https://wodolei.ru/catalog/unitazy/s-kosim-vipuskom/
это как раз те, которые занимаются книгами, ни один крестьянин еще не повесился, так же как и о пшеничном колосе не слыхать было, чтобы он сам с собою покончил.
Качур был подавлен: что-то тяжелое, мертвое легло ему на сердце.
— Что же тогда отличает человека от животного?
— Вера.
Качур опустил голову.
— Но ведь не вся ваша жизнь, господин священник, в этих двадцати годах! До этого вы ведь тоже жили!.. Ну, перед тем как провинились.
Священник отвернулся и, полузакрыв глаза, смотрел куда-то вдаль.
— Не вся! Что было со мной раньше? К чему вспоминать? — Он усмехнулся, и необычный мягкий свет озарил его лицо.— Тогда я был бунтарь! Давно это было!.. Раньше времени стал я на путь народолюбца. Теперь легче: каждый капеллан может без опаски быть народолюбцем, а раньше не так... Молод я был и глуп. В молодости человек думает, что весь мир вертится вокруг него. Долг, святое призвание, высокие задачи... и если он не выполнит их, что будет с бедным народом! А все дело в том, что у него слишком много крови! И у меня ее был излишек. И что вы думаете, в чем состояло мое святое призвание? Обучал парней патриотическим песням, которые теперь поют спьяну. От Косеского я приходил в восторг! От То-мана также! Что Томан, жив еще?
— Умер.
— Ну, дай бог ему вечный покой. А каково ваше призвание? Ваша цель?
Качур покраснел, не зная, что ответить.
— Что-нибудь такое, как у всех? Народом увлекаетесь, да? — Он глянул в окно и вскочил из-за стола.
— Вот проклятый молокосос! Даже зимой не оставляют в покое мой сад! Подождал бы хоть, паршивец, чтобы груши поспели. Знаю я тебя, Мркинов ты.
Отошел от окна, красный и сердитый.
— Нарочно приходит и незрелые груши таскает. Ни за что не возитесь с народом! Он лучше вас знает, что ему нужно: ест, пьет и умирает. Что ему надо? С народом возятся те, что изменили ему. Сами стали иными, чужими, и думают, что и народ тоже должен стать другим. Смотрите, я сжился с ним, обитаю здесь больше двадцати лет и не верю, чтобы ему хотелось из этой грязи
выбраться на какие-то высоты... Пусть остается там, где
есть! Саранча на поле, овод на лошади, муха в трактире.
Священник встал из-за стола. Качур начал прощаться.
— Заходите ко мне, только не слишком часто: у меня дел много. А со школой не создавайте себе лишних хлопот, все равно ничего не добьетесь. Прощайте!
Качур вышел, не зная, куда ему направиться. Своей комнаты он боялся, улицы были пустые и печальные; голые, грязные холмы дремали над котловиной — не на чем глазу отдохнуть, нечем сердцу порадоваться. На околице, у подножья холма, стоял длинный, низкий, очень грязный и скучный дом, над дверью которого висел пучок стружек. Изнутри голосов не слышалось, а стекла были настолько грязны, что через них нельзя было ничего разглядеть.
В сенях пожилая толстая женщина мыла стаканы.
— Это трактир? — спросил Качур.
— А как же!
Качур пошел в комнату, остановился в дверях и скорее испугался, чем обрадовался: за столом сидела девушка в красной кофте и зеленой юбке.
Она оглянулась на него и не спеша поднялась.
— Что угодно?
— Вина!
Она прошла мимо него, покачивая бедрами, ее пухлые губы улыбались.
«Никогда больше не приду сюда!» — подумал Качур в непонятном страхе; взялся было за шляпу, но не ушел, а сел за стол.
Девушка принесла вина, поставила перед ним стакан, посмотрела ему в глаза и улыбнулась. Потом присела, опершись локтями о стол. Качур увидел ямочки на ее округлых крепких локтях и натянутую кофточку на полных руках и на груди.
— Вы недавно здесь, сударь? Первый раз я сегодня видела вас в церкви. Скучно вам будет в Грязном Доле!
— Скучно! Уже вчера мне было скучно. Поэтому я буду частенько приходить сюда...
Сказав это, он застыдился своих слов; она засмеялась, показались ямочки на щеках и ослепительные белые зубы. «А почему бы и не поговорить с нею? — подумал Качур.-— Почему не поразвлечься немножко?»
В ту минуту легла на его сердце первая, еще робкая, еле заметная тень Грязного Дола. И он тут же в полусознательном страхе почувствовал это.
— А где вы были раньше?
— В Заполье.
— Я была в Заполье, там церковь красивая.
— Красивая,— повторил Качур, несколько удивленный, и посмотрел ей в глаза. Она опять засмеялась и неожиданно положила свою руку на его. Ее тепло пронзило его, и он не отнял руки.
— Какой вы странный, сударь! И говорите непривычно, только посмотрю на вас, смех берет... какие маленькие руки у вас, гораздо меньше моих. И совсем белые!
Лицо Качура горело, в глазах стоял туман. Он пожал ее руку.
— Я даже не спросил, как вас зовут. Ведь мы будем друзьями.
— Тончка меня зовут. Я буду рада, если мы станем друзьями.
— Дайте мне руку, Тончка. Нет, губки!
Он целовал ее губы, полные горячие щеки, шею, кофточку.
— Как вы умеете целовать! Видно, в городе научились? В Грязном Доле не такие ласковые да обходительные... Будете приходить каждый день, сударь?
— Каждый день!
— Приходите! Еще в церкви я подумала: может, зайдет к нам,— хорошо бы пришел.
— Скучно вам в Грязном Доле, грязь, темнота!
— Нет, не так уж скучно; правда, господа редко когда заходят, а я люблю разговаривать с господами. Слова у них иные, и сами они такие чистые, гладкие. Не будь даже на вас такого пальто и воротничка, все равно по лицу бы узнала, что вы из господ...
— Какое ты дитя, Тончка! — засмеялся Качур. Она надула губы и посмотрела на пего удивленно.
— Почему?
— Не обижайся, Тончка, тебе это очень идет! Постой-ка, теперь я знаю, что тебя зовут Тончка, что ты красивая и что я тебя люблю. А скажи ты мне вот что: трактирщик — отец тебе или хозяин?
— И не отец и не хозяин. Воспитанница я в доме, мы в родстве. Тетка — злюка, а дядя — пьяница и почти все уже пропил. Приданое он мне даст, и больше ничего.
— Ты собираешься замуж, Тончка?
— Очень бы хотела, но только за господина. Вот такого, как вы, к примеру.
Качур изумился и громко рассмеялся.
— О Тончка!
— Почему вы смеетесь?
— Потому что мне весело. Мне приятно слушать твои серьезные речи, радостно смотреть в твое серьезное лицо... С тобой нельзя грустить. В сердце ничего не остается, кроме веселья и желания.
— Как вы красиво говорите!
Наступили сумерки. Они сидели в темноте, обнявшись. Кровь его кипела, он дрожал и прижимал ее к себе.
— Тончка... вечером я приду к тебе!
— Приходи.
— Когда закроют трактир... ночью!
— Приходи.
Больше они не сказали друг другу ни слова. Она зажгла свет, щеки ее пылали.
Когда Качур возвращался домой, перед глазами у него все качалось, щеки, губы, лоб покрылись потом. И вдруг он снова почувствовал,— будто на миг тьму пронзил луч света,— что опустились на его сердце тяжелые мутные тени Грязного Дола, и ужас охватил его.
«Не пойду! Пьян я! Околдован!».
От сырой земли, с полей тянуло запахами ранней верны: воздух был полон тяжелым, опьяняющим ароматом; земля просыпалась, и ее первый вздох был хриплым, удушливым: похотливые, страстные сны были в нем; ветер, дувший с гор, перемешивался с воздухом Грязного Дола, с низкими туманами и был одуряюще теплым, словно нечистое объятие.
«Пойду! Чем еще жить в Грязном Доле?»
И он не заметил, как во тьме потонуло прекрасное воспоминание и как тяжелые ночные тени окутали весь Грязный Дол и его самого.
II
Качур сидел в мрачном трактире, бледный, поникший, с постаревшим лицом. Посреди комнаты на пьяных ногах качался хозяин, он стучал кулаком по столу и вопил:
— Я не потерплю этого в своем доме! У меня дом порядочный! За волосы вытащу потаскуху на улицу и этого проклятого франта вместе с нею!
Толстая жена его стояла в дверях, подбоченясь.
— Чего ты кричишь! Он ведь сказал, что намерен сделать. Оставь его в покое.
Трактирщик утих, посмотрел на Качура налитыми кровью, тупыми глазами:
— Что он сказал?
— Вы посмотрите на этого пьяницу! Учитель же только что поклялся, что берет ее, как она есть, без приданого!
Трактирщик покачнулся, его дряблое, небритое лицо осклабилось, он пошел к Качуру и потянулся к нему через стол, опрокинув стакан.
— Ну, это другое дело!
— Да,— ответил Качур хриплым голосом, притронулся к потной руке трактирщика, взял шляпу и поднялся.
— Куда же вы? Вина на стол, старуха!
— Времени нет,— отказался Качур и вышел, не попрощавшись.
В сенях ему встретилась заплаканная Тончка. Он хотел молча пройти мимо, но повернулся и взял ее за руку.
— Тончка!..— Он не находил слов, губы его дрожали от волнения.— Может, это преждевременно... слишком поспешно... случайно... может, не так, как надо... но... на то воля божья; теперь мы связаны навеки!..
— Ты говоришь так серьезно, что мне страшно. Разве ты меня не любишь больше? Совсем не любишь?
В ее глазах было возмущение и упрек; никогда раньше она на него так не смотрела, и ему стало больно.
— Я и теперь люблю тебя, только по-иному; раз уж пришел я к тебе в первый вечер и в первую ночь, останусь с тобой навсегда, не покину тебя. Чувствую, что стоит между нами что-то, чего я не могу понять,— то ли тень, то ли ров. Но надеюсь, Тончка, мы с тобою переступим этот ров, если будем крепко держаться за руки... Впрочем, мы еще поговорим об этом... До свидания.
Он поцеловал ее в щеку и медленно пошел домой, опустив голову, усталый, больной. Качур понимал, что за короткое время в жизни его произошла резкая перемена, что сам он изменился. И чем больше он чувствовал и осознавал эту перемену, тем яснее вставали перед ним его прошлое и будущее. Он стал трезвее смотреть на вещи, стал сильнее; тяжелый груз наваливался на его плечи, и с бременем росли силы.
Придя домой, он заперся в своей комнате; не зажигая света, сел на кровать, уперся локтями в колени и прижал1 лоб к ладоням. Картины прежних времен вставали перед ним, и ни одна из них не была радостной.
...Только несколько дней, несколько шагов отделяли его от той поры, когда он чувствовал себя сильным, бодрым и готов был бросить вызов всему миру. Только что исчез последний луч солнца,— и что же, исчез навсегда, чтобы никогда больше не вернуться? Невозможно! Таким коротким не может быть день, так быстро не проходит молодость!
...Увидел бы его теперь кто-нибудь из тех слабаков, холопов-крохоборов, на которых он смотрел когда-то с таким отвращением и презрением. Когда-то? Боже мой, даже еще вчера! Как покраснел бы он, сгорел бы со стыда! Как рассмеялся бы прямо ему в лицо тот жалкий лизоблюд. «Все еще воспитываешь народ? Спасаешь его? Наперекор аду, молниям и окружному школьному совету? Что-то быстро ты угомонился. Бог свидетель, даже я дольше сопротивлялся». Что бы я ему ответил? Опустил бы голову и промолчал. Все кипело и бунтовало в нем.
Неужели наступил всему конец? Когда и почему он отрекся от себя и от своих высоких целей? Кто смог изменить, приручить его сердце? Кто повернул все его мысли в другом направлении, с высокой вершины сбросил в глухую низину? Когда это случилось? И почему?
«Я ли это или кто-то другой стоит здесь вместо меня, думает, говорит, делает за меня и против меня?»
Мучительно размышляя, возбужденный, взволнованный, он тщательно избегал чего-то темного, неприятного, хотя оно было совсем рядом. С наибольшей пристальностью человек смотрит на то, чего не видит или не желает видеть. Там, в темном углу за дверью, неслышно стояла Тончка, а он отворачивал голову, чтобы ее не видеть, и пристально смотрел в другую сторону. Но и там он видел себя и ее. Она вошла в его жизнь, устроилась в ней со всем своим барахлом, цепью сковала его тело, душу, мысли. Все в нем когда-то принадлежало ему, теперь у него не было ни своих мыслей, ни своих желаний, а только это жалкое тело, измученное и выжатое заботами, гнусностью и злобой жизни, которое в конце концов выбросят на навозную кучу...
Он тяжело вздохнул, и ему так захотелось отвести душу с другом.
«Кого позвать? Кому выплакаться?»
Вспомнил он о враче, но стыдно было предстать перед ним таким униженным и обессиленным. И вдруг выступил из темноты Ферян, веселый, пьяный и благодушный.
Качур улыбнулся и написал ему длинное письмо.
«Знаю, он приедет!..»
Утром в комнату вошла толстая служанка священника.
— Сударь,— грубым голосом заявила она,— священник велел вам тотчас к нему прийти.
— Мне надо идти в школу.
— Идите к нему. Чего вам в школе делать! — И хлопнула дверью.
Качур пошел к священнику. Тот только что вернулся из церкви и переодевался, чтобы отправиться в поле.
— Святая заступница! — воскликнул он, увидев Качу-ра.— Вы что, с ума сошли?
— Почему? -— спросил Качур и улыбнулся деланной и почти печальной улыбкой.
Священник стукнул сапогом об пол.
— Почему? — закричал он еще сердитей, и на лбу его выступили жилы.— Еще спрашивает, почему он спятил! Вы женитесь или нет? Отвечайте!
— Женюсь.
Священник обувался; наклонясь, он держался обеими руками за натянутый наполовину сапог.
Услышав ответ Качура, он приподнял голову, удивленно посмотрел ему в лицо. Потом опять взялся за сапог.
— Почему бы мне и не жениться? — спросил Качур несколько сконфуженно.
— Ну да! Разумеется! — усмехнулся священник и покачал головой.— И детей думаете заводить, да? Много детей?
— Возможно,— покраснел Качур.
— Возможно? Так оно и есть! Может быть, буду жить, может быть, и нет. Может быть, будут дети, а может быть, их не будет. Может быть, они будут жить, а может быть, сдохнут! О никчемный, безбородый мальчишка, треснуть бы тебя вот этим сапогом, да хорошенько!
У священника дрожали руки, и он тяжело сопел от гнева.
— Нет, ты не сумасшедший, ты просто молокосос, сопляк. И жениться вздумал, берет женщину, которая ходит в церковь не молиться, а выставлять напоказ свою роскошную грудь и смазливую рожу. Да благословит тебя бог, но я преподнесу вам такую проповедь, какой еще мир не слыхивал! Чем вы думаете жить? Любовью? Ца-ца-ца! Если женится батрак, ладно, так уж и быть,— пусть лучше женится, чем по бабам бегать! А учитель хуже батрака; по-господски не может жить, а по-свински не должен. Вот так.
Качур повернулся и пошел к двери.
— Куда? — закричал священник.
— Разве проповедь не кончена? Священник заговорил тише:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Качур был подавлен: что-то тяжелое, мертвое легло ему на сердце.
— Что же тогда отличает человека от животного?
— Вера.
Качур опустил голову.
— Но ведь не вся ваша жизнь, господин священник, в этих двадцати годах! До этого вы ведь тоже жили!.. Ну, перед тем как провинились.
Священник отвернулся и, полузакрыв глаза, смотрел куда-то вдаль.
— Не вся! Что было со мной раньше? К чему вспоминать? — Он усмехнулся, и необычный мягкий свет озарил его лицо.— Тогда я был бунтарь! Давно это было!.. Раньше времени стал я на путь народолюбца. Теперь легче: каждый капеллан может без опаски быть народолюбцем, а раньше не так... Молод я был и глуп. В молодости человек думает, что весь мир вертится вокруг него. Долг, святое призвание, высокие задачи... и если он не выполнит их, что будет с бедным народом! А все дело в том, что у него слишком много крови! И у меня ее был излишек. И что вы думаете, в чем состояло мое святое призвание? Обучал парней патриотическим песням, которые теперь поют спьяну. От Косеского я приходил в восторг! От То-мана также! Что Томан, жив еще?
— Умер.
— Ну, дай бог ему вечный покой. А каково ваше призвание? Ваша цель?
Качур покраснел, не зная, что ответить.
— Что-нибудь такое, как у всех? Народом увлекаетесь, да? — Он глянул в окно и вскочил из-за стола.
— Вот проклятый молокосос! Даже зимой не оставляют в покое мой сад! Подождал бы хоть, паршивец, чтобы груши поспели. Знаю я тебя, Мркинов ты.
Отошел от окна, красный и сердитый.
— Нарочно приходит и незрелые груши таскает. Ни за что не возитесь с народом! Он лучше вас знает, что ему нужно: ест, пьет и умирает. Что ему надо? С народом возятся те, что изменили ему. Сами стали иными, чужими, и думают, что и народ тоже должен стать другим. Смотрите, я сжился с ним, обитаю здесь больше двадцати лет и не верю, чтобы ему хотелось из этой грязи
выбраться на какие-то высоты... Пусть остается там, где
есть! Саранча на поле, овод на лошади, муха в трактире.
Священник встал из-за стола. Качур начал прощаться.
— Заходите ко мне, только не слишком часто: у меня дел много. А со школой не создавайте себе лишних хлопот, все равно ничего не добьетесь. Прощайте!
Качур вышел, не зная, куда ему направиться. Своей комнаты он боялся, улицы были пустые и печальные; голые, грязные холмы дремали над котловиной — не на чем глазу отдохнуть, нечем сердцу порадоваться. На околице, у подножья холма, стоял длинный, низкий, очень грязный и скучный дом, над дверью которого висел пучок стружек. Изнутри голосов не слышалось, а стекла были настолько грязны, что через них нельзя было ничего разглядеть.
В сенях пожилая толстая женщина мыла стаканы.
— Это трактир? — спросил Качур.
— А как же!
Качур пошел в комнату, остановился в дверях и скорее испугался, чем обрадовался: за столом сидела девушка в красной кофте и зеленой юбке.
Она оглянулась на него и не спеша поднялась.
— Что угодно?
— Вина!
Она прошла мимо него, покачивая бедрами, ее пухлые губы улыбались.
«Никогда больше не приду сюда!» — подумал Качур в непонятном страхе; взялся было за шляпу, но не ушел, а сел за стол.
Девушка принесла вина, поставила перед ним стакан, посмотрела ему в глаза и улыбнулась. Потом присела, опершись локтями о стол. Качур увидел ямочки на ее округлых крепких локтях и натянутую кофточку на полных руках и на груди.
— Вы недавно здесь, сударь? Первый раз я сегодня видела вас в церкви. Скучно вам будет в Грязном Доле!
— Скучно! Уже вчера мне было скучно. Поэтому я буду частенько приходить сюда...
Сказав это, он застыдился своих слов; она засмеялась, показались ямочки на щеках и ослепительные белые зубы. «А почему бы и не поговорить с нею? — подумал Качур.-— Почему не поразвлечься немножко?»
В ту минуту легла на его сердце первая, еще робкая, еле заметная тень Грязного Дола. И он тут же в полусознательном страхе почувствовал это.
— А где вы были раньше?
— В Заполье.
— Я была в Заполье, там церковь красивая.
— Красивая,— повторил Качур, несколько удивленный, и посмотрел ей в глаза. Она опять засмеялась и неожиданно положила свою руку на его. Ее тепло пронзило его, и он не отнял руки.
— Какой вы странный, сударь! И говорите непривычно, только посмотрю на вас, смех берет... какие маленькие руки у вас, гораздо меньше моих. И совсем белые!
Лицо Качура горело, в глазах стоял туман. Он пожал ее руку.
— Я даже не спросил, как вас зовут. Ведь мы будем друзьями.
— Тончка меня зовут. Я буду рада, если мы станем друзьями.
— Дайте мне руку, Тончка. Нет, губки!
Он целовал ее губы, полные горячие щеки, шею, кофточку.
— Как вы умеете целовать! Видно, в городе научились? В Грязном Доле не такие ласковые да обходительные... Будете приходить каждый день, сударь?
— Каждый день!
— Приходите! Еще в церкви я подумала: может, зайдет к нам,— хорошо бы пришел.
— Скучно вам в Грязном Доле, грязь, темнота!
— Нет, не так уж скучно; правда, господа редко когда заходят, а я люблю разговаривать с господами. Слова у них иные, и сами они такие чистые, гладкие. Не будь даже на вас такого пальто и воротничка, все равно по лицу бы узнала, что вы из господ...
— Какое ты дитя, Тончка! — засмеялся Качур. Она надула губы и посмотрела на пего удивленно.
— Почему?
— Не обижайся, Тончка, тебе это очень идет! Постой-ка, теперь я знаю, что тебя зовут Тончка, что ты красивая и что я тебя люблю. А скажи ты мне вот что: трактирщик — отец тебе или хозяин?
— И не отец и не хозяин. Воспитанница я в доме, мы в родстве. Тетка — злюка, а дядя — пьяница и почти все уже пропил. Приданое он мне даст, и больше ничего.
— Ты собираешься замуж, Тончка?
— Очень бы хотела, но только за господина. Вот такого, как вы, к примеру.
Качур изумился и громко рассмеялся.
— О Тончка!
— Почему вы смеетесь?
— Потому что мне весело. Мне приятно слушать твои серьезные речи, радостно смотреть в твое серьезное лицо... С тобой нельзя грустить. В сердце ничего не остается, кроме веселья и желания.
— Как вы красиво говорите!
Наступили сумерки. Они сидели в темноте, обнявшись. Кровь его кипела, он дрожал и прижимал ее к себе.
— Тончка... вечером я приду к тебе!
— Приходи.
— Когда закроют трактир... ночью!
— Приходи.
Больше они не сказали друг другу ни слова. Она зажгла свет, щеки ее пылали.
Когда Качур возвращался домой, перед глазами у него все качалось, щеки, губы, лоб покрылись потом. И вдруг он снова почувствовал,— будто на миг тьму пронзил луч света,— что опустились на его сердце тяжелые мутные тени Грязного Дола, и ужас охватил его.
«Не пойду! Пьян я! Околдован!».
От сырой земли, с полей тянуло запахами ранней верны: воздух был полон тяжелым, опьяняющим ароматом; земля просыпалась, и ее первый вздох был хриплым, удушливым: похотливые, страстные сны были в нем; ветер, дувший с гор, перемешивался с воздухом Грязного Дола, с низкими туманами и был одуряюще теплым, словно нечистое объятие.
«Пойду! Чем еще жить в Грязном Доле?»
И он не заметил, как во тьме потонуло прекрасное воспоминание и как тяжелые ночные тени окутали весь Грязный Дол и его самого.
II
Качур сидел в мрачном трактире, бледный, поникший, с постаревшим лицом. Посреди комнаты на пьяных ногах качался хозяин, он стучал кулаком по столу и вопил:
— Я не потерплю этого в своем доме! У меня дом порядочный! За волосы вытащу потаскуху на улицу и этого проклятого франта вместе с нею!
Толстая жена его стояла в дверях, подбоченясь.
— Чего ты кричишь! Он ведь сказал, что намерен сделать. Оставь его в покое.
Трактирщик утих, посмотрел на Качура налитыми кровью, тупыми глазами:
— Что он сказал?
— Вы посмотрите на этого пьяницу! Учитель же только что поклялся, что берет ее, как она есть, без приданого!
Трактирщик покачнулся, его дряблое, небритое лицо осклабилось, он пошел к Качуру и потянулся к нему через стол, опрокинув стакан.
— Ну, это другое дело!
— Да,— ответил Качур хриплым голосом, притронулся к потной руке трактирщика, взял шляпу и поднялся.
— Куда же вы? Вина на стол, старуха!
— Времени нет,— отказался Качур и вышел, не попрощавшись.
В сенях ему встретилась заплаканная Тончка. Он хотел молча пройти мимо, но повернулся и взял ее за руку.
— Тончка!..— Он не находил слов, губы его дрожали от волнения.— Может, это преждевременно... слишком поспешно... случайно... может, не так, как надо... но... на то воля божья; теперь мы связаны навеки!..
— Ты говоришь так серьезно, что мне страшно. Разве ты меня не любишь больше? Совсем не любишь?
В ее глазах было возмущение и упрек; никогда раньше она на него так не смотрела, и ему стало больно.
— Я и теперь люблю тебя, только по-иному; раз уж пришел я к тебе в первый вечер и в первую ночь, останусь с тобой навсегда, не покину тебя. Чувствую, что стоит между нами что-то, чего я не могу понять,— то ли тень, то ли ров. Но надеюсь, Тончка, мы с тобою переступим этот ров, если будем крепко держаться за руки... Впрочем, мы еще поговорим об этом... До свидания.
Он поцеловал ее в щеку и медленно пошел домой, опустив голову, усталый, больной. Качур понимал, что за короткое время в жизни его произошла резкая перемена, что сам он изменился. И чем больше он чувствовал и осознавал эту перемену, тем яснее вставали перед ним его прошлое и будущее. Он стал трезвее смотреть на вещи, стал сильнее; тяжелый груз наваливался на его плечи, и с бременем росли силы.
Придя домой, он заперся в своей комнате; не зажигая света, сел на кровать, уперся локтями в колени и прижал1 лоб к ладоням. Картины прежних времен вставали перед ним, и ни одна из них не была радостной.
...Только несколько дней, несколько шагов отделяли его от той поры, когда он чувствовал себя сильным, бодрым и готов был бросить вызов всему миру. Только что исчез последний луч солнца,— и что же, исчез навсегда, чтобы никогда больше не вернуться? Невозможно! Таким коротким не может быть день, так быстро не проходит молодость!
...Увидел бы его теперь кто-нибудь из тех слабаков, холопов-крохоборов, на которых он смотрел когда-то с таким отвращением и презрением. Когда-то? Боже мой, даже еще вчера! Как покраснел бы он, сгорел бы со стыда! Как рассмеялся бы прямо ему в лицо тот жалкий лизоблюд. «Все еще воспитываешь народ? Спасаешь его? Наперекор аду, молниям и окружному школьному совету? Что-то быстро ты угомонился. Бог свидетель, даже я дольше сопротивлялся». Что бы я ему ответил? Опустил бы голову и промолчал. Все кипело и бунтовало в нем.
Неужели наступил всему конец? Когда и почему он отрекся от себя и от своих высоких целей? Кто смог изменить, приручить его сердце? Кто повернул все его мысли в другом направлении, с высокой вершины сбросил в глухую низину? Когда это случилось? И почему?
«Я ли это или кто-то другой стоит здесь вместо меня, думает, говорит, делает за меня и против меня?»
Мучительно размышляя, возбужденный, взволнованный, он тщательно избегал чего-то темного, неприятного, хотя оно было совсем рядом. С наибольшей пристальностью человек смотрит на то, чего не видит или не желает видеть. Там, в темном углу за дверью, неслышно стояла Тончка, а он отворачивал голову, чтобы ее не видеть, и пристально смотрел в другую сторону. Но и там он видел себя и ее. Она вошла в его жизнь, устроилась в ней со всем своим барахлом, цепью сковала его тело, душу, мысли. Все в нем когда-то принадлежало ему, теперь у него не было ни своих мыслей, ни своих желаний, а только это жалкое тело, измученное и выжатое заботами, гнусностью и злобой жизни, которое в конце концов выбросят на навозную кучу...
Он тяжело вздохнул, и ему так захотелось отвести душу с другом.
«Кого позвать? Кому выплакаться?»
Вспомнил он о враче, но стыдно было предстать перед ним таким униженным и обессиленным. И вдруг выступил из темноты Ферян, веселый, пьяный и благодушный.
Качур улыбнулся и написал ему длинное письмо.
«Знаю, он приедет!..»
Утром в комнату вошла толстая служанка священника.
— Сударь,— грубым голосом заявила она,— священник велел вам тотчас к нему прийти.
— Мне надо идти в школу.
— Идите к нему. Чего вам в школе делать! — И хлопнула дверью.
Качур пошел к священнику. Тот только что вернулся из церкви и переодевался, чтобы отправиться в поле.
— Святая заступница! — воскликнул он, увидев Качу-ра.— Вы что, с ума сошли?
— Почему? -— спросил Качур и улыбнулся деланной и почти печальной улыбкой.
Священник стукнул сапогом об пол.
— Почему? — закричал он еще сердитей, и на лбу его выступили жилы.— Еще спрашивает, почему он спятил! Вы женитесь или нет? Отвечайте!
— Женюсь.
Священник обувался; наклонясь, он держался обеими руками за натянутый наполовину сапог.
Услышав ответ Качура, он приподнял голову, удивленно посмотрел ему в лицо. Потом опять взялся за сапог.
— Почему бы мне и не жениться? — спросил Качур несколько сконфуженно.
— Ну да! Разумеется! — усмехнулся священник и покачал головой.— И детей думаете заводить, да? Много детей?
— Возможно,— покраснел Качур.
— Возможно? Так оно и есть! Может быть, буду жить, может быть, и нет. Может быть, будут дети, а может быть, их не будет. Может быть, они будут жить, а может быть, сдохнут! О никчемный, безбородый мальчишка, треснуть бы тебя вот этим сапогом, да хорошенько!
У священника дрожали руки, и он тяжело сопел от гнева.
— Нет, ты не сумасшедший, ты просто молокосос, сопляк. И жениться вздумал, берет женщину, которая ходит в церковь не молиться, а выставлять напоказ свою роскошную грудь и смазливую рожу. Да благословит тебя бог, но я преподнесу вам такую проповедь, какой еще мир не слыхивал! Чем вы думаете жить? Любовью? Ца-ца-ца! Если женится батрак, ладно, так уж и быть,— пусть лучше женится, чем по бабам бегать! А учитель хуже батрака; по-господски не может жить, а по-свински не должен. Вот так.
Качур повернулся и пошел к двери.
— Куда? — закричал священник.
— Разве проповедь не кончена? Священник заговорил тише:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21