Доступно сайт Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Едва-едва набросал для себя чей-то портрет, глядь, человек выскользнул, вывернулся из твоих приблизительных штрихов; так вырвался из моих рук Викторас, не пожелавший стать настоящим преступником, согласившийся играть роль мелкого воришки, так мелькнула и растворилась Жаленене, высвободившись из серенького тумана, в который издавна окутал я ее. Оказывается, синеглазая? Тридцатилетняя женщина со стройной фигуркой? А я давал ей все полета и не замечал цвета глаз.
— Вот что, коллега, — желваки на скулах отца угрожающе вздулись, и я почувствовал, что прижат к железному забору между двумя молодыми липками. — Вы здорово рисковали, ставя диагноз и назначая лечение.
— Почему, доктор?
— А вероятность аппендицита вы исключили, мой юный коллега?
— Ха! Они ж весь дом провоняли тухлой треской.
— Между прочим, это мог быть и холецистит.
-Что?
— Мальчику следовало бы зондировать желудок. Уже не первый приступ...
— Ему ж только одиннадцать! Ребенок.
— Помолчи, Ригас! Что ты смыслишь в этом? Что вы все в этом смыслите? Запрещаю, слышишь? За-пре- ща-ю!
Его мечущие искры глаза, глаза уже не нормального человека — фанатика, все время наталкивающегося на преграды и помехи, словно приварили меня к железным прутьям. Я повис на них, как выпотрошенная лягушка, на которую напали муравьи, шишечки и завитушки решетки впились в затылок, во рту вкус железа. Теперь я не был ему сыном — лишь одним из тех, кто легкомысленно посягнул на его тайну И глаза предупреждали: не смей, не приближайся, обожжешься! Тайна повсюду и во всем, она безмерна, и не ведаешь ни дня, ни часа, когда она вдруг откроется, все — тайна, запомни! Даже холецистит у одиннадцатилетнего!..
Резко повернувшись, отец торопливо зашагал прочь. Широкие штанины смешно болтались на худых ногах, тяжелый портфель оттягивал руку — он снова стал самим собой. Скорбное его одиночество и чувство некоторой моей вины перед ним побудило спешить вдогонку.
— Да что случилось? Ну подумай, ложечка касторки!
— Ладно, Ригас. Хорошо. Ничего не случилось
Город гудел, выл, урчал, заваливая нас ядовитыми автомобильными выхлопами.
— Все хорошо! Даже денег не просишь!..
Ума не приложу, почему не удрал, сгорая от стыда. Поход наш продолжался. Давным-давно начатый — в те времена солнце светило, как целая тысяча солнц! Они загорались, когда пути наши совпадали: его — в больницу, мой — в школу. Ненадолго сливались наши шаги и тени — отец торопился как на пожар, подхватит мой тяжеленный, будто кирпичами набитый портфельчик и бежит, размахивая сразу двумя, своим и моим, облегчает сыну ношу. И пусть накрапывал дождь, пусть наползала пелена тумана, все равно сияла тысяча солнц, сияла изнутри радостью, которую я не решался показывать, чтобы отец не рассердился и не окончилось внезапно наше чудесное путешествие. Яощущалво рту вкус радости, сладкий и прохладный, как у мороженого, редко покупаемого отцом, — он никогда не забывал о моем бронхите. Горели ладони, и сам я пылал, переполненный ожиданием еще большей радости. Однажды мы увидели впереди толпу. Отец поторопил меня — идем, идем! — ничто не имело права мешать ему вовремя оказаться в больнице! Я подчинился, однако замедлил шаг — пусть все видят, как мы идем, согреваемые солнцем, светящим лишь нам одним. Вдруг солнце померкло — из-под грузовика, окруженного толпой, неподвижно торчали две ноги в сапогах. Сапоги со стоптанными каблуками, один подле другого, не заляпанные, но и не начищенные. Меня будто в грудь толкнуло. Я задрожал, прильнул к Наримантасу, он дернулся, локоть, в который я уткнулся, стал железным, казалось, звякнет.
Толпа росла, но никто ничего не делал, сапоги продолжали вызывающе торчать из-под машины носками вверх, будто их специально выставили, полюбуйтесь, мол, а над ними высилась зеленая кабина грузовика. Железо отцовского локтя студило мою руку, будто я помешал ему проскользнуть мимо, а теперь мешаю делать то, что полагается. На мгновение мы замерли — уж лучше бы удрать отсюда, где все оцепенело, застыл над этими сапогами даже воздух, когда он вновь заструится, и мы, и все вокруг станет другим, и нам будет бесконечно жаль чего-то, что постараемся поскорее забыть, а оно когда-нибудь вновь выплывет из небытия и возникнет перед глазами, вызывая чувство беспричинной вины. Тогда я еще не понимал этого, лишь бессознательно догадывался, отнюдь не предвидя, что все это преодолимо без особого труда, ибо каждый в первую очередь живет для себя и не стремится умереть за другого, даже если бы имел такую возможность. Напряженная отцовская рука снова дернулась, я вцепился в нее, сжал что есть мочи, будто все, что может произойти, будет зависеть от моей выдержки, а не от таинственных сил, управляющих жизнью и судьбами людей. Почему я вдруг испугался, но не того, что уже случилось и само по себе было ужасным, а возможной решимости отца? Шагнет туда, освободившись от меня, все уставятся на него и потребуют чуда. А если оно не произойдет? Тогда на отца станут смотреть со злобой, как на виновника несчастья... Чем докажет, что он настоящий врач, исцеливший множество больных? Был бы накинут на плечи белый халат — все какая-то защита, какое-то оправдание в глазах толпы... Отец и сам медлил — трудно ли в одно мгновение освободиться от моих рук? Испуганную и удрученную душу мою терзали два непримиримых желания — чтобы сапоги не торчали так вызывающе страшно и чтобы отцу не пришлось ежиться под неприязненными взглядами людей. Страшно было и за себя — вдруг после отцовской неудачи не смогу уже ощущать такой радости от его присутствия рядом, так ждать наших нечастых утренних походов?
С той минуты, как мы увидели топчущихся около грузовика людей, прошло лишь мгновение, не больше. Отец высвободился — молча, даже взглядом не ободрив. Меня толкали, загораживали сапоги, никто не собирался оставить сцену, уступив место новому действующему лицу, похожему на врача, пусть и без халата. Отец уже стоял на коленях возле лежащего, пытаясь нащупать пульс. Отбросил, как палку, неживую руку под неодобрение кого-то из зрителей. С недовольным видом, словно заботило его лишь то, что опаздывает он на больничную пятиминутку, расстегнул куртку лежавшего человека, его вязаный жилет и ткнул ухом куда-то около плеча, Белело ничуть не поврежденное, а потому, возможно, и не страшное лицо, врезались в память и долго мучили только сапоги, торчавшие вверх носками... Я уже увидел» как засыпают их землей. Отец разогнулся, не подымаясь с колен, мимолетным взглядом отыскал меня, зажатого между двумя верзилами. Любопытные топчутся, то немного расширяя круг, то снова сбиваясь к центру, волосы мои колышет согласное дыхание зевак, и внезапно, точно из-под земли, раздается слабый стон, и становится до дрожи страшно. "Скорую"! "Скорую", немедленно! Приказ отца тонет во взволнованном гуле: была, уже была... Не взяли... Отец вновь требует, чтобы звонили в "Скорую": прощупывается пульс! Кто-то, задыхаясь, сообщает, что дозвонился, сейчас прибудет. Где-то в начале улицы слышится сирена — автоинспекция, а за ней и "скорая"; эти пронзительные гудки — звуки жизни — заставляют сердце биться прерывистыми толчками. Слышу, как почтительно и благодарно шепчутся об отце в толпе, и весь горю от волнения и гордости, что вот сейчас, сразу могу подойти к нему, взять за руку и шагать рядом, а сапоги будут вновь топтать травку, стучать по асфальту, цокать по камням — и все это благодаря ему, моему отцу! Санитары поднимают сбитого, суют его в кузов, отец что-то сердито говорит врачихе "скорой", молодой и побледневшей, автоинспектор с помощью добровольцев измеряет тормозной путь, а я цепляюсь за испытавшего секундное колебание, но воспрянувшего богатыря. Недопустимо было сомневаться в нем, и — кто знает? — не усомнился ли бы он сам в себе, если б не мое пламенное желание видеть его могучим и всесильным?
Отец вновь подхватывает оба портфеля с хорошо знакомым мне видом человека, которому помешали, и долго что-то недовольно бормочет себе под нос. А мне мир никогда не казался таким ясным, солнечным и совершенным., как в то утро. И чертовски обидно, что от такого надежного сооружения, сцементированного радостью и безграничным доверием, не осталось даже развалин.
— Помнишь, отец, когда-то ты на этом месте воскресил человека?
— Что, упал во время гололеда?
— Нет. Мы шли вдвоем. Вдруг толпа. И сапоги носками вверх... Ты бросился...
— Так уж и бросился? А "скорая"?
— "Скорая" не взяла. У меня и теперь в глазах эти сапоги...
— Сапоги, говоришь? Сапоги...
— Не помнишь, выздоровел он?
— Кажется, скончался в больнице. Говоришь, сапоги?..
— Ты знал, что он не выживет?
— Гм... Абсолютное знание, как и абсолютная истина...
— А конкретно?
— Предвидел.
— И воскрешал из мертвых? Обманывал себя и других?
Брови отца нахмурились, однако глаза смотрели не сурово, скорее удивленно, точно я только что вылупился из скорлупы — наивный, чистенький. Почудилось, чем-то сокровенным сейчас поделится, но не о человеке, о котором давно забыл... Я был близок к тайне или к той большой заботе, которая изменила его повседневные привычки, так изменила, что можно было заподозрить — под обычным отцовским обликом живет теперь другой человек. Тайна эта или забота беззвучно катилась на уже виденной мною черной "Волге". Никто не управлял машиной — место водителя зияло пустотой, а там, где должен сидеть пассажир, торчали только сапоги. Казюкенас. Я четко увидел Казюкенаса, хотя сапоги явно принадлежали не ему, порядком поношенные грубые рабочие сапоги.
— А насчет Казюкенаса тоже предвидел?
— Болтун ты, Ригас! Я-то думая...
Он не досказал, о чем думал, и ускорил шаг.
Я жал следом — за деньгами, только за деньгами!
Неизвестно, раскололся бы отец, вскрылась ли бы, как долго созревавший одарив, его тайна? Не время и не место для откровенности там, где поблескивают множество окон и десятки глаз нетерпеливо следят за приближающейся фигурой доктора. Вот его шаги, покашливание. Самое главное здесь, в этом строго организованном мирке — к слову сказать, прекрасно приспособленном только для болезней, — бодрость хирурга, его уверенность в себе... Становится ясно — теперь я ему не нужен, забыт и выброшен из головы, сейчас все внимание только больным, пусть путаные их загадки и мелочные жалобы надоедают за день, как простывший больничный суп. Вижу его — запавшие щеки, потная шея, отмахивается от надоедливой мухи, застрял в длинной обеденной очереди... Но пока что он Илья-пророк, сошедший с огненной колесницы. Мгновение любуюсь отцом, теперь он и мой и не мой — вновь его внимания мог бы удостоиться, лишь упав в обморок или получив неожиданную травму. Представил собственную персону в окружении белых халатов, даже ощутил щекочущее удовольствие...
— Доктор! Подождите, доктор!
Погоня? Благодарный смертный с банкнотом в потном кулаке? Скользкий путь избрал бедняга, долго же будут гореть у него уши при воспоминании, как пытался он всучить "благодарность" доктору Наримантасу! А может, застукал его больной-коллекционер — некоторые собирают недуги, как почтовые марки или спичечные этикетки. Ну, этому скоро опротивеют любые коллекции!
Отец прижался к перилам, пригнул голову, чтобы кирпич, если кто вздумает запустить, пролетел, не задев макушки.
— Целый час дожидаюсь, а вы мимо!
Едва поставив ногу на первую ступеньку лестницы, Наримантас застыл, будто пригвоздила его стрела, и медленно начал поворачиваться всем телом, как волк или скованный болезнью Бехтерева человек. Скребли по цементу тяжелые стеклянные двери в металлической раме, в вестибюле кто-то ахал не от боли — от радости, этажом выше раздавался смех — фальцетом кудахтал мужчина, с лестницы тянуло сигаретным дымом. Я почувствовал, что и отец с удовольствием затянулся бы — мнет пустой карман пиджака. Подскочил, сунул пачку, он> не глядя на меня, выколупал из нее сигарету.
Догнавшая нас девушка или женщина — сначала показалось, что девушка — тоже пахла табачным дымом, на тротуаре возле ее стройных ножек тлел окурок с пятнышком кармина на фильтре. Так торопилась, что не погасила? Оставляет следы... А ведь у нее есть что скрывать, но вот не бережется;, может, ей суждено всюду оставлять следы? Я заинтересовался ее странно знакомым лицом, талией, ножками; пялился на них несколько дольше, чем следует, но она не обращала на меня внимания. И для нее, как для отца, я был невидимкой? Женщина — теперь уже ясно, что женщина! — какая-то не будничная, словно с обложки "Силуэта" явилась, но впечатления, что наряжалась специально, нету. Пробегавшие мимо франтихи медсестры покалывали ее взглядами, некоторые даже забывали поздороваться с доктором. Ближайшая его сподвижница по спасению человечества, сестра Касте Нямуните, покосилась сдержанно — красотою правильных черт лица и стройностью она превосходила всех, даже эту незнакомку, но казалась рядом с ней статуей, в которую природа поскупилась вдохнуть жизнь.
— Подождите, пожалуйста доктор! Постойте! До чего же все здесь бездушны!
Незнакомка схватила отца за локоть. Длинные густые волосы волной падали на плечи, на грудь, ей приходилось откидывать их рукою, чтобы не заслоняли лица. Темно-рыжие пышные волосы эти озаряли ее каким-то праздничным светом, привлекая все взгляды.
Сухо кашлянув, Наримантас освободил локоть, сошел со ступеньки, но женщина не удовлетворилась уступкой, встала между ним и входом в больницу, чтобы не вздумал бежать. Он рассердился — не терпел принуждения! — но ничего не сказал, только перенес тяжесть тела на одну ногу, подрагивая по привычке другой.
— Как вы все безжалостны, доктор!
Женщина картинно прижала руку к сердцу — ах, как она возмущена! — длинные фиолетовые ногти в такт дыханию приподнимались на обтянутой модной блузкой груди. Где-то я ее видел, особенно эти движения, точно она танцевала под одной ей слышную музыку. Внезапно беспокойство, все утро окутывавшее отца и даже зажегшее в его глазах фанатические огоньки, каких прежде мне не доводилось замечать — рабочая кляча, да, но непримиримый фанатик?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я