https://wodolei.ru/catalog/mebel/Edelform/
Подумай сам: люди, которым вовсе не до песен и плясок, голодные, холодные, не евшие, может статься, целую неделю, измученные физически и душевно, будут петь и плясать, чтобы доставить нам удовольствие. Понимать это и глядеть на них грустно, брат!
— Ты прав,— проговорил я.— Но упаси бог дать им это почувствовать, потому что ими движет чувство долга и желание причаститься к общему делу. Они сознательно идут на упрощение великого искусства, и это сознание помогает им преодолевать страшные трудности... И знаешь, если бы им пришлось с самого начала сражаться с оружием в руках, вероятно, из них получились бы воины не хуже нас с тобой. Но дело не в том, что они приехали сюда развлекать нас,— я уверен, что об этом они сейчас не думают и не считают это бедой. Беда в том, что война вырвала их из празднично освещенных театров, из нарядных концертных залов, сверкающих хрусталем и мрамором, швырнула в дремучие леса и голые поля. Очень я боюсь, что наша аудитория не сумеет по-настоящему оценить их высокое искусство, их профессионализм, их мастерство, приобретаемое ценою жизни. Как знать, может статься, сердца сегодняшних зрителей, огрубевшие в суровых условиях, не смогут понять и прочувствовать того, что является смыслом и целью всей их жизни...
Когда мы с комиссаром спустились в землянку, она была полна людей. По стенам развесили лампочки, снятые на время концерта с автомобилей, наскоро подсоединив их толстыми черными проводами к установленным тут же аккумуляторам. Нашим отвыкшим от электрического света глазам землянка показалась ярко освещенной. Астахов даже прикрыл глаза ладонью. Вход надежно занавесили старыми, выцветшими, видавшими виды солдатскими одеялами — чтобы не нарушать светомаскировки. По обе стороны двери стояли старшины. Каждый раз, когда открывалась и закрывалась дверь, они тщательно поправляли одеяла.
В противоположном от входа углу очень вытянутой в длину землянки в нерешительности топтались артисты. Они ждали нас Астаховым, видимо соображая, не пора ли начинать готовиться концерту. Шагах в двух от них замерла живая плотина коротко остриженных людей в выцветших зеленых гимнастерках с суровыми
лицами и сверкающими глазами. Кто успел сесть — сел на доски вдоль стен, служившие лавками, остальные разместились прямо на земляном полу. Иные сидели, поджав ноги на восточный манер, иные — подтянув к подбородку колени.
Стоял тяжелый запах пота, махорки, кожи, запах солдатских сапог и оружия, который перекрывает все запахи и пропитывает тело.
В землянке царила тишина ожидания, напряженная звонкая шина. Каждый думал о своем.
Но кто знает, о чем именно думали сейчас эти оторванные от родимого очага и привычного дела парни с сильными большими руками, в вылинявших гимнастерках, на которых поблескивали ордена и медали. У некоторых было уже по нескольку наград.
Улыбающийся Астахов успел скинуть свою шубу. На его богатырской груди сверкали два ордена боевого Красного Знамени, артисты как завороженные глядели на этого статного, красивого мужчину с орлиным профилем, похожего на генерала Ермолова.
Комиссар, многозначительно потирая руки, направился к артистам широким уверенным шагом хорошо знакомого со всеми человека. Кого-то дружески потрепал по плечу, с кем-то перебросился шуткой, лукаво улыбаясь, сказал что-то вроде комплимента, кому-то шепнул на ухо соленую, но к месту остроту, всех заставил рассмеяться и, высвободив артистов из плена застенчивости и робости, загудел своим бархатным басом:
— Товарищи артисты, пожалуйте к столу немного закусить с дороги,— и театральным жестом указал на узкую дверь в стене землянки. Это получилось так естественно и мило, что все невольно заулыбались.
Соседнее помещение было маленькой комнаткой, где еще недавно помещался узел связи; сейчас здесь на скорую руку накрыли богатый солдатский ужин для гостей.
Но гости замялись, начали смущенно переглядываться.
Один из них, высокий, худой, несмело обратился к комиссару:
— Может быть, лучше после концерта...— Он умолк, не закончив фразы, робко улыбаясь.
Мы с комиссаром обменялись взглядами. Нужно обладать большой выдержкой и мужеством, чтобы, умирая от голода, отказываться от пищи, когда тебе ее предлагают. И мне, и Астахову доводилось испытывать на себе неодолимую, умопомрачающую силу голода, поэтому мы по достоинству оценили силу духа этих людей. Но жертву их не приняли. Комиссар хитро подмигнул мне, безапелляционно заявив:
— И после концерта, и до! — Затем, хлопнув в ладоши, выкатил глаза и воскликнул: — А ну за мной, братцы! — Первым направившись к двери, он толкнул ее. Дверь распахнулась, но комиссар замешкался: не по богатырским плечам оказался узкий проем, пришлось протиснуться бочком.
Артисты еще раз переглянулись меж собой, потом засуетились, повеселели и поспешили следом за комиссаром.
Помещение было хорошо протоплено. Во всю длину его красовался сколоченный из оструганных досок стол, по обе стороны которого тянулись лавки. Стол был уставлен разнокалиберными жестяными кружками, в каждую было налито по сто граммов водки. Кружки, естественно, собрали у солдат. Посреди стола возвышалась маленькая горка черного хлеба, нарезанного тоненькими ломтями, на двух алюминиевых тарелках были аккуратно разложены кусочки ветчины, нарезанной с таким расчетом, чтобы каждому досталось хотя бы по кусочку. Кроме того, каждому на крышке солдатского котелка подали кашу с ломтиком колбасы. Угощение по тем временам царское!
Наши иззябшие гости, оказавшись в приятном тепле, оживились, заулыбались, стали снимать с себя верхнюю одежду. Стараясь делать вид, что не голодны, они украдкой поглядывали на стол.
Я смотрел на них и диву давался: в жизни не видел, чтобы на одном человеке было наверчено столько тряпья. Видно, все, что нашлось у них из теплой одежды, они подряд натянули на себя, чтобы хоть немного сохранить тепло в стынущем от холода и голода теле.
Когда артисты наконец разоблачились и сложили свои одеяния в углу, там образовалась целая гора. На эту мягкую гору они бережно уложили свои инструменты: аккордеоны, гитары, скрипки, сверкающие саксофоны.
Когда гости с подчеркнутым спокойствием расселись за столом и после короткого неловкого смущения с жадностью принялись за еду, я получил возможность как следует рассмотреть каждого.
Их было девять мужчин и три женщины.
Мужчины казались пожилыми и выглядели один другого истощеннее. Водка с трудом возвращала им цвет лица.
Среди женщин резко выделялась одна: из всех только она сохранила округлость форм, и худоба остальных служила ей фоном, на котором она выглядела особенно привлекательной.
Держалась она непринужденно, с чувством собственного достоинства.
Ее манеры говорили о том, что она принадлежит к высшей театральной среде. В ней ощущалась внутренняя сила. И она сама это, несомненно, сознавала и, как полагается человеку искусства и к тому же женщине, пользовалась своим обаянием с тонким мастерством. В этом актрисы похожи на шахматистов позиционного стиля, которые умудряются малейшее преимущество обратить в победу.
Минут через десять за нашим столом стало весело и шумно.
Мужчины понемногу стряхнули с себя дремотное оцепенение, женщины, разогревшись, принялись кокетничать и болтать. Они быстро почувствовали, что сидящие рядом с ними четверо моих офицеров — молодцы хоть куда и не сводят с них горящих глаз.
Прошло еще какое-то время, и вот уже дородная красавица очутилась рядом со мной.
Такие смелые и уверенные в себе женщины обыкновенно отмечают своим вниманием мужчин не столько по личным достоинствам, сколько исходя из их положения. Увы, таков закон женского честолюбия.
К сожалению, беседа с моей дамой оказалась на редкость неинтересной и беспредметной. Из того, о чем мы с ней говорили, мне не запомнилось ни слова. Речь шла о какой-то безделице, причем то и дело назывались имена разных знаменитостей, преимущественно ленинградских артистов. Собеседница явно хвасталась знакомством с ними и усиленно давала понять, что в «такую бригаду» ее никто бы не осмелился включить, но она сама этого пожелала.
Наши жестяные кружки быстро опустели, и старшина после кратких переговоров с комиссаром собрался было вторично наполнить их. Но тот же тощий высокий музыкант, который вначале особенно энергично отказывался от угощения, подбежал ко мне и, склонив набок голову и вытянув шею, взмолился:
— На сейчас хватит, не надо больше, а уж если вы так щедры, лучше побалуйте нас после концерта.
Моя соседка поддержала его:
— Не наливайте им больше ни капельки! Известно, что за птицы эти мужчины! Напьются до обалдения, вот и будет вам концерт. В прошлый-то раз что было? Нализались до положенья риз...
Мы встали из-за стола и перешли в «зал». И вот уже два аккордеона заворожили битком набитую землянку...
Сколько лет прошло, но тот фронтовой концерт незабываем для меня и по сей день. Кажется мне, что подобной радости от соприкосновения с искусством я никогда больше не испытывал.
Правда, в программе концерта не было не только ничего особенного, не было даже ничего нового, каждую из мелодий и песен я и прежде слышал много раз и в более подходящих условиях, часто в гораздо лучшем исполнении. Но услышанное и пережитое в этот трагический зимний вечер меня точно околдовало.
Время от времени я беглым взглядом окидывал моих бойцов. Восторженными глазами следили они за каждым движением артистов и каждый номер награждали такими единодушными и бурными аплодисментами, что вся наша землянка ходила ходуном и из щелей с потолка сыпались комья земли.
Да и артисты, казалось, преобразились. Трудно было поверить, что человек может так перевоплощаться. Куда девались их замедленные движения, голодный страдальческий взор, вымученная улыбка, несмелая робкая речь? В эстрадных платьях и костюмах, изящные и подтянутые, они казались возвышенными, недоступными и чуждыми повседневности.
Помню, что с первых же минут они заставили меня раскаяться в моих прежних суждениях об упрощении искусства, об ограниченных возможностях контакта зрителя с артистами... Глядя на комиссара, я догадывался, что и он во власти таких же переживаний.
Я подумал тогда, что в условиях фронта любое произведение искусства воспринимается совершенно особо, воздействует с небывалой силой.
Особенно взволновала меня «Колыбельная» Моцарта. Эту изящную мелодичную пьесу когда-то исполнял духовой оркестр Грузинского политехнического института, и, надо сказать, исполнял прекрасно!
Слушая музыку, я совершенно забылся, потерял представление о том, где нахожусь — здесь, на фронте, или в моем родном городе.
Но, увы, мне так и не удалось дослушать концерт: дежурный вызвал меня к полевому телефону, и я со всех ног помчался в соседнюю землянку. Командир полка приказал закругляться, тем более что наше общение с искусством длилось вот уже около двух часов. Командир добавил, что немцы подозрительно часто принялись «вешать люстры», то есть осветительные ракеты. Не исключено, что они что-то замышляют...
Когда я вернулся в «зал», концерт как раз кончился. Артисты кланялись, радостно-возбужденные зрители осыпали их аплодисментами.
Особенно усердно кланялась та значительная дама. Она выступила вперед и сгибалась в старинном поясном поклоне. Такой поклон я увидел впервые, да, кажется, не один я, а многие наши ребята. Артисты тоже с некоторым удивлением глядели, как их дородная примадонна складывалась пополам. Я подумал, что, пожалуй, война воскресила немало забытых народных обычаев.
— Чем не Василиса, а? Впрямь Василиса Прекрасная! — проговорил кто-то шутливо.
Голос потонул в громком смехе.
«А ведь правда, настоящая Василиса»,— подумал я. И уже так и называл ее про себя.
Аплодисменты долго не смолкали. Тогда Василиса сделала шаг вперед и громко объявила: «В ответ на горячую вашу благодарность мы исполним еще один номер». По «залу» прокатился рокот удовлетворения, затем наступила тишина.
«Сцену» наскоро перегородили занавесом, над которым появились две куклы: одна изображала Гитлера, другая —- Еву Браун. Тут только до меня дошло, что Василиса была артисткой кукольного театра. Ее надтреснутое меццо-сопрано резко звучало за занавесом. Разгневанная Ева Браун яростно кричала, топала ногами. Потом она до колен задрала юбку и ногой стукнула Гитлера прямо в нос. Землянка содрогнулась от гомерического хохота.
Однако дело на том не кончилось. Возлюбленная фюрера приволокла огромную жаровню и обрушила ее на голову Гитлера. Он заскулил, завизжал тонким голоском, как собачонка, стал просить прощения и смешно замахал руками. Наконец Ева Браун вдоволь натешилась, устроив настоящую трепку, а потом дала Гитлеру пинка под зад и, как тряпку, повесила на занавеску. Гитлерово туловище со свистом лопнуло, словно пузырь какой-то, испуская черный дым.
В землянке поднялся хохот, крик, гвалт, из всех щелей стала сыпаться земля. Комиссару этот номер особенно понравился. Он сердечно поблагодарил артистов и пригласил их, раскрасневшихся от тепла и воодушевления, к ужину.
Радостные переживания, которых я давно уже не испытывал, утомили меня. Мне захотелось побыть в одиночестве, и я вышел из землянки на воздух.
Вокруг опять стояла удивительная тишина. Слава богу, хоть концерт дали послушать, подумал я о немцах и представил вдруг, как бы перепугались и растерялись наши гости, если бы началась тревога.
Я сидел у порога землянки и курил крепкую-прекрепкую махорку, когда на ступеньке вдруг появилась Василиса. Она оправила накинутую на плечи шубейку и уселась рядом со мной.
— Товарищ старший лейтенант, коли не жаль, угостите-ка и меня цигарочкой...
Что мне оставалось делать — я свернул самокрутку и подал ей. Она оказалась опытной курильщицей. После нескольких затяжек раскурила самокрутку, потом как по писаному стала говорить об односторонности и ограниченности подобных выступлений, о ремесленничестве в искусстве и других вещах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46
— Ты прав,— проговорил я.— Но упаси бог дать им это почувствовать, потому что ими движет чувство долга и желание причаститься к общему делу. Они сознательно идут на упрощение великого искусства, и это сознание помогает им преодолевать страшные трудности... И знаешь, если бы им пришлось с самого начала сражаться с оружием в руках, вероятно, из них получились бы воины не хуже нас с тобой. Но дело не в том, что они приехали сюда развлекать нас,— я уверен, что об этом они сейчас не думают и не считают это бедой. Беда в том, что война вырвала их из празднично освещенных театров, из нарядных концертных залов, сверкающих хрусталем и мрамором, швырнула в дремучие леса и голые поля. Очень я боюсь, что наша аудитория не сумеет по-настоящему оценить их высокое искусство, их профессионализм, их мастерство, приобретаемое ценою жизни. Как знать, может статься, сердца сегодняшних зрителей, огрубевшие в суровых условиях, не смогут понять и прочувствовать того, что является смыслом и целью всей их жизни...
Когда мы с комиссаром спустились в землянку, она была полна людей. По стенам развесили лампочки, снятые на время концерта с автомобилей, наскоро подсоединив их толстыми черными проводами к установленным тут же аккумуляторам. Нашим отвыкшим от электрического света глазам землянка показалась ярко освещенной. Астахов даже прикрыл глаза ладонью. Вход надежно занавесили старыми, выцветшими, видавшими виды солдатскими одеялами — чтобы не нарушать светомаскировки. По обе стороны двери стояли старшины. Каждый раз, когда открывалась и закрывалась дверь, они тщательно поправляли одеяла.
В противоположном от входа углу очень вытянутой в длину землянки в нерешительности топтались артисты. Они ждали нас Астаховым, видимо соображая, не пора ли начинать готовиться концерту. Шагах в двух от них замерла живая плотина коротко остриженных людей в выцветших зеленых гимнастерках с суровыми
лицами и сверкающими глазами. Кто успел сесть — сел на доски вдоль стен, служившие лавками, остальные разместились прямо на земляном полу. Иные сидели, поджав ноги на восточный манер, иные — подтянув к подбородку колени.
Стоял тяжелый запах пота, махорки, кожи, запах солдатских сапог и оружия, который перекрывает все запахи и пропитывает тело.
В землянке царила тишина ожидания, напряженная звонкая шина. Каждый думал о своем.
Но кто знает, о чем именно думали сейчас эти оторванные от родимого очага и привычного дела парни с сильными большими руками, в вылинявших гимнастерках, на которых поблескивали ордена и медали. У некоторых было уже по нескольку наград.
Улыбающийся Астахов успел скинуть свою шубу. На его богатырской груди сверкали два ордена боевого Красного Знамени, артисты как завороженные глядели на этого статного, красивого мужчину с орлиным профилем, похожего на генерала Ермолова.
Комиссар, многозначительно потирая руки, направился к артистам широким уверенным шагом хорошо знакомого со всеми человека. Кого-то дружески потрепал по плечу, с кем-то перебросился шуткой, лукаво улыбаясь, сказал что-то вроде комплимента, кому-то шепнул на ухо соленую, но к месту остроту, всех заставил рассмеяться и, высвободив артистов из плена застенчивости и робости, загудел своим бархатным басом:
— Товарищи артисты, пожалуйте к столу немного закусить с дороги,— и театральным жестом указал на узкую дверь в стене землянки. Это получилось так естественно и мило, что все невольно заулыбались.
Соседнее помещение было маленькой комнаткой, где еще недавно помещался узел связи; сейчас здесь на скорую руку накрыли богатый солдатский ужин для гостей.
Но гости замялись, начали смущенно переглядываться.
Один из них, высокий, худой, несмело обратился к комиссару:
— Может быть, лучше после концерта...— Он умолк, не закончив фразы, робко улыбаясь.
Мы с комиссаром обменялись взглядами. Нужно обладать большой выдержкой и мужеством, чтобы, умирая от голода, отказываться от пищи, когда тебе ее предлагают. И мне, и Астахову доводилось испытывать на себе неодолимую, умопомрачающую силу голода, поэтому мы по достоинству оценили силу духа этих людей. Но жертву их не приняли. Комиссар хитро подмигнул мне, безапелляционно заявив:
— И после концерта, и до! — Затем, хлопнув в ладоши, выкатил глаза и воскликнул: — А ну за мной, братцы! — Первым направившись к двери, он толкнул ее. Дверь распахнулась, но комиссар замешкался: не по богатырским плечам оказался узкий проем, пришлось протиснуться бочком.
Артисты еще раз переглянулись меж собой, потом засуетились, повеселели и поспешили следом за комиссаром.
Помещение было хорошо протоплено. Во всю длину его красовался сколоченный из оструганных досок стол, по обе стороны которого тянулись лавки. Стол был уставлен разнокалиберными жестяными кружками, в каждую было налито по сто граммов водки. Кружки, естественно, собрали у солдат. Посреди стола возвышалась маленькая горка черного хлеба, нарезанного тоненькими ломтями, на двух алюминиевых тарелках были аккуратно разложены кусочки ветчины, нарезанной с таким расчетом, чтобы каждому досталось хотя бы по кусочку. Кроме того, каждому на крышке солдатского котелка подали кашу с ломтиком колбасы. Угощение по тем временам царское!
Наши иззябшие гости, оказавшись в приятном тепле, оживились, заулыбались, стали снимать с себя верхнюю одежду. Стараясь делать вид, что не голодны, они украдкой поглядывали на стол.
Я смотрел на них и диву давался: в жизни не видел, чтобы на одном человеке было наверчено столько тряпья. Видно, все, что нашлось у них из теплой одежды, они подряд натянули на себя, чтобы хоть немного сохранить тепло в стынущем от холода и голода теле.
Когда артисты наконец разоблачились и сложили свои одеяния в углу, там образовалась целая гора. На эту мягкую гору они бережно уложили свои инструменты: аккордеоны, гитары, скрипки, сверкающие саксофоны.
Когда гости с подчеркнутым спокойствием расселись за столом и после короткого неловкого смущения с жадностью принялись за еду, я получил возможность как следует рассмотреть каждого.
Их было девять мужчин и три женщины.
Мужчины казались пожилыми и выглядели один другого истощеннее. Водка с трудом возвращала им цвет лица.
Среди женщин резко выделялась одна: из всех только она сохранила округлость форм, и худоба остальных служила ей фоном, на котором она выглядела особенно привлекательной.
Держалась она непринужденно, с чувством собственного достоинства.
Ее манеры говорили о том, что она принадлежит к высшей театральной среде. В ней ощущалась внутренняя сила. И она сама это, несомненно, сознавала и, как полагается человеку искусства и к тому же женщине, пользовалась своим обаянием с тонким мастерством. В этом актрисы похожи на шахматистов позиционного стиля, которые умудряются малейшее преимущество обратить в победу.
Минут через десять за нашим столом стало весело и шумно.
Мужчины понемногу стряхнули с себя дремотное оцепенение, женщины, разогревшись, принялись кокетничать и болтать. Они быстро почувствовали, что сидящие рядом с ними четверо моих офицеров — молодцы хоть куда и не сводят с них горящих глаз.
Прошло еще какое-то время, и вот уже дородная красавица очутилась рядом со мной.
Такие смелые и уверенные в себе женщины обыкновенно отмечают своим вниманием мужчин не столько по личным достоинствам, сколько исходя из их положения. Увы, таков закон женского честолюбия.
К сожалению, беседа с моей дамой оказалась на редкость неинтересной и беспредметной. Из того, о чем мы с ней говорили, мне не запомнилось ни слова. Речь шла о какой-то безделице, причем то и дело назывались имена разных знаменитостей, преимущественно ленинградских артистов. Собеседница явно хвасталась знакомством с ними и усиленно давала понять, что в «такую бригаду» ее никто бы не осмелился включить, но она сама этого пожелала.
Наши жестяные кружки быстро опустели, и старшина после кратких переговоров с комиссаром собрался было вторично наполнить их. Но тот же тощий высокий музыкант, который вначале особенно энергично отказывался от угощения, подбежал ко мне и, склонив набок голову и вытянув шею, взмолился:
— На сейчас хватит, не надо больше, а уж если вы так щедры, лучше побалуйте нас после концерта.
Моя соседка поддержала его:
— Не наливайте им больше ни капельки! Известно, что за птицы эти мужчины! Напьются до обалдения, вот и будет вам концерт. В прошлый-то раз что было? Нализались до положенья риз...
Мы встали из-за стола и перешли в «зал». И вот уже два аккордеона заворожили битком набитую землянку...
Сколько лет прошло, но тот фронтовой концерт незабываем для меня и по сей день. Кажется мне, что подобной радости от соприкосновения с искусством я никогда больше не испытывал.
Правда, в программе концерта не было не только ничего особенного, не было даже ничего нового, каждую из мелодий и песен я и прежде слышал много раз и в более подходящих условиях, часто в гораздо лучшем исполнении. Но услышанное и пережитое в этот трагический зимний вечер меня точно околдовало.
Время от времени я беглым взглядом окидывал моих бойцов. Восторженными глазами следили они за каждым движением артистов и каждый номер награждали такими единодушными и бурными аплодисментами, что вся наша землянка ходила ходуном и из щелей с потолка сыпались комья земли.
Да и артисты, казалось, преобразились. Трудно было поверить, что человек может так перевоплощаться. Куда девались их замедленные движения, голодный страдальческий взор, вымученная улыбка, несмелая робкая речь? В эстрадных платьях и костюмах, изящные и подтянутые, они казались возвышенными, недоступными и чуждыми повседневности.
Помню, что с первых же минут они заставили меня раскаяться в моих прежних суждениях об упрощении искусства, об ограниченных возможностях контакта зрителя с артистами... Глядя на комиссара, я догадывался, что и он во власти таких же переживаний.
Я подумал тогда, что в условиях фронта любое произведение искусства воспринимается совершенно особо, воздействует с небывалой силой.
Особенно взволновала меня «Колыбельная» Моцарта. Эту изящную мелодичную пьесу когда-то исполнял духовой оркестр Грузинского политехнического института, и, надо сказать, исполнял прекрасно!
Слушая музыку, я совершенно забылся, потерял представление о том, где нахожусь — здесь, на фронте, или в моем родном городе.
Но, увы, мне так и не удалось дослушать концерт: дежурный вызвал меня к полевому телефону, и я со всех ног помчался в соседнюю землянку. Командир полка приказал закругляться, тем более что наше общение с искусством длилось вот уже около двух часов. Командир добавил, что немцы подозрительно часто принялись «вешать люстры», то есть осветительные ракеты. Не исключено, что они что-то замышляют...
Когда я вернулся в «зал», концерт как раз кончился. Артисты кланялись, радостно-возбужденные зрители осыпали их аплодисментами.
Особенно усердно кланялась та значительная дама. Она выступила вперед и сгибалась в старинном поясном поклоне. Такой поклон я увидел впервые, да, кажется, не один я, а многие наши ребята. Артисты тоже с некоторым удивлением глядели, как их дородная примадонна складывалась пополам. Я подумал, что, пожалуй, война воскресила немало забытых народных обычаев.
— Чем не Василиса, а? Впрямь Василиса Прекрасная! — проговорил кто-то шутливо.
Голос потонул в громком смехе.
«А ведь правда, настоящая Василиса»,— подумал я. И уже так и называл ее про себя.
Аплодисменты долго не смолкали. Тогда Василиса сделала шаг вперед и громко объявила: «В ответ на горячую вашу благодарность мы исполним еще один номер». По «залу» прокатился рокот удовлетворения, затем наступила тишина.
«Сцену» наскоро перегородили занавесом, над которым появились две куклы: одна изображала Гитлера, другая —- Еву Браун. Тут только до меня дошло, что Василиса была артисткой кукольного театра. Ее надтреснутое меццо-сопрано резко звучало за занавесом. Разгневанная Ева Браун яростно кричала, топала ногами. Потом она до колен задрала юбку и ногой стукнула Гитлера прямо в нос. Землянка содрогнулась от гомерического хохота.
Однако дело на том не кончилось. Возлюбленная фюрера приволокла огромную жаровню и обрушила ее на голову Гитлера. Он заскулил, завизжал тонким голоском, как собачонка, стал просить прощения и смешно замахал руками. Наконец Ева Браун вдоволь натешилась, устроив настоящую трепку, а потом дала Гитлеру пинка под зад и, как тряпку, повесила на занавеску. Гитлерово туловище со свистом лопнуло, словно пузырь какой-то, испуская черный дым.
В землянке поднялся хохот, крик, гвалт, из всех щелей стала сыпаться земля. Комиссару этот номер особенно понравился. Он сердечно поблагодарил артистов и пригласил их, раскрасневшихся от тепла и воодушевления, к ужину.
Радостные переживания, которых я давно уже не испытывал, утомили меня. Мне захотелось побыть в одиночестве, и я вышел из землянки на воздух.
Вокруг опять стояла удивительная тишина. Слава богу, хоть концерт дали послушать, подумал я о немцах и представил вдруг, как бы перепугались и растерялись наши гости, если бы началась тревога.
Я сидел у порога землянки и курил крепкую-прекрепкую махорку, когда на ступеньке вдруг появилась Василиса. Она оправила накинутую на плечи шубейку и уселась рядом со мной.
— Товарищ старший лейтенант, коли не жаль, угостите-ка и меня цигарочкой...
Что мне оставалось делать — я свернул самокрутку и подал ей. Она оказалась опытной курильщицей. После нескольких затяжек раскурила самокрутку, потом как по писаному стала говорить об односторонности и ограниченности подобных выступлений, о ремесленничестве в искусстве и других вещах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46