палван, любимец Дазаута, диким взором окинул побоище, а затем посмотрел на воеводу. Дазаут злобно усмехнулся, встретив его взгляд.
Палван снова оглянулся на склон. Он был в числе тех, кто почти добрался до гребня. Он видел глаза апийского лучника – в них был страх неминуемой гибели. Он понял: сначала нехремскую конницу бросили на верную смерть, а затем у нее отняли победу.
Он стиснул зубы, поднял саблю над головой и помчался на Дазаута.
Тут бы ему и конец – если бы перед сотником был тот, под чьим началом он ходил в несколько сражений и кто владел клинком, как бог. Но сейчас на белом скакуне Дазаута сидел совершенно другой человек.
Этот человек носил доспехи и оружие, но фехтовать не умел. Да это ему и не требовалось.
Его научили одерживать победы, не обнажая сталь.
* * *
В тихую обитель, угнездившуюся неподалеку от Перевала Отшельника, Луна продали младенцем. Продали дорого: малыш был крепок и голосист, а родители, беженцы из Хаурана, в ту пору опаляемого междоусобной войной, выглядели плачевно: оборванные, изможденные, со стертыми в кровь ногами. Милосердные монахи спасли и родителей, отсыпав им горсть серебра, и мальчика, приютив его в своих стенах.
До двенадцати лет он не знал послушничества; жилось ему сытно и весело. Рядом всегда были друзья-погодки. Работой их не мучили, лишь от рассвета до полудня помогали они в обители старшим, а потом оборачивались вольными галчатами, сущей напастью для окрестных садов. Но из крестьян редко кто жаловался, ибо не раз выручал их монастырь в засуху, пуская из шлюзов огромного водоема влагу на их поля, или в уборочную страду, отряжая на работу зеленорясых послушников. Не один десяток лет минул с тех пор, как появилась в этом краю Пустынь Благого Провидения, а много ли времени нужно доброй традиции, чтобы завоевать себе местечко в людских умах?
Каждое утро до приснопамятного восхождения к Пещере начиналось с псалма. Дети ложились на пол, раскидывали руки, делали глубокий расслабляющий вдох и нараспев вторили младшему наставнику:
«Эрешкигаль, владычица мертвых! Подними суровый лик, проникни взором в душу раба твоего! Пусть этот взор створожит кровь в моих венах! Пусть он превратит мое сердце в камень, а глаза в лед! Камню не страшен кинжал, а льду – стужа! Я сойду в твой чертог, когда ты позовешь. Я приведу с собой, кого ты прикажешь».
Зловещие эти строки даже младшим пастырем – унылым колченогим послушником, приставленным к детям, – бормотались так буднично, что не пугали никого. Никто из ребят не пытался вникать, им хватало затей поинтереснее.
И вот однажды монастырские ворота распахнулись настежь и на брусчатку внутреннего двора въехал роскошный кортеж. Щедро убранную цветами повозку ануннака сопровождали десятки вооруженных всадников, молодых монахов в зеленых рясах. В толпе встречающих стояли и дети, умытые, нарядные, взволнованные. Лун заметил, с какой завистью смотрит на слуг ануннака младший пастырь: юноша буквально облизывал взором их оружие, одежду (лишь издали похожая на одеяние простого монаха Пустыни, она годилась и для похода, и для боя, и даже для парада), дорогую сбрую чистокровных скакунов. Храм Эрешкигали нищетой не страдал, – как, впрочем, и скромностью.
С откидной подножки экипажа сошел сам преподобный Ибн-Мухур, номинально – лишь рядовой ануннак Храма, в действительности – конфидент его величества, придворный советник и врач, воспитатель наследника престола, короче говоря, самый влиятельный священнослужитель если не в государстве, то в Храме Эрешкигали.
Увидев этого достойного мужа, невозможно было не проникнуться к нему симпатией: высокий благородный лоб, иссиня-черные завитки волос, патриархальная лопатка бороды, не скрывающая здорового румянца щек, смешливые карие глаза, кустистые брови, тронутые сединой по краям. Он был необычайно дороден, ступал царственно и вообще напоминал мудрых вождей, которые в незапамятные времена вывели с несчастной прародины мужественное племя агадейцев. Особенно Луну пришелся по душе его басистый хохот – развеселить Ибн-Мухура оказалось проще простого, видимо, настоятель звал об этом и заранее приготовил шутку, которую Лун расслышать не сумел. Ануннак смеялся так заливисто, так потешно всплескивал руками, что толпу монахов вмиг охватило нервозное веселье.
Ибн-Мухура ждали полторы недели назад, осчастливили крестьян, скупив у них уйму съестного и хмельного, вымыли, выскоблили всю обитель, срезали с клумб лучшие цветы, но в урочный день прибыл только гонец с вестью, что государственные дела вынуждают ануннака отложить приезд. С того дня настоятель и пастыри ходили мрачнее туч, даже простые послушники раздражались по пустякам и вслух поминали злокозненного Митру. И вот, наконец, кортеж Ибн-Мухура в стенах Пустыни, и под ноги знаменитому храмовнику летят цветы, увы, не такие красивые и благоуханные, как те, что неделей раньше отправились на помойку. Лун смотрел во все глаза, и странное волнение разбирало его каждый раз, когда ануннак поворачивался к нему лицом. Предчувствие новизны? Перелома в судьбе? Кто-то из пророков сказал: «Горе земному червю, коего узрело небесное око». В одно из таких мгновений Луну показалось, что гость обители заметил его, – что-то в некрасивом лице высокого полного подростка привлекло взгляд священника.
В ту ночь к мальчику долго не шел сон – бесконечная вереница впечатлений будоражила сердце. А наутро младший пастырь сообщил, что Лун и восемь его товарищей после завтрака отправятся в Пещеру Отшельника, и мысли о величайшем везении – постриге у самого Ибн-Мухура – подлили масла в костер восторга.
* * *
Остановив коня в четверти полета стрелы от вражеского войска, Каи-Хан стер пот с распаренного лица. Его щеки под мокрой кучерявой бородой горели юношеским румянцем, глаза задорно блестели – предводитель апийской орды уже не жалел, что поддался на уговоры чужеземного посланника, что заставлял свое войско трудиться без устали, заманивая неприятеля в капкан, а под конец пошел на страшный риск: разделил конницу на две неравные части и большую отправил в тыл, а меньшую бросил в бой с лучшими войсками Токтыгая. Захлебываясь восторгом, нарочный от Луна только что сообщил, что конница Дазаута уже растеряла зубы на укрепленном склоне холма, что через лощину, в которой скрылся Бен-Саиф с сотней Нулана, до сих пор не прорвался ни один гирканский шакал.
И теперь, с замиранием сердца взирая на пыльную тучу, взбитую сандалиями нехремской пехоты, Каи-Хан говорил себе: «Победа – в твоих руках». Обернись дело иначе, вопреки предсказанию Бен-Саифа, и ушлый братец Авал без тени огорчения подставил бы тебе шершавый кол под толстый зад. Но теперь мои псы вдосталь налакаются нехремской крови и разграбят Бусару, и вырежут Самрак, и повесят Токтыгая на его же кишках, и потешатся в Даисе, который нам подарит когирская шлюха, и уйдут с добычей, спалив и дворцы, и хижины, завалив колодцы голыми мертвецами, а потом я дружески обниму Бен-Саифа и скажу: ты славно потрудился, агадейский колдун, что бы мы делали без твоих чудес. И прижму его к пузу, и он спохватится, но будет поздно, не спасет волшебный доспех, мои железные пальцы промнут кольчугу и стиснут, раздавят печень. И он захлебнется воплем и околеет, и до чего же глупая будет у него рожа, когда он предстанет перед своим поганым Нергалом! И мы возвратимся в родные крепости, и затрубят рога, созывая народ на площади, и разыграется ритуальное действо: захмелевшие бабы и девки, разрядясь в кровавое тряпье с нечестивцев, будут изображать наши победы, избивая друг дружку палками и забрасывая какашками, и так раззадорят мужчин, что все завершится вселенским свальным грехом. А в разгаре потехи мы с Ияром и дюжиной крепких парней войдем в хоромы моего братца, возложим к его стопам дары – отрубленные головы Токтыгая и царских родичей с причиндалами, торчащими изо ртов, – и тогда Авал-Хан расплывется в мерзейшей улыбке, Но в его наглых глазах наконец-то мелькнет страх! Столько лет он измывался надо мной, из каждой моей неудачи выжимая свою выгоду до последней капли, выставляя меня выродком и полудурком, – и ведь надо же, я вернулся из гиблого похода героем нации, мое имя у всех на устах. И кто знает, станут ли упрекать меня старейшины родов, если в одну из теплых беззвездных ночей к Авал-Хану в спальню проберется оборванный мальчонка и полоснет по горлу засапожным ножом? Два правителя – не слишком ли много для вольного Апа, где спокон веку вождей держат в черном теле, не так уповая на мудрость людскую, как на снисхождение бога удачи?
Впереди кипела пылевая буря; из желтовато-коричневого облака вырывались безумные вопли, то и дело, крутясь, вылетало брошенное, точно палка, копье. Мельтешили неясные силуэты. Но Каи-Хану – степному волку – не раз доводилось рубиться в тучах пыли. Пыль – не потемки, врага от своего как-нибудь отличишь.
Он ободряюще рыкнул своим удальцам, и стая апийских волков вклинилась в обезумевшую толпу.
* * *
Правый раструб «ноздрей Мушхуша» давал великолепную струю, левый же то и дело захлебывался огнем – тем более обидно, что еще ни на одном испытании он не подводил. В отличие от правого – вчера Бен-Саиф полдня провозился с засорившимся отверстием подачи горючего. Судя по всему, механизм, состоящий из резервуара с горючим за седлом, впрыскивателей по бокам лошади и двух раструбов перед ее храпом, был далек от совершенства, впрочем, об этом сотника предупреждали еще на полигоне Храма Откровения Инанны, особенно подчеркивая ненадежность зажигания. Однако на последнем Ристалище Умов – ежевесеннем негласном празднике инаннитов, куда посторонние допускались лишь с ведома его величества, – «ноздри Мушхуша» настолько впечатлили Бен-Саифа, что он, отправляясь в чужие пределы с опаснейшей миссией, предпочел их даже «праще Ишума» – метательному оружию, которое состояло из емкости со сжатым воздухом и трех параллельных трубок, стрелявших с удивительной точностью шиластыми металлическими шариками. Яд, напыленный на шипы, убивал почти мгновенно, к тому же «праща» не знала осечек, однако весила изрядно и не годилась для боя с численно превосходящими воинами в доспехах. С одним противником Бен-Саиф разделался бы в два-три залпа, сначала умертвив незащищенную лошадь, а затем выпустив парочку бронзовых ос в лицо седоку. Но на всем скаку, да против целой лавы… Нет, тут, безусловно, гораздо надежнее драконье пламя.
Вконец изнервничавшись, Бен-Саиф оставил «ноздрю» в покое и, помянув в сердцах зловредного Митру, забрался в седло. Раструбы «ноздрей» заканчивались в локте от конского носа и смотрели чуть в стороны – чтобы не опалять морду скакуна, несущегося во весь опор. Еще одна незадача: когда «ноздри» выдыхают огонь, всаднику нельзя двигаться иначе, как по прямой, что не так-то просто на дне извилистой лощины. Перед отъездом из Шетры сотник узнал, что умники из Храма Откровения придумали негорючее рядно из какого-то волокнистого минерала, – еще бы неделя, и он бы разжился исподним, защищающим от ожогов, и маской для скакуна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45