https://wodolei.ru/catalog/sistemy_sliva/dlya-dushevyh-kabin/
Я было вернулся, но отец решительно повлек меня за собой, чего обычно не делал. Казюкенас задумчиво зашагал по улице, поблескивая на солнце простроченной сединой шевелюрой, а машина, словно привыкшая к капризам хозяина огромная черная собака, медленно двинулась следом.
Поднялись к себе, в квартире запах запустения и одиночества. Затхлость. Не появись вдруг кто-то чужой, и не заметили бы, а тут паутина по углам вылезла, пыль... Дангуоле, пока мы у подъезда топтались, успела бы навести порядок — любит она спешные уборки, нежданных гостей. Видишь, как хорошо отсутствовать? Начинают по тебе скучать, любые твои минусы в плюсы превращаются... И отец вел себя необычно — не поддался, уж как его этот Казюкенас умасливал, как в душу лез. Нет, он от своих привычек не откажется: хотя уже полдень, сейчас разденется и шмыг в постель, четверть часа будет лежать на спине с лицом счастливого дитяти. Поморгав, сомкнутся веки, и поплывет он в дальний, одному ему известный залив, где кто-то смажет ему поскрипывающие суставы, зарядит подсевший аккумулятор, и врач Наримантас, принесенный обратно белопенными волнами, вновь станет молодым и красивым, то есть отдохнувшим и годным для труда в операционной и палатах. Отключится на пятнадцать минут от всего на свете и будет неутомим до вечера. А ведь всего мгновение назад, чуть не опалив его, пролетела рядом комета...
Как и всегда, тщательно сложил брюки, аккуратно повесил их на спинку стула, зевнул, отдавая дремоте обмякшее тело. Басовито загудела пружина матраца, подбородок нацелился в потолок, напряглись и опали жилы на шее и висках, насупленные брови разгладились, прикрывая все заботы мягкой тенью. Ничто не могло заставить его отказаться от многолетней привычки — ни погода, ни настроение, ни смена сезонов, разве что затянувшаяся операция. Мог уснуть, хоть рядом из пушек стреляли бы. Дангуоле считала, что это еще одно доказательство его бес чувственности.
— Отец, а кто этот франт?
Наримантас уже было уплыл в сон, его уже несла ласковая волна, и вдруг, словно утопленник, застрял в камышах.
— Какой франт?
Брови снова сползлись, приоткрылся правый, налитый усталостью мутный глаз.
— Да этот, что внизу был.
— Казюкенас?
— Вот-вот, товарищ Казюкенас.
— Так. Больной. Дашь ты мне вздремнуть?..
Уже оба глаза краснели, точно в горячке. Наримантас безнадежно цеплялся за свой тающий в тумане > залив
— Больных много, отец...
— Тебя что интересует? Кем работает? Я и сам толком не знаю. Какая-то шишка: начальник управления, генеральный директор... И сколько он зарабатывает, не справлялся...
— О его болезни ты лучше информирован?
— Это тебя не касается.
— Предрассудок, отец!
— Для тебя предрассудок, для меня убеждение.
— Скажи только, он как, средней тяжести больной, тяжелый или очень тяжелый?
— Не пойму, Ригас, что ты пристал! — Отец присел на кровати, делая вид, что хочет зевнуть. — Кто тебе этот Казюкенас? Дядя, которому в наследники метишь?
В самом деле, кто? Ни он тебя в лайнер какой-нибудь "Сабены" не возьмет, ни жареной кабанятиной у костра угощать не станет... Разве что поможет выкрутиться, если этот кретин Викторас, спасая шкуру, начнет топить... И только?
— А на кой черт он тебе, этот генеральный? Поделись. Не совсем вроде я тебе чужой, хоть и непохож, по словам Казюкенаса...
— Заткнись! — прикрикнул Наримантас. — Человек тяжело болен, а ты...
— Вот и попался! Профессиональная тайна — тю-тю! Врачебная этика и так далее... Нет, без шуток, давно знакомы?
Отец поджал ноги, ноги немолодого, скорее уже старого человека с набухшими венами. Ясно, он охотно бы махнул сейчас в больницу, подальше от меня,
от ..Казюкенаса, даже не пожалел бы своих не вкусивших привычного отдыха ног.
— Мы из одного края... Земляки, как говорится.
— Не понимаю.
— Ну, из одного района. Все еще не сообразил? В одной волости росли, в одной школе учились.
— Так он твой школьный друг?
— Друг? — Наримантас даже поморщился.
— Враг?
— Тебе что, сюжет нужен? Погляди лучше на витрины РАИ, вот где сюжеты! Это же смешно, сынок, — Наримантас попытался изобразить смешок, — спрашиваешь у врача, не враг ли ему больной!
— Все ясно. Благодарствую за информацию.
На самом деле ни черта мне ясно не было. Вероятно, и ему тоже. Не пристань я, он бы давно уже посапывал и блаженно пил из бездонного колодца времени свои четверть часа передышки.
В голове толпилась уйма вопросов, скажем, таких:
"А не доводилось ли вам служками у одного алтаря ходить?"
"Может, одну девушку влюблены были?"
"А не изобретали вы, часом, на пару новое горючее для моторов вместо бензина?"
Только воздержался я от этих вопросов, остановили сурово поджатые губы отца. Он поспешно одевался.
— Ригас, милый! 1Сак чудесно, что ты дома! Всю дорогу гадала, застану ли. Так волновалась, так волновалась!
Вместе с Дангуоле врывается в квартиру вихрь восклицаний, запахи свежего сена и дорожной пыли. Ее лицо и одежда покрыты этой пылью, у подъезда подрагивает "газик", мотор не заглушён, на борту у него фантастическая надпись: "Киносъемочная". Мать бросается целоваться пытаюсь сбить неумеренную радость зевком. Даже не по себе, неужели еще могу так по-ребячьи радоваться? Ведь урчание мотора внизу свидетельствует, что из плена ширей и далей вырвалась наша Римшайте-Наримантене очень ненадолго. Ошпарив дыханием, огладив меня глазами и загрубевшими ладонями, она засучивает рукава думает за несколько минут привести в порядок то, что начала разрушать еще сама, а уж мы с отцом до- громили до конца? Со смехом и слезинкой, кто его
знает, может, и насильно выжатой, но красиво поблескивающей на длинных ресницах, она мечется из спальни в мою комнату, в нашу маленькую гостиную, в кухню. Словно порыв ветра, все сметает, переворачивает и выстраивает заново по каким-то ей одной ведомым законам целесообразности. Наш беспорядок должен превратиться в ее беспорядок — вот к чему она стремится, подобным идеализмом, по-моему, страдает половина человечества, желающая добра другой половине...
— Ах, мальчики мои, мальчики! Вы даже не знаете, какие же вы замечательные! Держите экзамен на пятерку! Ну, с минусом... Факт, от голода и жажды не померли... Кефир! Фу, трехлетней давности! И колбасы на целую роту накупили... А тут что? Господи, везде грязное белье распихано! Разве это хорошо? Нехорошо! И , о чем вы только думаете, мальчишки мои дорогие?! — Она ловит мою кислую улыбку и продолжает воинственно, нападая уже не на сына, а на отсутствующего главу семьи: — О чем думает отец? Трудно, что ли, собрать и отнести в прачечную после работы? Прогулялся бы, проветрил бы легкие, всякими ядами в своей больнице дышит... Соединил бы приятное с полезным. Интересно, чем он занимается, когда приходит домой?
Дангуоле проворно швыряет скомканные простыни и рубахи в ивовую плетенку, которую ухватила на ярмарке в день святого Казимира, наконец-то нашла применение своей покупке!
— Ведь заплесневеет! Разве так можно? Скажи ему от моего имени, пусть сегодня же отнесет! Я по телефону проверю, не открутится!
— Разве ты не собираешься его навестить?
— А время? Гоняюсь за одной знаменитостью, а она заупрямилась, не едет! — И упавшим голосом: — Что с ним? Ой, Ригас, не пугай меня!
— С ним? Ничего с ним.
— Ну дырявая же моя голова! Чуть не позабыла и обратно не увезла! — Дангуоле с грохотом скатывается вниз по лестнице, тащит рюкзачок. Приказав, как малышу, зажмурить глаза, вытряхивает на стол целую гору огурцов. Нарвала в совхозе во время съемки прямо с гряд и сама пахнет огурцами, огородами, теплицами, завидными буднями сельских тружеников.
Запахи травы и пыли продолжают щекотать нос... Подумаешь! Как будто, кроме нее, никто не закусывал в придорожном овраге... А было время, хорошо помню, сама разъезжала на машине, пропахшая тавотом, металлом, взахлеб рассказывала о женщинах, режущих сталь. И тоже притаскивала домой рюкзачок, только не с огурцами — с кудрявыми железными стружками, весь пол в квартире завалит, бывало, никому не нужным блестящим хламом. Если бы еще у нас или у соседей паркет был, можно бы драить его этими стружками, а так зачем? Верно, забыла уже те предвечерние приезды, такие радостные для нее и такие безнадежные для нас с отцом. Именно так начался ее праздник, суливший окружающим множество хлопот и неудобств. Опять сидеть нам на полуфабрикатах, опять будут расти горы грязной посуды...
— И о чем только этот Наримантас думает! На рынке полно овощей, а ребенок их не видит, хоть бы зеленый листик купил!
Все-таки мой намек, что отца следовало бы навестить, засел в ней, как заноза, и не дает удрать в манящие дали с гордо вскинутой головой — "газик" под окнами фырчит все громче, все зазывнее.
— Говоришь, отец в порядке? — своими словами пересказывает она мой ответ.
— В порядке, чего уж там! — Не хочу рассказывать о нем и Казюкенасе, как будто есть в их общей тайне и моя частица.
— А ты, Риголетто, сам-то ты как?
Это ей, мамочке Дангуоле, должен я быть благодарен за идиотское, бархатом и нафталином отдающее имя, не хватает только шутовского колпака с бубенчиками! Оперное имя призвано было напоминать ей о лопнувшей, как воздушный шарик, великой иллюзии... Из мира грез вырвало ее мое рождение, так она утверждает, хотя мы с отцом и сомневаемся в этом, ибо нет на свете человека, который помешал бы маме расправить крылья в час икс. Имя Риголетто скорее всего воплощало ее надежду на возрождение, надежду, которая из года в год пускала новые зеленые ростки, непреоборимо тянувшиеся вверх. Никакие неудачи прошлого не в силах заглушить пышное цветение ее чувств и фантазии. Живет она настоящим, не особенно крепко за него цепляясь, помани ее грядущее, взмахнет крылышками и полетит. Воображает, что многое еще может случиться. Разве нет? Но на что надеяться сорокалетней женщине, вступившей на подмостки в двадцать и покинувшей их девятнадцать лет назад? Радио, телевидение, Дом культуры слепых,
заводские цехи, да, да, гудевшие от рева станков цехи, — что угодно пыталась Дангуоле превратить в освещенные яркими лучами прожекторов подмостки...
— Чем целые дни занимаешься? Смотри у меня! "Море" закончил?
Она шутливо грозит вымазанным в саже пальчиком. Ох уж это "Море"! С ним пролез я в институт, с ним же потихоньку и покинул стены этого храма искусства, сокрушенный благородством моего метра.
Обязанность следить за учебой сына кончилась для Дангуоле в тот день, когда вступил я на злополучную стезю "живописца". С тем минимумом способностей, которые у меня имелись, никак бы не проскочить мне конкурс, помог известный уже случай. С энергией реактивного двигателя, преодолев отцовскую инертность, Римшайте-Наримантене заарканила декана и втолкнула меня в конюшни Парнаса... Вот и принялся я чистить стойла, досыта в навозе перемазался. Хватит.
— Нет, мальчики мои милые, я горжусь вами! — В голосе матери снова чувствуется слеза, благородная печаль тонкой, но прочной пеленой отгораживает ее от унылых семейных забот. — Знали бы вы только, какую мы ленту крутим!
Восхищение нами, а еще больше своим фильмом зажигает изнутри ее глаза, перед ними великая цель, они так страстно вглядываются в нее, что кажется, вылезут из орбит, как при щитовидке — отец и впрямь предполагает у матери базедову болезнь, хотя анализы не подтверждают. В такие мгновения Дангуоле наплевать на то, как она выглядит. В горящих глазах — фильм, в дыхании — фильм, в порывистых движениях — тот же фильм, а ведь вполне возможно, что мелькающие перед ней отблески величия и славы останутся лишь в расширившихся ее зрачках. Она живет своим фильмом, еще не рожденным, верит в него, едва зачатого, и, если потребуется, пожертвует для него самым дорогим... Сколупнув с головы парик, девчачьим движением теребит слежавшиеся волосы... А у меня на языке так и вертится некое словцо, как тогда ночью, когда сбежала она из дома в свою экспедицию... Ну, не слово — несколько слов... Сказать? Прошептать, будто я один в комнате? А ведь ее и правда нет здесь, только глазищи, и в них блеск, неподдельное сияние, как у полированного серебра, которое и на зуб пробовать не надо. Не ошибся ли я, подозревая, что привезенный ею новый запах — просто запах дорожной пыли? Может, так пахнет творчество?
Внизу вскрикивает "газик", вольная птица кличет другую птицу, зовет ее расправить крылья и лететь, лететь.
— Ног дома обогреть не дадут!
Ворчит она для вида — вихрь, занесший Дангуоле сюда, уже тянет ее прочь.
— Будь спокойна, не скажу отцу, что ты заезжала, — бросаю ей вслед, не в силах сдержать досады.
Впрочем, чего, кроме новой неопределенности, мог я ждать от ее набега? И выкрикнул-то, лишь желая напомнить, что не весь мир летит в тартарары сломя голову, большая его часть топчется на месте. Но Дангуоле, услышав мою реплику, вдруг замерла, как ядовитой стрелой пронзенная, обернулась, глазе, полные боли и вдруг уменьшившиеся, зло кольнули. Посягнул на ее праздник? Схватил ножницы, искрой сал ее невидимый праздничный наряд? Именно та} и случилось когда-то: приближался Новый год, я от счастья, предвкушая елку, подарки и добрый Деда Мороза — что никакого Деда Мороза на самом деле нет, я уже знал. Время от времени поглядывав на стрелки часов, Дангуоле собиралась на бал работников искусств, где будут всякие знаменитости; актеры, художники. В зеркале отражались ее голые плечи, по всей комнате были разбросаны предметы туалета, а надо всем этим развевалось нечто розовое, легкое, как дыхание. Отец по обыкновению торчал на дежурстве в своей больнице, сам ли напросился или его очередь была, не знаю. Дангуоле что-то напевала, вертясь перед зеркалом, поправляя тыльной стороной ладони тугой высокий шиньон, оттягивающий маленькую головку. А я подкрадывался к розовому облачку, распяленному на спинках двух стульев. Это было нечто невесомое и пока бесформенное, нечто, которое должно было превратиться в новогоднее чудо, но не для меня и не для отца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65