https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/steklyannye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— В самом деле, хорошо сказано. Но тем не менее...
— Был бы смысл спорить, милый мой, если бы каждый из нас выполнял свою работу отлично... Увы!
— Извините, я ваших убеждений не оспариваю, доктор! — В глазах Рекуса качался лес путаных мыслей, в котором нетрудно заблудиться. — Они чертовски актуальны, честное слово! Но нельзя же на этом останавливаться. Какой смысл тратить силы, если все "держится на ниточке", а ниточка — бессмыслица?
— Работа сама по себе большая ценность.
— Отчужденная от человека, которого мы стремимся поставить на ноги?
— Почему? Целиком от человека не отстранялся и ваш Риэ. Для представителя нашей профессии это невозможно. Будь ты самым толстокожим. Однако
болеть чужими болезнями? Нет, милейший доктор Рекус, отказываюсь! — Наримантас изо всех сил защищался от соблазнов Рекуса, но опасность потерять себя, привычного, приближалась и влекла, словно прутья той страшной, из детства, клетки. Ржавые, изогнутые — он и теперь, спустя столько лет, видит их! — а между ними сгусток тумана... Треснул пиджачок, хрустнуло плечо, железная рука отца удерживает возле этого ужаса, его сердитое сопение шевелит волосы на оцепеневшем от страха темени. Должен расти смелым, не бояться ни коровьей морды, ни лошадиного копыта, а пуще всего — злых людей. Ему предначертано идти по стопам отца, хотя любил он дедушкиных голубей, а шерсть вызывала у него сыпь — редкий вид аллергии. Притворяясь безразличным, обманывая самого себя, бродил возле гумна, круги все сужались, и вот попался!.. Рысь, готовая к прыжку, стояла в клетке и, не мигая, глазела на проникающий через дверь свет. Рано или поздно, но все равно приманит к себе, и не спасешься от ее страшных клыков!.. Охваченный ужасом — клыков так и не увидел, только кисточки на ушах! — жутко закричал, отпрянув к двери, даже рысь недоуменно повела головой в пятнах запекшейся крови и йода...
— Вам плохо, доктор? — из туманных видений появляется реальная рука в желтых пятнах йода. Рекус?
— А что у вас с рукой, коллега? — Наримантас сердито рассчитывается за свое падение в колодец времени.
— Один чертенок укусил. Мы ему рану зашивали, а он... Извините...
— Кто, кто?
— Да мальчишка. Ночью привезли.
— Ступайте-ка переоденьтесь. И пусть сестра-хозяйка выдаст вам новый халат. Скажите, что я велел. Идите, идите. Я сам здесь побуду. Никуда не спешу...
— Не спешите, доктор? Вот и чудесно! — Казюкенас кивнул водителю, "Волга" газанула и уехала. Делать нечего, Наримантасу пришлось шагнуть навстречу, неловко протягивая руку. Несколько мгновений неуютно потоптавшись посреди тротуара, их тени, согласно покачиваясь, двинулись вперед, то касаясь друг друга, то ненадолго отстраняясь, словно всю жизнь, а если и не всю, то большую ее часть, именно
так прошагали они, локоть к локтю, именно так согласно звучали их мирно беседующие голоса; но подумавший подобное явно ошибся бы, едва ли хоть когда-нибудь доводилось им шагать плечом к плечу. Мне от него ничего не надо, что он меня преследует, лихорадочно думает Наримантас. В голове сумбур, мысли скачут, поезда времени бешено несутся навстречу друг другу... Молниеносно мелькают просветы между вагонами, глаз почти ничего не успевает схватить в открывающемся пространстве, а ведь было время, когда их дороги сближались, вились рядышком и в одном направлении, даже переплетались — особенно в те годы, когда они не были еще кем-то и не по дорогам шли, а по едва протоптанным, недалеко бегущим стежкам! Позже, когда стежки эти окончательно разошлись и им, уже не имеющим ничего общего, доводилось чуть не нос к носу сталкиваться друг с другом, они испытывали трудные мгновения узнавания, и каждый вновь уползал в своем направлении, надежно отделенный от былого знакомца своим кругом интересов, уползал на еще более продолжительное, почти бесконечное время. Чего он пристал ко мне? Должен я ему, что ли? Наримантас пытается вырваться из обволакивающего его властного обаяния Казюкенаса, но ему не удается — он уже захвачен этим человеком, его заботами, его тайной, как будто вновь, по прошествии стольких лет разгадав чужую загадку, надеется познать самого себя. И ведь не раз бывало: отворачиваешься, хмуришься, забываешь, что живет такой человек на земле, но достаточно малейшего соприкосновения, и ты поворачиваешься к нему, как подсолнух к солнцу. — А помнишь, доктор? — Казюкенас хватает Наримантаса за локоть и грубовато притягивает к себе. Весь лоск воспитанного горожанина куда-то улетучился, перед ним неотесанный деревенский парень — профессору-то не стал бы так мять костюм! — но между ними грохочут встречные поезда, летят, сотрясая тени, вагоны, и они, прищуриваясь, напрягая память, стараются разглядеть что-то в отдаляющемся мелькании. — Помнишь нашего учителя, Каспараускаса? Добрый был человек...
Точно отставший от поезда — от всех поездов в мире! — приходил он в класс, сгорбленный, несчастный, поникший, открывал дверь и как в волчью яму проваливался — затравленно не спускал глаз с них, будто только они двое сидели в гудящем классе. Лишь они, Наримантас это хорошо помнит, не стреляли в него
из рогатки, не подпаливали друг другу затылки на его уроках... Хорошо еще хоть Винцасом не называет, как недавно при Ригасе, никогда не был я для него Винцасом, обходились фамилиями, а если и называл по имени, я и внимания не обращал, не откликался, не слышал его, правда, не этого, нынешнего Казюкенаса, который идет рядом и с достоинством, приподнимая к полям шляпы два пальца, отвечает на приветствия знакомых, а совсем другого. Ребята потешались над ним за то, что хуже всех одет и вечно голоден, а в глазах его, воспаленных от постоянной зубрежки, лихорадочно горели огоньки решимости. Значит, уже в те далекие времена крепко сидело в парне желание выбиться?
— А помнишь, у всех у нас прозвища были? И у тебя, доктор. — Слава богу, не называет Винцасом. Какой он ему Винцас?.. Доверишь ли какому-то Вин- цасу мальчишке, губы которого обметало сыпью (у него была сыпь от звериной шерсти... а может, и не у него), однокласснику, на мгновение всплывающему и вновь исчезающему в школьной толчее, доверишь ли ему свое отчаяние, свой страх?! Нет, только врачу, который может сражаться с укоренившейся внутри тебя болью. И все-таки Казюкенас говорит безостановочно, взывает к прошлому, извлекая из мглы времен то, чего, может, даже и не существовало на самом деле. — Была, была у тебя кличка, не спорь! Как же дразнили-то? Губой, что ли?..
— Не помню, товарищ Казюкенас... — Только не Губой. Прозвали было Копытом, но не прижилось. Интересно, почему не хочет Наримантас помочь собеседнику? Ведь тому не терпится поделиться с ним чем-то большим, нежели доверит больной обычному доктору, чем-то таким, что помогло бы перебросить мост через давно разделившую их пропасть.
— Неужто не помнишь? Ну-ну... Я вот, как тебе известно, Александрас, — и Казюкенас вдруг с болью и незабытой обидой выпаливает: — А вы меня Золотарем окрестили!
— Не Золотарем — Золотаренком! — До Наримантаса вдруг донеслось злобное тявканье Купрониса — был такой большеголовый, большеносый недоросток у них в классе, трусливый, завистливый, подлый. Вот стоит он в дверях раздевалки и, натравленный на Казюкенаса старшеклассниками, шипит ему прямо в глаза обидное прозвище: "Золотаренок вонючий! Хи-хи-хи!" Казюкенас крупнее и сильнее Купрониса, но тот чувствует поддержку больших ребят, толкает его, хватает за полы пиджачка, который и так еле-еле на плечах у Александраса держится — он давно вырос из него. Пиджачок трещит, а Купронис изощряется: "Что, Золотаренок, в отцовской бочке купался?" Верещит, гримасничает, а сам потом от страха обливается, как бы не вмазал ему Казюкенас по носу, самому уязвимому месту... А от Казюкенаса действительно пахло порой не розами, пусть его отец и утверждал, подвыпив, что служит в имении водовозом, а не "золото" выгребает... Где уж там! Запахи гнилых стен сараюшки, где жили Казюкенасы, запахи горькой нужды, въевшиеся в одежду, волосы, кожу, смешивались с запахом "золота" и выдавали с головой. Сколько ни мойся, сколько ни оттирайся, семь потов, бывало, сойдет, прежде чем на день-два избавишься от тяжелого духа золотаре кой бочки... Да, если уж сын золотаря, ничего не поделаешь, а не нравится прозвище, отбивайся кулаками, пускай обидчикам кровь, доказывай силой, что не Золотаренок...
— Гляди-ка, доктор, оказывается, не все ты позабыл! — В голосе Казюкенаса уже не радость воспоминаний, а до сих пор язвящая его сердце обида. Она гнала его сквозь строй издевательских выкриков, по-мужицки крепких кулаков однокашников-батрачат, отстаивавших перед сыном золотаря невеликие свои преимущества, гнала сквозь всеобщее презрение, недоверие, сквозь колючую, как заросли шиповника, чащу суеверий и зависти — хотя чему тут было завидовать, последний из последних! — гнала до тех пор, пока злобная кличка Золотаренок не потонула в восторженном шепоте: "Смотрите, вот идет (или едет, или говорит) товарищ Казюкенас!" Только учитель Каспараускас, сам объект преследований и насмешек, баловал Казюкенаса справедливыми отметками и поощряющим пониманием, за что Золотаренок вынужден был расплачиваться, подсовывая на глазах у всего класса под ножки учительского стула пробки от пугача. Но, и чихая и кашляя от вонючего дыма, протирая очки не первой свежести носовым платком, учитель продолжал улыбаться Золотаренку, словно видел вершину, на которую взойдет в будущем его ученик. — Да, много водицы утекло... И кто бы мог подумать, что после стольких лет доведется нам?.. — Казюкенас уже торопится затоптать им же самим вытащенные на свет божий следы былого, пусть ничего зазорного в них нет, пусть они оправдывают, даже
возвышают его, добравшегося до вершин через унижения и муки — не на блюдечке поднесли! — торопится оживить в памяти собеседника что-то более радостное, сближающее их. Сквозь непрекращающийся бег встречных поездов проблескивают сполохи, и, как сполохи, мало что возродив в памяти, стираются добрые воспоминания, и вновь вылезает большой нос Купрониса — уже в другие времена, уже тогда, когда оба они превратились в мужчин, обнаруживших на своих висках не один седой волос. — Приехал как-то, просил рекомендовать на одно ответственное место. Что ж, двери перед ним не захлопнул, хотя другой и напомнил бы... Так с моей помощью и пошел, пустил корни, пообтесался, да чего уж там "пообтесался" — догоняет. — Казюкенас невесело рассмеялся. — А ведь из-за его пакостей я и глаза-то лишился. Помнишь? Вынудил меня как-то дать сдачи, так, язви его в душу, допек, что я не выдержал, ему-то, коротышке, что, унес ноги, а на меня целая куча навалилась, кто-то и выбил глаз...
— Что было, то прошло.... — Наримантас у неловко, словно своей сдержанностью заставил он Казюкенаса приоткрыть столь тщательно скрываемую им половину лица — стекло будто вросло в веки, не отличишь от живого глаза, разве что несколько неестествен поворот головы. ~ Чего уж, пора бы и забыть...
— Я не мстил. Наоборот... Легко было тем, у кого отцы крепко на земле стояли... — Казюкенас спохватывается, что может этими словами разрушить хрупкое их согласие, которое ему теперь важнее правды. — Не о тебе речь. Твой старик чудаком был. — Никак не может выпутаться он из рискованной темы и вязнет все глубже и глубже. — Учитель наш, Каспараускас, не рассказывал тебе, часом, как я помог ему, когда он из-за дома судился? Нашли у него на чердаке под стрехой гранаты и патроны, как ни клялся, как ни божился, что ни сном ни духом, — кто в те времена поверил бы? — ну и выслали... Несколько лет дома не был, вернулся чистый, как с престольного праздника, но в доме-то чужие люди живут, две семьи, одна многодетная... Ох и намучился я с этим делом... Значит, не говорил Каспараускас?
— Может быть... Не помню что-то. — Не хочется Наримантасу возрождать из прошлого Каспараускаса, хотя про Купрониса слушает с интересом; чудно, почему такой проницательный человек, как Казюкенас, забыл обо всех сотворенных этим типом пакостях? Вторая загадка — выдвижение Купрониса после голо
вокружительного взлета Казюкенаса. Прежде Наримантас редко вспоминал о Купронисе, как личность этот мелкий грызун из неистребимой породы крыс его мало занимал, но что нашел в нем Казюкенас? Удивительно! Впрочем, его это не касается, ему хочется подальше уйти от мрачных теней былого, но они все явственней всплывают в памяти... Если бы не коварная, многие годы подкрадывавшаяся болезнь, они не столкнулись бы вот так, лицом к лицу, а ведь и прежде доводилось встречаться, о чем Казюкенас, кажется, начисто забыл, как забывал все, что мешало ему чувствовать себя правым, быть тем, кем он был, или хотя бы тем, кем считал себя... Нет, не так-то легко прогнать воспоминания, иногда тянет без особой цели побродить по пережитому, словно по илистому пруду... скользко, продавливается между пальцами ног мягкая грязь, годами оседавшая на дне. Впрочем, может, и не без цели? Может, есть в этих воспоминаниях какая-то своя корысть? Главное, не забывать об одном: он, Наримантас, — врач, а Казюкенас — больной, хотя могут они еще разминуться, не столкнувшись ("Поздно, хе-хе-хе!" — звучит в памяти издевательский хохоток Купрониса). Как выброшенная из зарослей валежника на ровное место ящерица — неловко чувствующий себя вне привычной среды, без халата и коллег, понимающих друг друга по движению губ, — Наримантас, ни словом не выдавая своего состояния, извивается между долгом, обязывающим его быть хладнокровным и корректным, и жгучими воспоминаниями о прошлом, которые, оказывается, никогда не переставали тлеть в его душе, даже тогда, когда все вроде бы начисто забыто, когда он считал, что примирился с собой и с жизнью. — Вы мне лучше, товарищ Казюкенас, — снов^ едва не вырвалось "больной Казюкенас", как будто вокруг не шум и пестрота улицы, а уже тусклые краски больницы, — скажите вот что: как самочувствие? Не лучше?
— Скверное. Ничего есть не могу. Камнем на желудок ложится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65


А-П

П-Я