душевая кабина 80х80
Перед ним возник старинный серый замок, обширный парк и обросшая плющом беседка у дороги, а в беседке яркая алая кофточка, белое лицо и черные глаза.
Вздохнув, он улыбнулся в полусне.
II
В одно из последних воскресений ноября Мартин Качур с утра отправился в Бистру. Серое небо низко нависло над землею, туман тихо и лениво полз над полями. Дорогу развезло, дома вдоль нее, грязные и черные от копоти, не радовали глаз.
Но Мартин Качур не видел ни серого неба, ни тумана, ни неприветливых домов; весело и солнечно было у него на душе. Необычное ощущение силы и свободы наполняло все его существо.
В Бистре он сразу направился к белому одноэтажному
дому. На его лице появилось торжественное выражение, будто он шел в солнечный праздничный день в церковь. На двери дома висел пучок стружек. Эта скромная вывеска говорила о том, что здесь можно получить вино. Должно быть, жажда сильно мучила Мартина Качура, если он заметил ее, так как самый дом ничем не походил на трактир: не было ни коновязи, ни колоды для водопоя скота, трактирщик не стоял в дверях, чистые окна дома были не такие, как в крестьянских домах, и из них не вылетали на улицу разгульные песни пьяных завсегдатаев. Возчики не останавливались здесь, и парни по воскресеньям проходили мимо этого дома, как проходили мимо церкви. Богатый хозяин бесплатно угощал вином путников, студентов, хвастаясь своим хлебосольством, да господ, приезжающих летом по воскресеньям после обеда.
Качур вошел в комнату и сел за стол, покрытый белоснежной скатертью. Когда в дверях показалась госпожа Ситарева, он встал и, улыбаясь, поклонился. Госпожа Си-тарева была высокая красивая женщина. Качура смущала мягкая, слегка презрительная улыбка, не сходившая с ее губ.
— Винца, не так ли?
Принесла вина, ветчины, белого хлеба; после чего уселась поудобнее за столом и скрестила руки на груди. Качур знал и ее взгляд, и ее насмешливую улыбку и все же каждый раз краснел, чувствуя на себе ее спокойный, веселый взгляд.
— Как поживаете? Как вам нравится Заполье?
— Ничего.
— Вы уже немного познакомились с ним, особенно с его женщинами?
Качур покраснел еще больше:
— Я не знаком ни с одной женщиной в Заполье.
— А говорят, вы либерал.
— Я? Почему?
— Так говорят, а узнают по лицу. С женой нотариуса вы уже беседовали?
— Нет. Я едва знаком с нею.
Она улыбнулась веселей, но с некоторой долей недоверия.
— Правда? Она кажется вам красивой?
— Ни красивой, ни дурной; не интересует она меня.
— В каждого молодого человека, который появляется в Заполье, она непременно влюбляется. Это у нее уже вошло в привычку. Муж ее постоянно бьет.
— Что вы говорите?! — удивленно посмотрел на нее Качур и подумал про себя: «Зачем она мне все это рассказывает?»
— Однажды, когда в Заполье приезжал таможенный чиновник,— со смехом продолжала она,— пришел как-то нотариус домой как раз в тот самый час — ну, вы понимаете... Помог чиновнику надеть пальто, пошутил, пожал ему руку, а жена потом целую неделю не могла выйти на улицу, а когда вышла, все увидели у нее синяк под глазом.
Хозяйка громко захохотала, облокотилась о стол и закинула ногу за ногу. Глаза Качура встретили ее потеплевший затуманенный взгляд.
Он опустил голову, налил себе вина и выпил залпом.
«К чему это? Зачем это?» — подумал он, и ему стало вдруг противно, как будто что-то дурное, омерзительное, непонятное коснулось его сердца.
— Так. Значит, с женой нотариуса у вас ничего нет? Ее голос был совершенно спокоен, и взгляд стал опять
холодным и веселым.
— А как с Мартинчевыми? С ними вы знакомы?
— Нет, их, говорят, много. Сегодня, когда сюда шел, видел, как пять на пороге стояло.
Она громко рассмеялась:
— Пять? Десять! И бог знает, сколько еще будет! За каждой дают по пять тысяч, и все же нет никого, кто бы женился на них. За крестьян они не желают, а все прочие боятся кучи родственников и набожности. По воскресеньям идут с вечерни из церкви — одна за другой, как гуси, в руках четки, глаза в землю.
Качур чувствовал себя неловко.
«Какие у нее намерения? Просто так она бы не стала все это говорить. Какое мне дело до жены нотариуса, какое мне дело до всех женщин мира!»
Хозяйка заметила гримасу недовольства на его покрасневшем лице, и прежнее выражение серьезности и пренебрежительности появилось на ее лице, лишь на губах оставалась еле заметная усмешка.
— Сдается мне, не любите вы таких разговоров и вообще женщин не любите?
— Ей-богу, не люблю,— ответил Качур дерзко.
— Хотите еще вина? —- Пожалуй.
Она взяла графинчик и, не взглянув на Качура, вышла.
«Обиделась,— подумал Качур. Он был зол и на себя и
на нее.— Но чего она хотела? К чему она это говорила?
Нехорошее было у нее лицо: встречались мне такие в Любляне под вечер, и всегда я старался быстрее пройти мимо». Он грустно подпер голову рукой. В глазах его уже не было прежнего веселья. Но вот открылась дверь, и на пороге показалась Минка. Ее лицо было таким же белым и глаза такими же черными, как в то утро в беседке, и даже алая блузка была та же, но сейчас он впервые заметил на ее губах чуть приметную презрительную, недоверчивую улыбку матери»
— Почему вы сегодня такой сердитый и хмурый, господин Качур?
Качур поднялся и, покраснев, пожал ей руку. Она стояла перед ним спокойная, улыбающаяся, и рука ее лежала в его руке, не отвечая на пожатие.
— Не сердитый и не хмурый, я счастлив, что вижу вас, мадемуазель Минка,— даже во сне я радуюсь, когда вижу вас.
Она села на тот же стул, на котором сидела мать.
— Нет, нет, мадемуазель Минка, сядьте поближе, куда угодно... Только не туда!
Она удивленно посмотрела на него, улыбнулась и села на скамью у стены, рядом с ним.
— Вы сегодня совсем другой. Что с вами случилось? Он выпил вина. Ему стало жарко. Щеки и глаза его
горели.
— Ничего, просто, когда вы со мной, мои мысли путаются, как у пьяного... Я заикаюсь, как провинившийся школьник... А сегодня больше, чем всегда!
Минка засмеялась и позволила ему взять свою руку.
— Больше, чем всегда. Я это заметила, потому и спросила...
Он посмотрел ей в глаза долгим и серьезным взглядом, губы его шевелились, желая и не решаясь заговорить.
— Сегодня я набрался храбрости и пришел просить у вас утешения.— Он покраснел, глаза его засверкали.— Ваш образ постоянно со мной, в моих мыслях, и мне уже тяжело не видеть вас постоянно перед собой. Человек слаб, рвется в облака, но обойтись без палки и опоры на земле не может. Помните, я вам говорил, как величественно призвание человека, живущего не для себя, а для других. Как велики его муки! Я не понимаю людей, живущих лишь для себя и своей семьи,— ни до кого им нет дела, никому они не приносят пользы, никому; хоть весь мир погибай, они и мизинцем не пошевелят, чтобы его спасти, только бы уцелел их дом. Такие люди в почете, к их слову прислушиваются. Но есть другие, люди особого сорта, глупые и безрассудные. Они работают не для себя, живут не для себя и хотят любым способом, во вред себе, своей семье, вопреки всему миру жить для других людей, как Христос, который дал распять себя для блага других.
Она слушала его, но лицо ее оставалось спокойным и насмешка не сходила с губ. Мартин Качур видел ее прекрасные глаза, прелестные румяные щеки и губы, но не видел ее улыбки.
— Таких людей не любят, их жизнь тяжела,— продолжал он.— Едят бедняки овсяный хлеб, а принеси им белого: «На что мне эта белая губка, скажут, кто тебя о ней просил?» Люди напоминают иных больных, ненавидящих своего лекаря. А я думаю, что нет на свете лучшего призвания, чем призвание добровольного лекаря, который не пожинает ни почестей, ни денег, а только печаль и страдание.
Минка смотрела ему в лицо, удивляясь блеску его глаз, румянцу щек, и не понимала его.
Она приблизилась к нему, и ее взгляд стал мягче.
— Но зачем это? Зачем все это?
— Как зачем? — удивился Качур.
— Да, зачем? Какая польза вам от этого?
— Какая польза? Никакой. Ведь я сказал, что не может и не должно быть никакой пользы. Там, где выгода, там нет... там нет честности. О какой пользе можно говорить, если все делается не для себя? А если не для себя, то, значит, во вред себе.
Вдруг ее лицо стало серьезным.
— Я думала, вы поэт... Вторично опешил Качур.
— Почему поэт?
— Поэты не думают о своей выгоде и говорят красиво, как вы сейчас говорили. Но они складывают стихи, а вы стихов не складываете.
Качур посмотрел на нее и сквозь нее вдаль. Огонь не угас в его глазах.
— Разве человек не может быть поэтом, не складывая стихов? — заговорил он тише, более спокойным голосом.— Поэтами были все те, кто своего ближнего любил больше, чем себя, каждый их поступок — поэма.
— Как странно вы говорите сегодня, будто на тайной вечере.
Качур засмеялся, и лицо его прояснилось.
— Действительно, слова чересчур высокопарны. Ненужная трагичность, слезливая «Ода мертвому жуку»! Помощник учителя сравнивает себя с Христом, потому что намеревается наперекор жупану и священнику организовать читальню. Нет ничего смешнее жупана в роли Пилата и наставника в роли Спасителя. И все же жук, в честь которого была сложена ода, чувствовал ничуть не меньше смертные муки, чем те, которые буду ощущать когда-нибудь я. Поэтому простите мне этот трагический разговор, вышло смешно, но я говорил так же искренне, как искренне все это переживаю.
Минка прислушивалась в раздумье, в ее взгляде не было ни сочувствия, ни воодушевления, ни сожаления.
— Но к чему вы вмешиваетесь в такие дела? Разве вам не повредит это?
— Разумеется, повредит.
— Зачем же тогда?
Качур посмотрел на нее в недоумении и задумался. У него было такое чувство, как будто ребенок спросил его: «Зачем ты живешь?» — и он не может ему ответить.
— Не знаю... Почему у меня так теплеет на душе, почему так неспокойно бьется мое сердце, когда я вижу вас? Не знаю! Почему я с улыбкой, без единого вздоха дам себе отрезать руку, если вы прикажете? Не знаю! Разве можно приказать сердцу? Бьется, как должно биться, и никакой мысли его не остановить. Чем бы я был, если бы не знал великого стремления быть полезным другим, отдать им то малое, -гго у меня есть. Не быть собой только потому, что на распутье стоит господин священник с палкой в руке? Если бы я знал, что должен идти направо, а пошел бы налево, потому что там мне отрежут кусок хлеба побольше? Ведь так мало имею я... так мала и незначительна моя жизнь — и ее не отдать?! Это все равно, что убогий дар библейской вдовы, который стоил ничуть не меньше золота богатея. И не принеси она его, грех ее был бы не меньше, чем грех богатея, укрывшего свои богатства.
Минка смотрела на стол; Качур заметил, что она больше не слушает его, и рассердился на себя: «С какой стати я разглагольствую? »
— Я пришел не для того, мадемуазель, чтобы жаловаться и восхвалять свое убожество. Глупо было так говорить, и никогда не сказал бы я этих слов, если бы мое сердце не было так близко к вам. Я пришел, чтобы увидеть вас, чтобы образ, который я ношу в сердце, стал более живым и реальным. Сегодня мне особенно нужно было вас видеть. Когда я ухожу отсюда, мои мысли становятся чище и прибавляются силы. А сегодня вечером мне понадобится много сил и чистое сердце.
Он смотрел ей в лицо широко раскрытыми горящими глазами, губы его дрожали, он хотел еще что-то сказать, но вдруг нагнулся и стал целовать ей руки.
Минка улыбалась все той же тихой, спокойной, немного презрительной улыбкой и смотрела на его кудрявые волосы, на его молодое, нежное, детски доверчивое лицо.
— Какой вы странный, господин Качур! Я была уверена, что вы поэт. Только поэты говорят так путано и — целуют руки...
Она засмеялась. Качур опешил, покраснел. Потом смущенно улыбнулся, как ребенок, к которому нагнулась бабушка со словами: «Почему только одну дольку? Возьми целый апельсин!» Руки его дрожали, он обнял Минку и поцеловал ее в губы.
Глаза его зажглись, лицо изменилось, стало красивым, и новый свет засиял на нем.
— Минка! Никогда, никогда я не расстанусь с тобой! — Он был пьян и заикался. Она только слегка отодвинулась; щеки ее не зарумянились, глаза смотрели весело и ясно, а улыбка была по-прежнему спокойной.
— Довольно, господин Качур! — Вдруг она засмеялась: — Какое странное у вас имя: Качур и еще Мартин. У поэта должно было бы быть другое имя! У моей матери был когда-то поклонник, очень богатый и очень красивый, и он ей только потому не нравился, что у него было смешное имя. Ужас какое неприличное!
Она расхохоталась и посмотрела Качуру в лицо удивительно зрелыми глазами.
— Как его звали? — рассеянно спросил удивленный Качур.
Минка прижала платок к губам, в глазах ее появились слезы от смеха.
— Какой вы ребенок, господин Качур! Так непонятно, мудрено говорите, словно из Священного писания, а такой ребенок!
«Что я сделал такого смешного?» — недоумевал он; горько у него стало на сердце.
— Не нужно сейчас смеяться! — попросил он.— Не нужно. Никогда в жизни я себя не чувствовал так, как в эту минуту. Если бы мне удалось схватить звезду с неба, и тогда я не был бы так счастлив.
Он взял ее за руки и стал глядеть на нее повлажневшими глазами.
— Видите, я говорил, что я беден, а теперь мне кажется, я обладаю огромным богатством, так бесконечна и велика моя любовь. Примите ее, как дар мой! В сто раз большей станет моя сила и в сто раз богаче я стану, если меня благословит ваша любовь.
Минка довольно улыбалась и смотрела на него, как на послушного ребенка.
— Ну, хорошо, хорошо, господин Качур! Успокойтесь! Он взглянул на нее и удивился, что она все так же красива и так же достойна его любви, как и раньше.
— Ничего другого вы мне не скажете?
— Чего другого?
— Одно только слово хотел бы я услышать от вас, мадемуазель Минка! Теплое, дружеское,— больше ничего. Одно только слово, которое осталось бы в моем сердце, как вечная манна, чтобы я вспоминал его в печальные минуты. Только одно слово!
Она по-матерински положила ему руки на плечи, посмотрела в глаза и улыбнулась:
— Ведь я вас люблю!
Он целовал ей руки, дрожа от счастья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Вздохнув, он улыбнулся в полусне.
II
В одно из последних воскресений ноября Мартин Качур с утра отправился в Бистру. Серое небо низко нависло над землею, туман тихо и лениво полз над полями. Дорогу развезло, дома вдоль нее, грязные и черные от копоти, не радовали глаз.
Но Мартин Качур не видел ни серого неба, ни тумана, ни неприветливых домов; весело и солнечно было у него на душе. Необычное ощущение силы и свободы наполняло все его существо.
В Бистре он сразу направился к белому одноэтажному
дому. На его лице появилось торжественное выражение, будто он шел в солнечный праздничный день в церковь. На двери дома висел пучок стружек. Эта скромная вывеска говорила о том, что здесь можно получить вино. Должно быть, жажда сильно мучила Мартина Качура, если он заметил ее, так как самый дом ничем не походил на трактир: не было ни коновязи, ни колоды для водопоя скота, трактирщик не стоял в дверях, чистые окна дома были не такие, как в крестьянских домах, и из них не вылетали на улицу разгульные песни пьяных завсегдатаев. Возчики не останавливались здесь, и парни по воскресеньям проходили мимо этого дома, как проходили мимо церкви. Богатый хозяин бесплатно угощал вином путников, студентов, хвастаясь своим хлебосольством, да господ, приезжающих летом по воскресеньям после обеда.
Качур вошел в комнату и сел за стол, покрытый белоснежной скатертью. Когда в дверях показалась госпожа Ситарева, он встал и, улыбаясь, поклонился. Госпожа Си-тарева была высокая красивая женщина. Качура смущала мягкая, слегка презрительная улыбка, не сходившая с ее губ.
— Винца, не так ли?
Принесла вина, ветчины, белого хлеба; после чего уселась поудобнее за столом и скрестила руки на груди. Качур знал и ее взгляд, и ее насмешливую улыбку и все же каждый раз краснел, чувствуя на себе ее спокойный, веселый взгляд.
— Как поживаете? Как вам нравится Заполье?
— Ничего.
— Вы уже немного познакомились с ним, особенно с его женщинами?
Качур покраснел еще больше:
— Я не знаком ни с одной женщиной в Заполье.
— А говорят, вы либерал.
— Я? Почему?
— Так говорят, а узнают по лицу. С женой нотариуса вы уже беседовали?
— Нет. Я едва знаком с нею.
Она улыбнулась веселей, но с некоторой долей недоверия.
— Правда? Она кажется вам красивой?
— Ни красивой, ни дурной; не интересует она меня.
— В каждого молодого человека, который появляется в Заполье, она непременно влюбляется. Это у нее уже вошло в привычку. Муж ее постоянно бьет.
— Что вы говорите?! — удивленно посмотрел на нее Качур и подумал про себя: «Зачем она мне все это рассказывает?»
— Однажды, когда в Заполье приезжал таможенный чиновник,— со смехом продолжала она,— пришел как-то нотариус домой как раз в тот самый час — ну, вы понимаете... Помог чиновнику надеть пальто, пошутил, пожал ему руку, а жена потом целую неделю не могла выйти на улицу, а когда вышла, все увидели у нее синяк под глазом.
Хозяйка громко захохотала, облокотилась о стол и закинула ногу за ногу. Глаза Качура встретили ее потеплевший затуманенный взгляд.
Он опустил голову, налил себе вина и выпил залпом.
«К чему это? Зачем это?» — подумал он, и ему стало вдруг противно, как будто что-то дурное, омерзительное, непонятное коснулось его сердца.
— Так. Значит, с женой нотариуса у вас ничего нет? Ее голос был совершенно спокоен, и взгляд стал опять
холодным и веселым.
— А как с Мартинчевыми? С ними вы знакомы?
— Нет, их, говорят, много. Сегодня, когда сюда шел, видел, как пять на пороге стояло.
Она громко рассмеялась:
— Пять? Десять! И бог знает, сколько еще будет! За каждой дают по пять тысяч, и все же нет никого, кто бы женился на них. За крестьян они не желают, а все прочие боятся кучи родственников и набожности. По воскресеньям идут с вечерни из церкви — одна за другой, как гуси, в руках четки, глаза в землю.
Качур чувствовал себя неловко.
«Какие у нее намерения? Просто так она бы не стала все это говорить. Какое мне дело до жены нотариуса, какое мне дело до всех женщин мира!»
Хозяйка заметила гримасу недовольства на его покрасневшем лице, и прежнее выражение серьезности и пренебрежительности появилось на ее лице, лишь на губах оставалась еле заметная усмешка.
— Сдается мне, не любите вы таких разговоров и вообще женщин не любите?
— Ей-богу, не люблю,— ответил Качур дерзко.
— Хотите еще вина? —- Пожалуй.
Она взяла графинчик и, не взглянув на Качура, вышла.
«Обиделась,— подумал Качур. Он был зол и на себя и
на нее.— Но чего она хотела? К чему она это говорила?
Нехорошее было у нее лицо: встречались мне такие в Любляне под вечер, и всегда я старался быстрее пройти мимо». Он грустно подпер голову рукой. В глазах его уже не было прежнего веселья. Но вот открылась дверь, и на пороге показалась Минка. Ее лицо было таким же белым и глаза такими же черными, как в то утро в беседке, и даже алая блузка была та же, но сейчас он впервые заметил на ее губах чуть приметную презрительную, недоверчивую улыбку матери»
— Почему вы сегодня такой сердитый и хмурый, господин Качур?
Качур поднялся и, покраснев, пожал ей руку. Она стояла перед ним спокойная, улыбающаяся, и рука ее лежала в его руке, не отвечая на пожатие.
— Не сердитый и не хмурый, я счастлив, что вижу вас, мадемуазель Минка,— даже во сне я радуюсь, когда вижу вас.
Она села на тот же стул, на котором сидела мать.
— Нет, нет, мадемуазель Минка, сядьте поближе, куда угодно... Только не туда!
Она удивленно посмотрела на него, улыбнулась и села на скамью у стены, рядом с ним.
— Вы сегодня совсем другой. Что с вами случилось? Он выпил вина. Ему стало жарко. Щеки и глаза его
горели.
— Ничего, просто, когда вы со мной, мои мысли путаются, как у пьяного... Я заикаюсь, как провинившийся школьник... А сегодня больше, чем всегда!
Минка засмеялась и позволила ему взять свою руку.
— Больше, чем всегда. Я это заметила, потому и спросила...
Он посмотрел ей в глаза долгим и серьезным взглядом, губы его шевелились, желая и не решаясь заговорить.
— Сегодня я набрался храбрости и пришел просить у вас утешения.— Он покраснел, глаза его засверкали.— Ваш образ постоянно со мной, в моих мыслях, и мне уже тяжело не видеть вас постоянно перед собой. Человек слаб, рвется в облака, но обойтись без палки и опоры на земле не может. Помните, я вам говорил, как величественно призвание человека, живущего не для себя, а для других. Как велики его муки! Я не понимаю людей, живущих лишь для себя и своей семьи,— ни до кого им нет дела, никому они не приносят пользы, никому; хоть весь мир погибай, они и мизинцем не пошевелят, чтобы его спасти, только бы уцелел их дом. Такие люди в почете, к их слову прислушиваются. Но есть другие, люди особого сорта, глупые и безрассудные. Они работают не для себя, живут не для себя и хотят любым способом, во вред себе, своей семье, вопреки всему миру жить для других людей, как Христос, который дал распять себя для блага других.
Она слушала его, но лицо ее оставалось спокойным и насмешка не сходила с губ. Мартин Качур видел ее прекрасные глаза, прелестные румяные щеки и губы, но не видел ее улыбки.
— Таких людей не любят, их жизнь тяжела,— продолжал он.— Едят бедняки овсяный хлеб, а принеси им белого: «На что мне эта белая губка, скажут, кто тебя о ней просил?» Люди напоминают иных больных, ненавидящих своего лекаря. А я думаю, что нет на свете лучшего призвания, чем призвание добровольного лекаря, который не пожинает ни почестей, ни денег, а только печаль и страдание.
Минка смотрела ему в лицо, удивляясь блеску его глаз, румянцу щек, и не понимала его.
Она приблизилась к нему, и ее взгляд стал мягче.
— Но зачем это? Зачем все это?
— Как зачем? — удивился Качур.
— Да, зачем? Какая польза вам от этого?
— Какая польза? Никакой. Ведь я сказал, что не может и не должно быть никакой пользы. Там, где выгода, там нет... там нет честности. О какой пользе можно говорить, если все делается не для себя? А если не для себя, то, значит, во вред себе.
Вдруг ее лицо стало серьезным.
— Я думала, вы поэт... Вторично опешил Качур.
— Почему поэт?
— Поэты не думают о своей выгоде и говорят красиво, как вы сейчас говорили. Но они складывают стихи, а вы стихов не складываете.
Качур посмотрел на нее и сквозь нее вдаль. Огонь не угас в его глазах.
— Разве человек не может быть поэтом, не складывая стихов? — заговорил он тише, более спокойным голосом.— Поэтами были все те, кто своего ближнего любил больше, чем себя, каждый их поступок — поэма.
— Как странно вы говорите сегодня, будто на тайной вечере.
Качур засмеялся, и лицо его прояснилось.
— Действительно, слова чересчур высокопарны. Ненужная трагичность, слезливая «Ода мертвому жуку»! Помощник учителя сравнивает себя с Христом, потому что намеревается наперекор жупану и священнику организовать читальню. Нет ничего смешнее жупана в роли Пилата и наставника в роли Спасителя. И все же жук, в честь которого была сложена ода, чувствовал ничуть не меньше смертные муки, чем те, которые буду ощущать когда-нибудь я. Поэтому простите мне этот трагический разговор, вышло смешно, но я говорил так же искренне, как искренне все это переживаю.
Минка прислушивалась в раздумье, в ее взгляде не было ни сочувствия, ни воодушевления, ни сожаления.
— Но к чему вы вмешиваетесь в такие дела? Разве вам не повредит это?
— Разумеется, повредит.
— Зачем же тогда?
Качур посмотрел на нее в недоумении и задумался. У него было такое чувство, как будто ребенок спросил его: «Зачем ты живешь?» — и он не может ему ответить.
— Не знаю... Почему у меня так теплеет на душе, почему так неспокойно бьется мое сердце, когда я вижу вас? Не знаю! Почему я с улыбкой, без единого вздоха дам себе отрезать руку, если вы прикажете? Не знаю! Разве можно приказать сердцу? Бьется, как должно биться, и никакой мысли его не остановить. Чем бы я был, если бы не знал великого стремления быть полезным другим, отдать им то малое, -гго у меня есть. Не быть собой только потому, что на распутье стоит господин священник с палкой в руке? Если бы я знал, что должен идти направо, а пошел бы налево, потому что там мне отрежут кусок хлеба побольше? Ведь так мало имею я... так мала и незначительна моя жизнь — и ее не отдать?! Это все равно, что убогий дар библейской вдовы, который стоил ничуть не меньше золота богатея. И не принеси она его, грех ее был бы не меньше, чем грех богатея, укрывшего свои богатства.
Минка смотрела на стол; Качур заметил, что она больше не слушает его, и рассердился на себя: «С какой стати я разглагольствую? »
— Я пришел не для того, мадемуазель, чтобы жаловаться и восхвалять свое убожество. Глупо было так говорить, и никогда не сказал бы я этих слов, если бы мое сердце не было так близко к вам. Я пришел, чтобы увидеть вас, чтобы образ, который я ношу в сердце, стал более живым и реальным. Сегодня мне особенно нужно было вас видеть. Когда я ухожу отсюда, мои мысли становятся чище и прибавляются силы. А сегодня вечером мне понадобится много сил и чистое сердце.
Он смотрел ей в лицо широко раскрытыми горящими глазами, губы его дрожали, он хотел еще что-то сказать, но вдруг нагнулся и стал целовать ей руки.
Минка улыбалась все той же тихой, спокойной, немного презрительной улыбкой и смотрела на его кудрявые волосы, на его молодое, нежное, детски доверчивое лицо.
— Какой вы странный, господин Качур! Я была уверена, что вы поэт. Только поэты говорят так путано и — целуют руки...
Она засмеялась. Качур опешил, покраснел. Потом смущенно улыбнулся, как ребенок, к которому нагнулась бабушка со словами: «Почему только одну дольку? Возьми целый апельсин!» Руки его дрожали, он обнял Минку и поцеловал ее в губы.
Глаза его зажглись, лицо изменилось, стало красивым, и новый свет засиял на нем.
— Минка! Никогда, никогда я не расстанусь с тобой! — Он был пьян и заикался. Она только слегка отодвинулась; щеки ее не зарумянились, глаза смотрели весело и ясно, а улыбка была по-прежнему спокойной.
— Довольно, господин Качур! — Вдруг она засмеялась: — Какое странное у вас имя: Качур и еще Мартин. У поэта должно было бы быть другое имя! У моей матери был когда-то поклонник, очень богатый и очень красивый, и он ей только потому не нравился, что у него было смешное имя. Ужас какое неприличное!
Она расхохоталась и посмотрела Качуру в лицо удивительно зрелыми глазами.
— Как его звали? — рассеянно спросил удивленный Качур.
Минка прижала платок к губам, в глазах ее появились слезы от смеха.
— Какой вы ребенок, господин Качур! Так непонятно, мудрено говорите, словно из Священного писания, а такой ребенок!
«Что я сделал такого смешного?» — недоумевал он; горько у него стало на сердце.
— Не нужно сейчас смеяться! — попросил он.— Не нужно. Никогда в жизни я себя не чувствовал так, как в эту минуту. Если бы мне удалось схватить звезду с неба, и тогда я не был бы так счастлив.
Он взял ее за руки и стал глядеть на нее повлажневшими глазами.
— Видите, я говорил, что я беден, а теперь мне кажется, я обладаю огромным богатством, так бесконечна и велика моя любовь. Примите ее, как дар мой! В сто раз большей станет моя сила и в сто раз богаче я стану, если меня благословит ваша любовь.
Минка довольно улыбалась и смотрела на него, как на послушного ребенка.
— Ну, хорошо, хорошо, господин Качур! Успокойтесь! Он взглянул на нее и удивился, что она все так же красива и так же достойна его любви, как и раньше.
— Ничего другого вы мне не скажете?
— Чего другого?
— Одно только слово хотел бы я услышать от вас, мадемуазель Минка! Теплое, дружеское,— больше ничего. Одно только слово, которое осталось бы в моем сердце, как вечная манна, чтобы я вспоминал его в печальные минуты. Только одно слово!
Она по-матерински положила ему руки на плечи, посмотрела в глаза и улыбнулась:
— Ведь я вас люблю!
Он целовал ей руки, дрожа от счастья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21