https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/uglovye/
Но теперь остро запахло цветами, которые он, как штабеля дров, складывал возле ее немых, казалось, навсегда захлопнувшихся перед ним дверей;
запах увядающей, преющей зелени свидетельствовал тогда о ее силе и его беспомощности, теперь же —лишь о женской слабости. Ведь и она нуждается в заботе, и она! Однако Наримантас не намеревался подбрасывать хворост в огонь угасшего было и вновь ожившего чувства Казюкенаса. Усмехнулся своему ясновидению, но отлегло ненадолго. Не отделался от мыслей, даже и мыслями их не назовешь — от кошмара. Что с ним происходит? Ведь он же терпеть не мог, когда больной начинает перетряхивать перед врачом потайные ящички своей жизни! Не выносил исповедей, сентиментальных воспоминаний. Натолкнувшись на его холодность, разбилось немало попыток сделать его исповедником, сообщником, черт знает кем. Но Казюкенаса сдержанность эта, вместо того чтобы отпугнуть, разохотила... Что поделаешь, оказывается, и его, Наримантаса, привыкшего резать живую ткань, волновало прошлое — но такое давнее, такое истлевшее? И захотелось раздвинуть плотную завесу. Что за ней мелькает? А может, подмывало увидеть в чужом зеркале себя, каким мог быть и каким не стал? Едва начинает поскрипывать набитый всяческим хламом, заедающий в пазах ящичек с сокровенными тайнами Казюкенаса, под сердцем разливается холодок... Нет, хватит! А то в путаном клубке его жизни потеряешь главную нить — болезнь!.. И так уже весь опутан, порой не можешь сообразить, где начало... Но разве то, как человек жил, работал, любил, не связано теснейшим образом с болезнью? Ведь болезнь — не только авария, но и амортизация, медленное отравление жизнью. Значит, жизнь — не радость, не великий дар, не единственный способ самоутверждения в бесконечности, лишь начало смерти? Чушь! Тогда и лечить болезни следовало бы не скальпелем или химиотерапией, а черной магией, в данном случае — благосклонностью Зубовайте, по которой так тоскует Казюкенас. Ерунда! Едва прослышав про эту женщину, Наримантас чутьем угадал, что больного придется оберегать от нее, и куда решительнее, чем от детей. А теперь, вместо того чтобы гнать, надо приглашать: пожалуйста, крушите, ломайте то, что я слепил! Один ее осознанный или случайный взгляд, осторожное или неосторожно брошенное слово—и больной провалится туда, откуда его трудно будет дозваться, а звать придется и вытаскивать придется... Вглядевшись в Казюкенаса, понимаешь: он ждет не женщину — чуда, перелома в своем неопределенном состоянии, нового, более счастливого начала!
Мигрень Айсте на некоторое время примиряет его с необходимостью ждать, но долго ли будет тянуться вверх не орошаемый живительной влагой побег надежды? Наримантас чувствует, что у него мало времени, да и оно быстро исчезает, как горящий листок бумаги.
— Следователь Лишка.
— Мы знакомы.
— Полагаю, нечасто вспоминаете обо мне?
— Вы здоровы. Вот были бы больны...
— Я решил повидаться в вами не откладывая. Не сердитесь, доктор, что вынужден помешать вам?
Снова о летающих тарелочках, то бишь, извиняюсь, летающих крышках?
— Скорее о крышках-путешественницах. Не все вы о них знаете. Это целая одиссея.
— Когда начинаю тосковать по "Одиссее", берусь за Гомера, товарищ Лишка.
— Да, но Гомер жил не в наши времена!"
Снова напоминает он сына — такая же манера держаться, — и это заставляет внимательно, до звона в голове прислушиваться к нему.
— Разрешите продолжить? Крышки производят на комбинате, где в основном работают слепые. Представьте себе: вы стоите у ворот и проверяете выходящих...
— И слепых?
— Слепые — такие же люди, доктор.
— Не сомневаюсь, но...
— Вы стоите — не с ружьем, конечно! — и осматриваете каждого. Ничего подозрительного не замечаете, а крышки текут подземной рекой, как и текли. Не сотнями — тысячами, десятками тысяч...
— Каким образом?
— Каким? — Лишка небрежно смахивает пенсне, оно больше не нужно —- он не сомневается, что врач попался в сеть и любуется впечатлением, которое производит на всех не соответствующая его зеленому возрасту осведомленность. — Каким? — повторяет он и прикасается к локтю Наримантаса. — Скажем, специально вы не интересуетесь прекрасным полом... Простите за нескромность, доктор! Стоите себе у проходной и среди идущих со смены женщин замечаете девушку... Шествует из цеха с осанкой королевы — так гордо несет голову, такое чувство собственного достоинства в глазах. А грудь высокая, как у кино
дивы. И простите за выражение, доктор, хотя вас не подогревает определенный интерес — сто раз извиняюсь! — не можете не удивиться: утром на месте двух холмов простиралась равнина! Ясно крышек насовала. По семнадцать штук в каждой чашечке бюстгальтера. Не верите? — Наримантас убирает локоть, Лишка снова надевает пенсне. — И таких способов тысяча и один, семь потов сойдет, пока раскусишь, в чем секрет... Вот, к примеру, старый капроновый чулок под пальто! Высчитано: в такой колбасе помещается семьдесят крышек. Все, обнаружили! С чулком больше не проскочишь! Тогда начинают мелькать в авоськах коробки макарон, обыкновенные, стандартные картонные коробки — кто запретит женщинам по дороге на завод делать покупки? Сверху — макароны, снизу — крышки! Или вот дамские сумочки — до ста крышек в одной! Запрещаете входить на территорию с сумками, а крышки по-прежнему...
— Действительно, хитрая история...
Наримантас уже всерьез заинтересовался, как рождается этот мелкий ручеек, разливающийся потом мутной рекой. В больничных стенах жизнь обнажается до малейшей, тончайшей ниточки, но пространство вокруг дергающего за эту ниточку врача непрерывно сужается. Когда, обалдев, выскакиваешь на простор, удивленно хлопаешь глазами, будто в Африку попал. Что делают люди! С ума сходят? Ничего подобного! Это ты, если смотреть их глазами, безумец или фанатик.
— Подождите, еще не все! Мышонок с крышкой в зубах не проскочит, а крышечки все выкатываются... Вы не думайте, жизнь на комбинате не замирает: выполняются планы, прославляются передовики, проводит репетиции самодеятельность, работает спортивная секция... Каждый день заруливает в ворота гордость комбината, помощник мастера — победитель мотогонок. Вы же знаете, как дорожат чемпионами на предприятиях? Прикатит — укатит, лихо помахав рукой в перчаточке... И что же? Разворошили как-то его коляску, сняли сиденье, и на землю упало несколько заржавевших крышечек... Чемпион угрожает ни в жизнь больше не выходить на старт, клянется никогда и ни за что не садиться на мотоцикл! От былого величия остался у него один мотошлем, в нем приходит, в нем уходит... Когда же хитрый вахтер догадался заглянуть под шлем — так и есть, крышки! Сколько их вынесла таким способом гордость мотоспорта?! Или, к примеру, трубач... Без него и на свадьбе не попляшешь, и крестин не спрыснешь, ветерана на заслуженный отдых или на место вечного успокоения не проводишь... Всем трубач нужен, все его уважают! Из сотен семейных альбомов глядит на вас его славный бас-геликон...
— И в трубе, скажете, крышки?
— Как скиландис1, набивает! А если грузить не в трубу — в кузов грузовика? Я не говорил вам? Себестоимость крышки — пол копейки.
— Всего? А я-то думал...
— Так ведь тысячи, миллионы! — голос юного франта звенит, и Наримантас чувствует, как окружают его кучи, горы сверкающих крышек, затмевающих самое солнце. — Полкопейки, да, но в марте за крышку дают на рынке пятак. Запомнили? В мае больше, а в августе, когда неистовствует лихорадка консервирования, еще больше. Доставив эту самую крышечку на Украину, получаете уже пятнадцать копеек! Кстати, по одной никто их не возит, пакуют столбиками по 70 штук, в стандартном бумажном мешке 18 таких столбиков, то бишь всего 1260 единиц. Какой доход получите, продав один мешок? А сколько мешков помещается в кузове грузовика?
— Работа Шаблинскаса?
— Не думаю, — следователь усмехается. — Украина — не близкий край, не через одни руки пройдут крышечки, пока докатятся.
— А по-моему, Шаблинскас не виноват.
— Потому, что спасал чьи-то личные девяносто шесть рублей?
— Только честный человек...
— Рассуждения о честности могут нас далеко увести. Давайте лучше делить подозреваемых на виновных и невиновных.
— О-го-го! Не слишком ли грубое деление? Заподозрить можно кого угодно.
— В любом случае обвинение строится на фактах.
Не поздоровавшись, не извинившись, вклинивается в их беседу Нямуните:
—^ Но одного факта вы почему-то не учитываете! Делайте столько крышек, сколько людям надо, и никто не станет воровать!
— Я же не даю вам советов, как лечить больных! — Следователь заливается краской, потому что сестра молода и красива.
1 Копченый свиной желудок, фаршированный кусочками свинины.
— Вы мешаете их лечить!
— Прекратите, сестра! — Наримантас спешит погасить огонь, вновь удивляясь Касте — до чего же изменилась за несколько дней. — Вы что-то хотели мне сказать?
— Доктор Рекус предлагает подключить аппарат. Не нравится ему дыхание больного.
— Какого больного, сестра?
— Разве вы не о Шаблинскасе?
Словно играючи, разрывает Нямуните сплетенную следователем сеть — крышки? какие гам крышки? — однако в голосе ее и поведении уже и следа нет всегдашней уравновешенности.
— Неужели вам не известно, сестра, что аппарат искусственного дыхания подключен к другому больному?
— Вон он, ваш "другой"... — Нямуните напряженно смотрит куда-то в сторону, и у Наримантаса по телу пробегает дрожь — самые обычные ее слова таят грозный смысл.
— По нашим наблюдениям, народное добро чаще расхищают сытые, чем голодные. Ваша симпатичная сестра плохо информирована, доктор... — Следователь пытается комплиментом смягчить свою резкость, но комплимент повисает в воздухе — и доктор и сестра, забыв о нем, смотрят в глубь коридора.
Далеко, в самом его начале, поскрипывает каталка, покрытая белой простыней и сопровождаемая доктором Рекусом. По скрипу колесиков, по стремлению санитаров быстрее добраться до лифта делается понятно, какой везут они груз, понятно всем, кроме следователя.
— На операцию, доктор? — спрашивает Лишка Рекуса. Молодой человек стремится вести себя солидно, а лицо бледнеет — точно так же побледнел бы Ригас, боящийся крови, — увидев отца в запятнанном халате, он теряется и становится уважительнее.
Рекус не успевает ответить, из-под простыни выскальзывает длинная, обтянутая желтой кожей рука, не очень-то похожая на человеческую — скрюченная сухая плеть выскальзывает и, раскачиваясь, ударяется о бок каталки.
— Что с ним? — Лишка обращается то к Рекусу, то к Наримантасу, инстинктивно избегая Нямуните и взглядом умоляя врачей вмешаться, что-нибудь сделать, чтобы рука не билась, как мертвая ветка. Рекус догоняет каталку, останавливает ее, осторожно
приподнимает простыню, его борода склоняется над лицом покойного. Взяв руку, он укладывает ее на грудь, заботливо укрывает, будто человек еще жив.
— Одни кости остались, — ворчит седоголовый усатый санитар. — Боишься потерять какую-нибудь?
— Ничем не смогли помочь... — Рекус подает санитарам знак двигаться дальше, а сам возвращается к Наримантасу, на какое-то мгновение они замирают, словно в почетном карауле, подавленные жалостью, сознанием собственного бессилия и еще каким-то, не часто посещающим медиков чувством. Недолгой была эта минута скорбной сосредоточенности, пока не завыл зверем уносивший добычу лифт. Больного этого утром еще упоминали на пятиминутке, мол, безнадежен... И положили-то в больницу не для лечения, а чтобы сбыть с рук. Все чаще навязывают заботливые родственники медикам чуть живых стариков — щадят собственные нервы и время... Зло берет, и только. Одно хорошо — наконец-то Шаблинскас получит аппарат.
— Ах да, ваши крышки... — Наримантас вспоминает о следователе. — По-прежнему считаете их одним из чудес света?
— Бороться с хищениями наш общий долг. — Лишка сгорбился, не сводя глаз с двери лифта, за которой что-то скрипит и грохочет. — Значит, не пустите к Шаблинскасу?
— После того как перевезем в палату покойного. Там аппарат, мы через него кислород даем. — Наримантас говорит миролюбиво, белое лицо Лишки свидетельствует: сегодня Шаблинскасу опасность не грозит. — А виновен ли он? — Лишка незаметно исчез. Наримантас услышал только свой вопрос.
...Виновен или невиновен Шаблинскас?
...Виновен или невиновен Казюкенас?
...Виновен или невиновен... Кто еще? Хватит, совсем рехнулся!
Никак не мог он отделаться от назойливой, не до конца ясной ему самому мысли, взгляд цеплялся за клумбы, автомобили — подозревал какую-то перемену в цветах и траве, в уличной толчее, в шелесте легкой одежды. В чем дело? Чего же он хотел?.. Только что, казалось, начавшееся лето добралось уже до зенита, солнце яростно жгло едва успевшие завязаться бутоны, плавилось в жирных масляных пятнах на асфальте. Время стремглав летело вперед, ничего не принимая в расчет, равнодушное к рождающимся и тут же исчезающим краскам лета. Чего же он хотел?.. У Наримантаса скрипели все суставы, сопротивляясь неосмысленному и потому мучительному движению.
— Куда спешите, доктор? — Как непривычно: не краснея, не извиняясь, остановила его на перекрестке Нямуните. — Даю голову на отсечение, на охоту собрались!
— Не понимаю вас, сестра.
— Певчую птичку изловить собираетесь. Точнее говоря, Зубовайте. Заставил все-таки Казюкенас? Не может без нее выздороветь? — Глаза Наримантаса слепило сверкание белого лица Нямуните, однако оно не волновало уже, не трогало, вызывало лишь сдержанность и даже неприязнь.
— Больной Казюкенас, сестра. Его воля...
— Сестра? Не ново и не изобретательно... Ну да ладно! Чего же хотите вы от Айсте Зубовайте?
— Ничего. — Внезапно он понял, что действительно направлялся к Зубовайте, если бы Нямуните не окликнула, наверно, повернул бы назад. — Передам ей Просьбу больного. Не нравится мне его вид.
— Есть же телефон. Могли бы поручить мне, то бишь сестре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65
запах увядающей, преющей зелени свидетельствовал тогда о ее силе и его беспомощности, теперь же —лишь о женской слабости. Ведь и она нуждается в заботе, и она! Однако Наримантас не намеревался подбрасывать хворост в огонь угасшего было и вновь ожившего чувства Казюкенаса. Усмехнулся своему ясновидению, но отлегло ненадолго. Не отделался от мыслей, даже и мыслями их не назовешь — от кошмара. Что с ним происходит? Ведь он же терпеть не мог, когда больной начинает перетряхивать перед врачом потайные ящички своей жизни! Не выносил исповедей, сентиментальных воспоминаний. Натолкнувшись на его холодность, разбилось немало попыток сделать его исповедником, сообщником, черт знает кем. Но Казюкенаса сдержанность эта, вместо того чтобы отпугнуть, разохотила... Что поделаешь, оказывается, и его, Наримантаса, привыкшего резать живую ткань, волновало прошлое — но такое давнее, такое истлевшее? И захотелось раздвинуть плотную завесу. Что за ней мелькает? А может, подмывало увидеть в чужом зеркале себя, каким мог быть и каким не стал? Едва начинает поскрипывать набитый всяческим хламом, заедающий в пазах ящичек с сокровенными тайнами Казюкенаса, под сердцем разливается холодок... Нет, хватит! А то в путаном клубке его жизни потеряешь главную нить — болезнь!.. И так уже весь опутан, порой не можешь сообразить, где начало... Но разве то, как человек жил, работал, любил, не связано теснейшим образом с болезнью? Ведь болезнь — не только авария, но и амортизация, медленное отравление жизнью. Значит, жизнь — не радость, не великий дар, не единственный способ самоутверждения в бесконечности, лишь начало смерти? Чушь! Тогда и лечить болезни следовало бы не скальпелем или химиотерапией, а черной магией, в данном случае — благосклонностью Зубовайте, по которой так тоскует Казюкенас. Ерунда! Едва прослышав про эту женщину, Наримантас чутьем угадал, что больного придется оберегать от нее, и куда решительнее, чем от детей. А теперь, вместо того чтобы гнать, надо приглашать: пожалуйста, крушите, ломайте то, что я слепил! Один ее осознанный или случайный взгляд, осторожное или неосторожно брошенное слово—и больной провалится туда, откуда его трудно будет дозваться, а звать придется и вытаскивать придется... Вглядевшись в Казюкенаса, понимаешь: он ждет не женщину — чуда, перелома в своем неопределенном состоянии, нового, более счастливого начала!
Мигрень Айсте на некоторое время примиряет его с необходимостью ждать, но долго ли будет тянуться вверх не орошаемый живительной влагой побег надежды? Наримантас чувствует, что у него мало времени, да и оно быстро исчезает, как горящий листок бумаги.
— Следователь Лишка.
— Мы знакомы.
— Полагаю, нечасто вспоминаете обо мне?
— Вы здоровы. Вот были бы больны...
— Я решил повидаться в вами не откладывая. Не сердитесь, доктор, что вынужден помешать вам?
Снова о летающих тарелочках, то бишь, извиняюсь, летающих крышках?
— Скорее о крышках-путешественницах. Не все вы о них знаете. Это целая одиссея.
— Когда начинаю тосковать по "Одиссее", берусь за Гомера, товарищ Лишка.
— Да, но Гомер жил не в наши времена!"
Снова напоминает он сына — такая же манера держаться, — и это заставляет внимательно, до звона в голове прислушиваться к нему.
— Разрешите продолжить? Крышки производят на комбинате, где в основном работают слепые. Представьте себе: вы стоите у ворот и проверяете выходящих...
— И слепых?
— Слепые — такие же люди, доктор.
— Не сомневаюсь, но...
— Вы стоите — не с ружьем, конечно! — и осматриваете каждого. Ничего подозрительного не замечаете, а крышки текут подземной рекой, как и текли. Не сотнями — тысячами, десятками тысяч...
— Каким образом?
— Каким? — Лишка небрежно смахивает пенсне, оно больше не нужно —- он не сомневается, что врач попался в сеть и любуется впечатлением, которое производит на всех не соответствующая его зеленому возрасту осведомленность. — Каким? — повторяет он и прикасается к локтю Наримантаса. — Скажем, специально вы не интересуетесь прекрасным полом... Простите за нескромность, доктор! Стоите себе у проходной и среди идущих со смены женщин замечаете девушку... Шествует из цеха с осанкой королевы — так гордо несет голову, такое чувство собственного достоинства в глазах. А грудь высокая, как у кино
дивы. И простите за выражение, доктор, хотя вас не подогревает определенный интерес — сто раз извиняюсь! — не можете не удивиться: утром на месте двух холмов простиралась равнина! Ясно крышек насовала. По семнадцать штук в каждой чашечке бюстгальтера. Не верите? — Наримантас убирает локоть, Лишка снова надевает пенсне. — И таких способов тысяча и один, семь потов сойдет, пока раскусишь, в чем секрет... Вот, к примеру, старый капроновый чулок под пальто! Высчитано: в такой колбасе помещается семьдесят крышек. Все, обнаружили! С чулком больше не проскочишь! Тогда начинают мелькать в авоськах коробки макарон, обыкновенные, стандартные картонные коробки — кто запретит женщинам по дороге на завод делать покупки? Сверху — макароны, снизу — крышки! Или вот дамские сумочки — до ста крышек в одной! Запрещаете входить на территорию с сумками, а крышки по-прежнему...
— Действительно, хитрая история...
Наримантас уже всерьез заинтересовался, как рождается этот мелкий ручеек, разливающийся потом мутной рекой. В больничных стенах жизнь обнажается до малейшей, тончайшей ниточки, но пространство вокруг дергающего за эту ниточку врача непрерывно сужается. Когда, обалдев, выскакиваешь на простор, удивленно хлопаешь глазами, будто в Африку попал. Что делают люди! С ума сходят? Ничего подобного! Это ты, если смотреть их глазами, безумец или фанатик.
— Подождите, еще не все! Мышонок с крышкой в зубах не проскочит, а крышечки все выкатываются... Вы не думайте, жизнь на комбинате не замирает: выполняются планы, прославляются передовики, проводит репетиции самодеятельность, работает спортивная секция... Каждый день заруливает в ворота гордость комбината, помощник мастера — победитель мотогонок. Вы же знаете, как дорожат чемпионами на предприятиях? Прикатит — укатит, лихо помахав рукой в перчаточке... И что же? Разворошили как-то его коляску, сняли сиденье, и на землю упало несколько заржавевших крышечек... Чемпион угрожает ни в жизнь больше не выходить на старт, клянется никогда и ни за что не садиться на мотоцикл! От былого величия остался у него один мотошлем, в нем приходит, в нем уходит... Когда же хитрый вахтер догадался заглянуть под шлем — так и есть, крышки! Сколько их вынесла таким способом гордость мотоспорта?! Или, к примеру, трубач... Без него и на свадьбе не попляшешь, и крестин не спрыснешь, ветерана на заслуженный отдых или на место вечного успокоения не проводишь... Всем трубач нужен, все его уважают! Из сотен семейных альбомов глядит на вас его славный бас-геликон...
— И в трубе, скажете, крышки?
— Как скиландис1, набивает! А если грузить не в трубу — в кузов грузовика? Я не говорил вам? Себестоимость крышки — пол копейки.
— Всего? А я-то думал...
— Так ведь тысячи, миллионы! — голос юного франта звенит, и Наримантас чувствует, как окружают его кучи, горы сверкающих крышек, затмевающих самое солнце. — Полкопейки, да, но в марте за крышку дают на рынке пятак. Запомнили? В мае больше, а в августе, когда неистовствует лихорадка консервирования, еще больше. Доставив эту самую крышечку на Украину, получаете уже пятнадцать копеек! Кстати, по одной никто их не возит, пакуют столбиками по 70 штук, в стандартном бумажном мешке 18 таких столбиков, то бишь всего 1260 единиц. Какой доход получите, продав один мешок? А сколько мешков помещается в кузове грузовика?
— Работа Шаблинскаса?
— Не думаю, — следователь усмехается. — Украина — не близкий край, не через одни руки пройдут крышечки, пока докатятся.
— А по-моему, Шаблинскас не виноват.
— Потому, что спасал чьи-то личные девяносто шесть рублей?
— Только честный человек...
— Рассуждения о честности могут нас далеко увести. Давайте лучше делить подозреваемых на виновных и невиновных.
— О-го-го! Не слишком ли грубое деление? Заподозрить можно кого угодно.
— В любом случае обвинение строится на фактах.
Не поздоровавшись, не извинившись, вклинивается в их беседу Нямуните:
—^ Но одного факта вы почему-то не учитываете! Делайте столько крышек, сколько людям надо, и никто не станет воровать!
— Я же не даю вам советов, как лечить больных! — Следователь заливается краской, потому что сестра молода и красива.
1 Копченый свиной желудок, фаршированный кусочками свинины.
— Вы мешаете их лечить!
— Прекратите, сестра! — Наримантас спешит погасить огонь, вновь удивляясь Касте — до чего же изменилась за несколько дней. — Вы что-то хотели мне сказать?
— Доктор Рекус предлагает подключить аппарат. Не нравится ему дыхание больного.
— Какого больного, сестра?
— Разве вы не о Шаблинскасе?
Словно играючи, разрывает Нямуните сплетенную следователем сеть — крышки? какие гам крышки? — однако в голосе ее и поведении уже и следа нет всегдашней уравновешенности.
— Неужели вам не известно, сестра, что аппарат искусственного дыхания подключен к другому больному?
— Вон он, ваш "другой"... — Нямуните напряженно смотрит куда-то в сторону, и у Наримантаса по телу пробегает дрожь — самые обычные ее слова таят грозный смысл.
— По нашим наблюдениям, народное добро чаще расхищают сытые, чем голодные. Ваша симпатичная сестра плохо информирована, доктор... — Следователь пытается комплиментом смягчить свою резкость, но комплимент повисает в воздухе — и доктор и сестра, забыв о нем, смотрят в глубь коридора.
Далеко, в самом его начале, поскрипывает каталка, покрытая белой простыней и сопровождаемая доктором Рекусом. По скрипу колесиков, по стремлению санитаров быстрее добраться до лифта делается понятно, какой везут они груз, понятно всем, кроме следователя.
— На операцию, доктор? — спрашивает Лишка Рекуса. Молодой человек стремится вести себя солидно, а лицо бледнеет — точно так же побледнел бы Ригас, боящийся крови, — увидев отца в запятнанном халате, он теряется и становится уважительнее.
Рекус не успевает ответить, из-под простыни выскальзывает длинная, обтянутая желтой кожей рука, не очень-то похожая на человеческую — скрюченная сухая плеть выскальзывает и, раскачиваясь, ударяется о бок каталки.
— Что с ним? — Лишка обращается то к Рекусу, то к Наримантасу, инстинктивно избегая Нямуните и взглядом умоляя врачей вмешаться, что-нибудь сделать, чтобы рука не билась, как мертвая ветка. Рекус догоняет каталку, останавливает ее, осторожно
приподнимает простыню, его борода склоняется над лицом покойного. Взяв руку, он укладывает ее на грудь, заботливо укрывает, будто человек еще жив.
— Одни кости остались, — ворчит седоголовый усатый санитар. — Боишься потерять какую-нибудь?
— Ничем не смогли помочь... — Рекус подает санитарам знак двигаться дальше, а сам возвращается к Наримантасу, на какое-то мгновение они замирают, словно в почетном карауле, подавленные жалостью, сознанием собственного бессилия и еще каким-то, не часто посещающим медиков чувством. Недолгой была эта минута скорбной сосредоточенности, пока не завыл зверем уносивший добычу лифт. Больного этого утром еще упоминали на пятиминутке, мол, безнадежен... И положили-то в больницу не для лечения, а чтобы сбыть с рук. Все чаще навязывают заботливые родственники медикам чуть живых стариков — щадят собственные нервы и время... Зло берет, и только. Одно хорошо — наконец-то Шаблинскас получит аппарат.
— Ах да, ваши крышки... — Наримантас вспоминает о следователе. — По-прежнему считаете их одним из чудес света?
— Бороться с хищениями наш общий долг. — Лишка сгорбился, не сводя глаз с двери лифта, за которой что-то скрипит и грохочет. — Значит, не пустите к Шаблинскасу?
— После того как перевезем в палату покойного. Там аппарат, мы через него кислород даем. — Наримантас говорит миролюбиво, белое лицо Лишки свидетельствует: сегодня Шаблинскасу опасность не грозит. — А виновен ли он? — Лишка незаметно исчез. Наримантас услышал только свой вопрос.
...Виновен или невиновен Шаблинскас?
...Виновен или невиновен Казюкенас?
...Виновен или невиновен... Кто еще? Хватит, совсем рехнулся!
Никак не мог он отделаться от назойливой, не до конца ясной ему самому мысли, взгляд цеплялся за клумбы, автомобили — подозревал какую-то перемену в цветах и траве, в уличной толчее, в шелесте легкой одежды. В чем дело? Чего же он хотел?.. Только что, казалось, начавшееся лето добралось уже до зенита, солнце яростно жгло едва успевшие завязаться бутоны, плавилось в жирных масляных пятнах на асфальте. Время стремглав летело вперед, ничего не принимая в расчет, равнодушное к рождающимся и тут же исчезающим краскам лета. Чего же он хотел?.. У Наримантаса скрипели все суставы, сопротивляясь неосмысленному и потому мучительному движению.
— Куда спешите, доктор? — Как непривычно: не краснея, не извиняясь, остановила его на перекрестке Нямуните. — Даю голову на отсечение, на охоту собрались!
— Не понимаю вас, сестра.
— Певчую птичку изловить собираетесь. Точнее говоря, Зубовайте. Заставил все-таки Казюкенас? Не может без нее выздороветь? — Глаза Наримантаса слепило сверкание белого лица Нямуните, однако оно не волновало уже, не трогало, вызывало лишь сдержанность и даже неприязнь.
— Больной Казюкенас, сестра. Его воля...
— Сестра? Не ново и не изобретательно... Ну да ладно! Чего же хотите вы от Айсте Зубовайте?
— Ничего. — Внезапно он понял, что действительно направлялся к Зубовайте, если бы Нямуните не окликнула, наверно, повернул бы назад. — Передам ей Просьбу больного. Не нравится мне его вид.
— Есть же телефон. Могли бы поручить мне, то бишь сестре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65