интернет магазин душевых кабин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Потоптался меж двух елочек и ушел, почти демонстративно показав спину. От меня бежит? Что я ему плохого сделал? И сразу посерело вечернее красное небо, погасли отблески на стене амбара и на лицах — земля вращалась без оси, без Александраса... Казюкенене сникла, но запела еще ласковее:
—Придет, сейчас придет! Веди, Петрюкас, гостя в избу. Задам скотине, тогда сыром угощу и яблочным кваском, свеженьким!
Петрюкас покрутился и тоже исчез.
— Гам! — коротко, как-то странно, по-собачьи кашлянула самая старшая в их семье — мать худой и бабка Петрюкаса и Александраса. Сидела она у маленького зарешеченного оконца, ржавый прутик как бы надвое делил ее лоб. — Гам-гам!
— Собачку дразните? — вежливо поинтересовался Винцас, не обнаружив во дворе их собачонки. И еще было странно, что старая без платочка, седые волосы торчат клочьями. Не особенно охотно вошел в избу, поздоровался: — Слава Иисусу Христу!..
— Гам-гам-гам! Чего тебе? Сгинь! — Старуха жгла его черными, словно уголья, воспаленными глазами.
Винцас я, ветеринара Наримантаса сын. Риваноль вам принес, бабушка.
Старуха не признала, хотя бывал тут не раз и она всегда ласково спрашивала, скошен ли уже луг, ставят ли вдоль дорог копны ржи. И снова странно загавкала, дразня собаку, которой не было ни в комнате, ни на дворе; в ее сухой груди что-то хрипело и булькало, яростно рвалось наружу, слов, казалось она не понимает.
— Гам! Пропади, сатана!
Их разделял стол, большой, из плохо пригнанных досок, в пятнах и саже от чугунов, которые по- чему-то в беспорядке валялись на полу. Не коснулась бушевавшая здесь недавно буря только кружки с водой, стоявшей на столе. Склонившись над ней, Винцас увидел свое перекошенное лицо. Сидевшая напротив старуха, выставив темные скрюченные пальцы, бочком двинулась к нему. Она приближалась так медленно и страшно, что внезапно повеяло запахом зверя, от которого он не раз бегал. Между ними было пространство стола, поднатужившись, можно было толкнуть стол и отгородиться, но Винцас лишь взял в руки кружку — как бы не пролила. Старуха отпрянула, словно дернули ее невидимые удила.
— Печень вырву! Воронам выброшу! — закричала она, но не двигалась, пока он сжимал кружку, а в ней дрожащее на поверхности воды, пытающееся улыбаться отражение своего лица; не подумал даже, почему схватил кружку, — обыкновенная зеленая эмалированная кружка, внутри белая, их давали в обмен на тряпье. Со стуком, бледная от испуга, влетела Казюкенене.
— Марш в свой угол! Живее! — Она гнала старуху, размахивая руками, так гонят с огорода кур, старуха заупрямилась, не желая отступать, кашляла, давясь слюной и временами зло гавкая Появившийся от куда-то Петрюкас подал матери прут, бабка прикрывалась от хлещущей воздух руки дочери, но не слушалась. — Смотри, пить дам, ей-богу, дам! — непонят но, очень непонятно пригрозила Казюкенене, отняла у Винцаса зеленую кружку и плеснула воду на земляной пол, будто собиралась подметать его. Старая тут же сунулась в свой угол, жалобно воя, путаясь в длиннющей юбке. — Помешалась, Кудлатый наш с цепи сорвался, убежал, так не может с тех пор опамятоваться. Очень любила собачку. — Казюкенене вытирала стол для угощения — обещанный сыр с тмином —
Разве не попробуешь, голубок? — Из вежливости положил что-то в рот, пожевал, вкуса не почувствовал — губы одеревенели, и нёбо, и руки. Когда встал, ноги — как чужие, словно потерял сам себя. Пошел к выходу, неловко обходя чугунки, валявшиеся на полу. Выбрался во двор, неогороженный, сливающийся с полями, в холодный, искрящийся звездами мрак. Пока он был в гостях, опустилось и снова поднялось небо...
Казюкенасова бабка перепугала соседскую девочку, посланную за стаканом крахмала, мужики бросили старуху на телегу и связанную привезли к отцу Наримантаса. Без спроса вломились в сарай, где стояла клетка с рысью. Зверя — к зверю! Старуха уже не в силах была лаять, беззвучно хрипела пересохшей глоткой, будто желая выдавить из себя ужас, который заставлял ее, задыхаясь от гавканья, бросаться на людей.
Отец спокойно расспросил возбужденных, ругающихся соседей, виновато извиняющегося, маленького и черного, как цыган, Казюкенаса; ходила молва, что бывший водовоз разорял гнезда хищных птиц и варил для семьи ястребятину. Изловчившись, ветеринар раскрыл спекшийся рот старухи ручкой черпака. Она свирепо лязгнула зубами, передний сломался, хотела выплюнуть, но в пересохшем рту не осталось слюны. Когда кто-то сунул ей под нос стакан воды, она скрючилась в дугу.
— Бешенство, — буркнул ветеринар, не выпуская изо рта трубку. — Видите, не ест, воды боится, надо бы к доктору.
— Кудлатый у нас сбежал, вот она и тронулась До потери сознания любила пса, — твердил Казюкенас, незлобивый и смирный мужичонка, воевавший с ястребами.
— Темные вы люди, невероятно темные! — безжалостно рубанул ветеринар. — Бешеная собака ее покусала, как же не взбеситься. Ничего не бывает без причины.
Он спрашивал себя: не потому ли избрал я медицину, а не юриспруденцию, как хотел отец, что страшным метеором пролетела над моим отрочеством Казюкенасова бабка? Вскоре, лишившись последних сил, она умерла — на человеческую смерть ее конец не был похож. Рысь тоже исчезла из сарая. Со временем оба эти ужаса слились для Наримантаса воедино — как
огромная губка, впитал он в себя жестокость и темноту жизни, нечто неподвластное здравому рассудку, хотя в тот день, когда связанную старуху вывалили у них в сарае рядом с клеткой, страха не испытывал. Один страх заглушил другой, он ужинал и слушал рассказ отца о Пастере и сибирских лесорубах. Когда старуху хоронили по-за кладбищем, где закапывали умерших без причастия — жуткий и печальный это был уголок! — он поражался своему жестокосердию.
Теперь, вспоминая и сопоставляя, Наримантас не сомневался: то, что он, опытный хирург, оставил внутри Казюкенаса невырезанную опухоль, было намного страшнее отцовской руки, толкавшей ребенка к рыси, или того, как темные люди тайком плевали на покусанную бешеной собакой старуху. И от того, и от другого несло смертью, однако теперь смерть кормилась из его рук, заглатывая уже не чужие, что в его практике иногда случалось, а его собственные плоть и кровь... И он не имеет права медлить ни минуты!
Что она делает, Касте, Констанция? Мысленно он уже не называет ее Нямуните, и стоящее перед глазами лицо наполняет сердце печалью. Не откажусь, не отрекусь! А печаль растет, словно уже отказался, простился навсегда. Как будут выздоравливать без нее больные? Впрочем, что важнее, он не очень-то знает, спеша в пригород, знакомый ему, как слепцу, больше по воспоминаниям.
— Сходите? — врывается в глухой гул троллейбуса истеричный женский голос. Вдоль улицы выросли высотные дома, интуиция уже ничего не подсказывает Наримантасу. Он колеблется. — Сходите или нет, спрашиваю! — В давке женщину толкнули, и она чуть не повалилась на Наримантаса — одутловатое лицо, растрепанные светлые, почти льняные волосы; без туго накрахмаленной белой шапочки они не кажутся красивыми, как и потная молодая шея. Она хватается за поручни над головой, прозрачная нейлоновая блузка морщит.
— Пожалуй, еще нет, — отвечает он ей и не ей, прячась за чью-то то ли в муке, то ли в перхоти спину. Протискиваясь мимо него, Касте вдруг узнает — такое впечатление, что не его, себя! — и, закусив губы, выпятив грудь и откинув голову, выскакивает на тротуар, будто лунатик, с которым не может случиться ничего
плохого, разве что погуляет с закрытыми глазами. Мгновение спустя она окончательно убеждается — да, это Наримантас, взгляд ее становится осмысленнее, но еще не трезвеет.
— Чуть не лишилась сознания в троллейбусе. — Нямуните отшатывается, растопыренными пальцами проводит по лицу — ей ли принадлежит этот заострившийся нос, вспухшие веки?
— Вам плохо, Констанция? — Пальцы Наримантаса автоматически тянутся к ее запястью. Но она убирает руку.
— Показалось, что задыхаюсь, и... Не обращайте внимания, доктор, ладно? — Они останавливаются около тумбы с объявлениями, на фоне блеклых пятен мелькает вдруг прежняя Касте, моложе и светлее теперешней. Это продолжается лишь мгновение, пройдет очарование старых афиш, и снова она крикнет или что-то другое неподобающее выкинет, уже не в больнице или троллейбусе — на улице. Грубая, мстящая сама себе, она бесит Наримантаса, но раздражение царапает только поверхность сознания, не задевая глубины, где тяжело бьется, причиняя физическую боль, ощущение утраты. На расстоянии, отставая на полшага, он чувствует ее, как шершавый камень на пожарище — перекалился, раскрошится от малейшего прикосновения. — Не думайте обо мне плохо, доктор, — словно из-под маски, вырывается улыбка былой Касте. — Так уж все сложилось. Нервы сдали.
— О вас плохо? — Он берет за руку ту, бывшую, которая вот-вот исчезнет, но его больше влечет грубая, пропахшая потом, махнувшая рукой на приличия. Ведь это она — кто же, если не она? — заставила его заглянуть в глаза ужасу, от которого кинулся было бежать. Хоть бы минутку побыть с сегодняшней, другой, в ней все законченно, зрело, пусть не совсем изящно, но так много в ней всего, что неспокойно и опасно стоять рядом даже теперь, когда их пути расходятся!
— Чего это я тут перед вами извиняюсь? — Нямуните вырывает у него руку. — Чужие остаются чужими... И о себе надо позаботиться!
В его молчании ей слышится упрек.
— Да, да! То же и вам советую! Не сходите с ума из-за больных. Между прочим... Сядьте-ка за стол и как можно подробнее опишите ход операции.
— Какой операции?
— Спасибо Навицкене — надоело объясняться на
пальцах. Ваш недавний отчет о той операции порадовал бы следователя, да, да! Но оперировали вы не один — с главврачом! И патологоанатомы... Где были их глаза?
— Прошу вас не беспокоиться об этом!
— Где уж мне обо всех беспокоиться! К тому же не мое дело! Так, к слову пришлось. — Разговор неловко обрывается — Зайдите как-нибудь, доктор, уже не снимаю угол. Вон в том высотном живу, второй справа! Что, не узнаете улочку? Мансарду давно снесли! — Она улыбается без радости, равнодушная и к квартире с удобствами, и к своей, смутившей доктора проницательности.
В жизни не забудет Наримантас мансарду. Неужели уже тогда испугался такой, как сейчас? Не померещилась ли, не проглянула ли сквозь правильные и ясные, будто ключевой водой промытые черты сегодняшняя? Уже тогда понял, что отвращение к алкоголю у нее не от девичьей чистоты или женских предрассудков, а глубоко запрятанная боль ее жизни, загнанная в душу заноза? Испугавшись, отстранился от чужой боли, чтобы не мешала работать? Терпел, все сильнее и сильнее тоскуя по ней, и не ведал об этом, пока не открыл ему глаза Казюкенас, перевернувший, словно лемехом, пласты его непаханой жизни. Чувство к Касте стало угрожать тому, что называл он своим долгом, но что было уже им самим — его обнаженными корнями, его обязательствами перед людьми, без чего он не представлял своего существования. А что, если можно все это сочетать, как сочетают сотни, тысячи не худших, чем он? И Касте ведь тоже безжалостно выбирает, отказываясь от своего стерильного, упорядоченного, но призрачного бытия.
— Хотите знать, откуда тащусь? Все знают. Все, за исключением вас, доктор! Мужа навещала. В Новой Вильне лечится от алкоголя.
— Но ведь вы... — Спазма в горле не позволяет договорить.
— Да, доктор, в разводе! Да, не люблю! Но и Навицкене близка к истине. Сначала-то ведь любила, не сразу стала ненавидеть. Его одежду, разбросанные повсюду окурки, вечный запах перегара изо рта, бессвязную болтовню. Приходит грязный, накачавшийся до икоты... И вот, изволите видеть, лечится. Раньше гордость не позволяла — кидался на меня, стоило лишь заикнуться о лечении. А теперь сам попросился, клянется, что выздоровеет, снова работать станет...
— Как могли... вы...
— ...выйти за такого? Пока дружили, не пил, даже не нюхал! И на свадьбе не напился. Потом как с цепи сорвался — казалось, целое море может вылакать... Когда боишься, черная кошка непременно дорогу перебежит. Если дрожишь, издали завидев пьяного, обязательно к алкоголику в руки угодишь... Развелось их, как саранчи, пешие и на колесах, с высшим образованием и без, местные и гастролеры — разве скроешься? Умоляла, сопротивлялась, на помощь звала... Надо мной, не над ним смеялись. Деньги отдает — чего тебе еще? По бабам не ходит. Даже учиться пускает... Ненормальная какая-то!
— Развелись и продолжали любить?
— Нет, нет! Но ведь человек — не сорная трава, которую с корнями вырывают. Да и сорняк, бывает, снова отрастет. Возвратился бог весть откуда, на себя непохожий, травиться начал... Любовь — еще не все.
— Думаете, он сможет?..
— Я не легковерная, доктор. Сначала не будет пить, потом снова станут штабеля пустых бутылок расти. Ведь это же болезнь болезней, почти неизлечимая! Едва ли изменится, но, мне кажется, сама я изменилась... Ничего еще не решила, навестила, через несколько дней снова поеду. Еле сдерживаюсь при больных, просто кулаками бы дубасила, да не знаю, кого, а на самом деле себя... Так что не очень осуждайте, что сую голову в петлю... Одно удовольствие было находиться рядом с вами: будьте любезны, сестра, слушаю, доктор, спасибо, сестра, пожалуйста, доктор...
— Касте, Констанция... Без ножа вы меня режете!
— Себя, в первую очередь себя! Вас ни в чем не упрекаю. Хотите знать, вы и подтолкнули меня... Сначала не понимала, сердилась: вот снова он в свою скорлупу залез, отгораживается от всех... Не сразу сообразила, что заставляете себя повернуться лицом к чудовищу, от которого всю жизнь хотели бежать... Казюкенаса-то не из любопытства притащили, не зря нянчитесь с ним, как ни с кем до сих пор. Разве неправду говорю? — Она поперхнулась воздухом. — Может быть, слишком я в судьбу верю... Отец, брат, муж — поневоле поверишь, все время думается: ведь один за другим, один за другим... Я бы устояла, честное слово, устояла бы! Но грызет мысль: а нету ли тут моей вины?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я