Все замечательно, приятный магазин
А возле стола, скрестив руки на груди, восседает в белых летних брюках сельский торговец Майдак. Он из туропольских дворян; за его китайскую физиономию и редкие висячие усы Рашула дал ему прозвище Микадо. Свою лавку в Турополье он совсем запустил, а в тюрьму попал за попытку изнасиловать крестьянскую девчонку в этой же самой лавке. Он очень рад, что попытка оказалась безуспешной (в лавку вошли люди); по крайней мере, так он говорит, и это вполне понятно, потому что Майдак, между прочим, убежденный спиритист и в своем немом оцепенении постоянно охвачен умиротворяющими мечтаниями лунатика.
И сейчас он по своему обыкновению задумчиво молчит. Его занимает безумство Петковича. Он презирал в душе остальных писарей, испорченных материалистов, а вот к Петковичу всегда, особенно после вчерашнего «гипнотического сеанса», он питал глубокую симпатию. Ему, стало быть, надо было бы проявлять сочувствие к Петковичу. Но нет. Он восторгается. Сумасшествие ему кажется таинственным, вечным трансом. Не сумасшедшие ли самые лучшие медиумы, не они ли
постоянно общаются с духами? И по сути дела он не ос «умный. Он в глубоком, таинственном трансе. Конечно, это лучше, чем развешивать муку на килограммы или мерять сукно на метры. И чище это, и ближе к совершенствованию души, чем насиловать девочек. Но может быть, и этот постыдный поступок совершен в состоянии какого-то транса? Да, именно в этот послеполуденный час, когда село, словно вымершее, опустело и когда соседская девчонка точно маленький недоросток- медиум пришла в лавку купить сахару, именно в этот майский послеполуденный час прилавок странно скрипел, весы раскачивались, и черные конусы сахарных голов наклонялись, как будто там отвешивали поклоны какие- то чудные восточные буддисты в высоких черных тюрбанах. В Восток, таинственный, для Майдакд всегда соблазнительный Восток превратилась его сельская лавка, и сплошным трансом представлялось ему то безлюдное, дождливое время после полудня там далеко, в грязном Турополье. Он даже чуть-чуть завидует Петковичу с его трансом, и если не на век, то хотя бы на какое-то время хотелось ему испытать нечто подобное. Это желание столь же сладко для него, как и тот сахар, который он в майский послеполуденный час дал девчонке в лавке. Как вчера это было. Он чувствовал, как на него снисходит что-то таинственное, ласкает и усыпляет, как любовь и гашиш. Может ли такое и с таким же успехом произойти с ним сегодня?
Вот о чем размечтался Майдак, а Ликотич, вставая, толкнул его нечаянно локтем и обратился к Мачеку, который в ту минуту замолчал и вытирал платком лицо. У Ликотича лицо еще больше помрачнело и осунулось, и какие-то черные тени залегли в глубоких рытвинах щек, похожих на желтую глину.
— Вы, следовательно, считаете, что это неврастения,— говорит он твердо, а слова срываются с его губ, как камни в каменоломне.
Мачеку не хочется продолжать эту тему; случайно взглянув на Мутавца, он увиливает от ответа:
— Вы меня спрашиваете или Мутавца?
— При чем тут Мутавац? — Ликотич мрачно посмотрел на Мутавца. В последние дни он постоянно злится на него, будучи уверен, что это он ему напустил вшей.— Кому нужен этот вшивый? Вас спрашиваю.
— Себя спрашивайте,— выкручивается Мачек.
— Зачем себя? — кипятится Ликотич. Этот ответ
кажется ему коварно нацеленной издевкой, а он умеет быть жестким, когда его оскорбляют.
— Натрите вы его французским бренди,— скалится Рашула,— чтобы не было заметно, когда у него лицо покраснеет.
Задетый за живое, Ликотич поворачивается к Рашуле.
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду...— попытался было Рашула избрать мишенью не Мачека, а Ликотича, но сдержался, приметив, как тот уже сжимает кулаки и готов броситься на него.— Я думаю, скорее о Мутавце можно сказать, что он неврастеник и сумасшедший.
— Почему? — очнулся от своей дремы Майдак и открыл рот. Всегда с ним так бывало, когда он чему-нибудь удивлялся. А китайские усы опускаются при этом еще ниже, потому его и называют Микадо. Если бы горбун Мутавац был в состоянии транса, то это было бы оскорблением для любого транса. Майдак не приставал к Мутавцу, как и тот к нему, хотя Майдаку Мутавац беспричинно неприятен. Может быть, дело в том, что в Мутавце он постоянно видит предмет унижения и издевательств, каковым и сам он является.
— Глянь, как Микадо разинул рот! — съязвил Мачек.— Будто хочет проглотить Мутавца.
— Вам, конечно, было бы жаль, если бы он его проглотил! — с напускной серьезностью замечает Рашула.— Вы нашему господину Майдаку никогда не даете покоя!
— А вы им обоим, господин Рашула! — усмехается Мачек. Еще со вчерашнего дня, издеваясь над Майдаком по поводу гипноза, он усвоил, что Рашула берет Майдака под защиту. С чего бы это? — Начинать надо, конечно, с горба, чтобы он не застрял в горле!
— Как вам не стыдно! — обижается Майдак, закрывает рот и, отойдя в сторону, садится на чурку возле поленницы. Не любит он ссориться.
Все смеются. Усмехнулся даже Ликотич; да и Рашула тоже. А Мутавац у стены отвернулся в угол и ни на что не реагирует. Слышит, что речь идет о нем, но что он может сказать? Боится он этих людей. Вот так они смеялись и сегодня утром, когда Бурмут пришлепнул его к стенке. Не надо было подлизываться к Бурмуту с этим ликером! Все и так всегда оборачивалось не в его пользу — вернее всего ничего больше не хотеть, не высовываться! А что значит «не хотеть»? Смерть! Все
внутри Мутавца озарилось бледным, холодным светом, а ноздри его задрожали.
Вчера его опять водили на допрос. На самый страшный до сих пор, потому что вчера он чуть было не признался во всем. Чуть было? А может быть, как раз признался? Прижал его следователь; сколько можно тянуть резину, кричал, он велит обыскать его квартиру, арестует жену, если что обнаружится! Мутавац вилял, путался, согласился с предположением, что секретная книга существовала, но тут же быстро опамятовался и стал все отрицать. Вот так обстояли дела с его заверениями, что он ни в чем не признался. Так он говорил и Рашуле, когда тот на него накинулся, так, страшась, что сболтнул лишнее, твердит и сейчас. Твердит, а сам чувствует, что силы его на исходе и что при следующей встрече со следователем он сдастся. Боже мой, может, это и к лучшему, ведь не ровен час найдут книгу и арестуют его жену?
Размышляя об этом, Мутавац ждал передачу, которую ему должна была принести жена. Пора бы ей прийти. Где она так долго задерживается? А что, если уже... нет-нет! Придет, еще не так поздно! Но он опять ее, наверное, не увидит, вот уже несколько дней ей не удается проникнуть во двор. Хотя бы сегодня пустили!
Ждет Мутавац, и фамилия Петкович, столь часто упоминаемая всеми вокруг, врезается ему в мозг. Петкович — это тот самый, что как-то после его свидания с женой у тюремных ворот подошел к нему, обнимал, расспрашивал о жене, жалел и его и ее. Почему так заинтересовался этот бабник, как его все здесь называют, его женой? Вспоминает Мутавац черный, горящий взгляд Петковича, тоскливо и страшно ему за себя и за жену. Но чего ему сейчас бояться? Говорят, Петкович сумасшедший. Пропадет он, несчастный. Но может быть, это счастье — сгинуть, потеряв разум?
Уставился Мутавац гноящимися глазами в угол с козлами, как будто видит там ответ на свой вопрос. «Мутавац! К следователю!» — Окрик заставил его вздрогнуть. Он не обернулся — знает, это Рашула, отвернувшись в сторону и изменив голос, пытается его припугнуть.
Рашула много раз выкидывал такие штучки и всякий раз улыбался от удовольствия. Так было и сейчас. Но почему молчит Розенкранц?
— брякнул Розенкранц без всякой, кажется, связи с замечанием Рашулы. Все это время он думает о Петковиче, и не без оснований. После долгого и безуспешного торга между Рашулой и Пайзлом в нем созрела мысль попытаться самому договориться с Пайзлом. Он наконец решился на это вчера, когда узнал, что Пайзл выйдет на свободу. Поначалу все шло гладко. Пайзл больше не заставлял его отказываться от показаний. Неприятно было только одно — он все еще требовал выплаты большого денежного задатка. И на это бы он пошел, если бы Пайзл не настаивал еще на одном тяжелом условии которое предлагал ему с самого начала: Розенкраш должен симулировать сумасшествие. Как? — мучилсь, Розенкранц со вчерашнего дня. Он понимал, что врем идет, и Пайзл — если на этот раз все без обмана — в любую минуту может оказаться на свободе. Надо, значит, поспешить с решением!
Таким образом, сумасшествие Петковича — с нашествие или симуляция, не важно — придало е смелости, и он чувствовал, что готов решиться. Без него пример, советовал ему Пайзл вчера,— надо просто копировать его, но с теми или иными различиям чтобы не заподозрили подвоха. Ну а потом — в пен больницу и уж оттуда на свободу. Сои приятно было бы вернуться в свою лавку, Саре! На добытые деньги, вероятно, можно было основать какое-нибудь дельце. Это было бы справедлив. Хорош бы еще получилось так, чтобы он из тюрьмы вышел, а Рашула остался! Так оно и будет! Его захлестнула волна оптимизма, вызвав приятное возбуждение, словно теплая купель. Взволнованный, едва скрывающий радость, решив, что, признавая сумасшествие Петковича, он оправдывает и свою симуляцию, Розенкранц пробормотал в ответ на вопрос Рашулы.
— Как?, -обиделся Розенкранц. Рашула, конечно, не знает (наверняка не знает) о его вчерашнем разговоре с Пайзлом (так хотел Пайзл). Ведь не раз и они между собой говорили о симуляции, причем Рашула вечно насмехался над этим предложением Пайзла. Как бы он издевался над Розенкранцем, если бы узнал, что -тот согласился с предложением Пайзла! Разве Рашула не предал бы его? Оптимизм Розенкранца померк, тенью скользнув еще в следующих словах.
— Да?— вертится оскорбленный и озлобившийся Розенкранц. Но он еще не нашелся, что ответить, как Рашула встал и, не взглянув на него, пошел к воротам.
В ворота просунулась голова, большая, взлохмаченная, седая, в высокой шапке, смешно сдвинутой на затылок. Вслед за головой во двор просунулось и тут не застыло грузное тело, огромный бурдюк с резким соответствием между громоздким туловищем и тонкими ногами. По установившейся привычке каждое утро, прежде чем зайти в канцелярию, во двор заглядывает начальник тюрьмы Вайда. При ходьбе он качается, тело его колышется, ноги едва держат его, подгибаются, и кажется, что человек в любую минуту свалится. Да и характер у него такой же несуразный. Тяжелый, неуклюжий, слабый, податливый, добрый и мягкий как воск и как будто нерешительный. Но когда Вайда вдруг вспоминал, что он все-таки что-то значит в своем тюремном заведении, он становился неумолимым, суровым, неистовым. С писарями он добр, так как сам в прошлом был фельдфебелем, уважает в них образованность. Вайда уже стар, со службой едва справляется и поэтому — мучительно ожидая пенсии — охотно принимает советы от писарей и особенно от Рашулы, который в последнее время проявлял особое усердие. И сейчас Рашула подскочил к нему, желает ему доброе утро, расспрашивает о делах в семье — о жене и двух дочерях, которые позавчера уехали погостить к родным в село, а сегодня вечером, замечает начальник тюрьмы, возвращаются.
— Но сейчас вы еще соломенный вдовец, господин Вайда, хи-хи-хи! Ах, вот что! — подхватил его Рашула под локоть и вместе с ним выходит за ворота.— Вы слышали о Петковиче?
И он что-то оживленно шепчет ему и доказывает, а начальник тюрьмы, наклонившись, слушает.
— Несчастный человек! — молвит он.— Но я обязан доложить, господин Рашула, пусть это и симуляция — должен!
Он не высказывает своего мнения, что в симуляцию не верит. Но такой у него характер, не любит он противоречить тем, кто умнее его; торопится отделаться от навязчивого собеседника и один идет наверх по лестнице.
Рашула вернулся, сел за стол. Он в приподнятом настроении, посвистывает. Ему самому кажется смешным утверждение, что Петкович симулирует, веселит его и то, что он советовал начальнику тюрьмы не сообщать суду и следствию о состоянии Петковича. Ведь следствие знает об этом уже со вчерашнего дня, а сегодня придет тюремный врач — сегодня день осмотра больных — и сам все увидит, и начальник тюрьмы также считает, увидит и непременно распорядится отправить Петковича в сумасшедший дом. Откладывать больше нельзя, времени мало, задуманный план необходимо осуществлять быстро. Эта ясная цель и связанное с ней напряжение воли, удовлетворение превосходным замыслом, недоступным для понимания всех этих глупцов вокруг,— не говоря уже о том, что они могли бы его осуществить,— все это воодушевляло Рашулу. Он тоже нетерпеливо ждет Петковича. Симулянта! Как бы завопил Юришич, если бы услышал от него
о надуманном плане. Лучше ему ни слова не говорить. Лучше сегодня не задирать этого Юришича, вечного скептика и адвоката бедняков. Сейчас его, правда, здесь, впрочем, какое это имеет значение?
— Фух! — вставая, дунул он ,Мутавцу в ухо, а у порот прозвенел колокол, потом еще раз, в караулке и проходной засуетились охранники. Один из них, усач, появился во дворе, он ковыряет ногтями в зубах, руке у него связка ключей и поэтому кажется, что у него железная борода.
— Мутавац! — небрежно произносит он, словно думает больше о зубе, чем о Мутавце.— Жена принесла нам кофе, но ей стало плохо, и чашка разбилась. Сегодня вам нет фруштука.
Он еще не успел договорить, как Мутавац, обернувшийся на звук колокола, стремительно метнулся к воротам, чего никак нельзя было от него ожидать.
Оттуда, из проходной, перекрываемые криками охранников: «Воды! Воды!» доносились громкие женские стенания: «Ой, зовите его, ой!» Это его жена, это Ольга.
— Пустите меня, пустите! — захлебнулся он в кашле, а усач уже закрыл за собой ворота, глядит на него через стекло и продолжает ковырять в зубах.
— Не положено, не положено! Сейчас ей будет лучше. Ее пустили в проходную, чтобы очухалась. Вот она уже встает.
И в самом деле, там, в углу, Мутавцу видно через стекло, окруженная стражниками поднимается с пола его жена, простирает к нему руки и кричит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
И сейчас он по своему обыкновению задумчиво молчит. Его занимает безумство Петковича. Он презирал в душе остальных писарей, испорченных материалистов, а вот к Петковичу всегда, особенно после вчерашнего «гипнотического сеанса», он питал глубокую симпатию. Ему, стало быть, надо было бы проявлять сочувствие к Петковичу. Но нет. Он восторгается. Сумасшествие ему кажется таинственным, вечным трансом. Не сумасшедшие ли самые лучшие медиумы, не они ли
постоянно общаются с духами? И по сути дела он не ос «умный. Он в глубоком, таинственном трансе. Конечно, это лучше, чем развешивать муку на килограммы или мерять сукно на метры. И чище это, и ближе к совершенствованию души, чем насиловать девочек. Но может быть, и этот постыдный поступок совершен в состоянии какого-то транса? Да, именно в этот послеполуденный час, когда село, словно вымершее, опустело и когда соседская девчонка точно маленький недоросток- медиум пришла в лавку купить сахару, именно в этот майский послеполуденный час прилавок странно скрипел, весы раскачивались, и черные конусы сахарных голов наклонялись, как будто там отвешивали поклоны какие- то чудные восточные буддисты в высоких черных тюрбанах. В Восток, таинственный, для Майдакд всегда соблазнительный Восток превратилась его сельская лавка, и сплошным трансом представлялось ему то безлюдное, дождливое время после полудня там далеко, в грязном Турополье. Он даже чуть-чуть завидует Петковичу с его трансом, и если не на век, то хотя бы на какое-то время хотелось ему испытать нечто подобное. Это желание столь же сладко для него, как и тот сахар, который он в майский послеполуденный час дал девчонке в лавке. Как вчера это было. Он чувствовал, как на него снисходит что-то таинственное, ласкает и усыпляет, как любовь и гашиш. Может ли такое и с таким же успехом произойти с ним сегодня?
Вот о чем размечтался Майдак, а Ликотич, вставая, толкнул его нечаянно локтем и обратился к Мачеку, который в ту минуту замолчал и вытирал платком лицо. У Ликотича лицо еще больше помрачнело и осунулось, и какие-то черные тени залегли в глубоких рытвинах щек, похожих на желтую глину.
— Вы, следовательно, считаете, что это неврастения,— говорит он твердо, а слова срываются с его губ, как камни в каменоломне.
Мачеку не хочется продолжать эту тему; случайно взглянув на Мутавца, он увиливает от ответа:
— Вы меня спрашиваете или Мутавца?
— При чем тут Мутавац? — Ликотич мрачно посмотрел на Мутавца. В последние дни он постоянно злится на него, будучи уверен, что это он ему напустил вшей.— Кому нужен этот вшивый? Вас спрашиваю.
— Себя спрашивайте,— выкручивается Мачек.
— Зачем себя? — кипятится Ликотич. Этот ответ
кажется ему коварно нацеленной издевкой, а он умеет быть жестким, когда его оскорбляют.
— Натрите вы его французским бренди,— скалится Рашула,— чтобы не было заметно, когда у него лицо покраснеет.
Задетый за живое, Ликотич поворачивается к Рашуле.
— Что вы имеете в виду?
— Я имею в виду...— попытался было Рашула избрать мишенью не Мачека, а Ликотича, но сдержался, приметив, как тот уже сжимает кулаки и готов броситься на него.— Я думаю, скорее о Мутавце можно сказать, что он неврастеник и сумасшедший.
— Почему? — очнулся от своей дремы Майдак и открыл рот. Всегда с ним так бывало, когда он чему-нибудь удивлялся. А китайские усы опускаются при этом еще ниже, потому его и называют Микадо. Если бы горбун Мутавац был в состоянии транса, то это было бы оскорблением для любого транса. Майдак не приставал к Мутавцу, как и тот к нему, хотя Майдаку Мутавац беспричинно неприятен. Может быть, дело в том, что в Мутавце он постоянно видит предмет унижения и издевательств, каковым и сам он является.
— Глянь, как Микадо разинул рот! — съязвил Мачек.— Будто хочет проглотить Мутавца.
— Вам, конечно, было бы жаль, если бы он его проглотил! — с напускной серьезностью замечает Рашула.— Вы нашему господину Майдаку никогда не даете покоя!
— А вы им обоим, господин Рашула! — усмехается Мачек. Еще со вчерашнего дня, издеваясь над Майдаком по поводу гипноза, он усвоил, что Рашула берет Майдака под защиту. С чего бы это? — Начинать надо, конечно, с горба, чтобы он не застрял в горле!
— Как вам не стыдно! — обижается Майдак, закрывает рот и, отойдя в сторону, садится на чурку возле поленницы. Не любит он ссориться.
Все смеются. Усмехнулся даже Ликотич; да и Рашула тоже. А Мутавац у стены отвернулся в угол и ни на что не реагирует. Слышит, что речь идет о нем, но что он может сказать? Боится он этих людей. Вот так они смеялись и сегодня утром, когда Бурмут пришлепнул его к стенке. Не надо было подлизываться к Бурмуту с этим ликером! Все и так всегда оборачивалось не в его пользу — вернее всего ничего больше не хотеть, не высовываться! А что значит «не хотеть»? Смерть! Все
внутри Мутавца озарилось бледным, холодным светом, а ноздри его задрожали.
Вчера его опять водили на допрос. На самый страшный до сих пор, потому что вчера он чуть было не признался во всем. Чуть было? А может быть, как раз признался? Прижал его следователь; сколько можно тянуть резину, кричал, он велит обыскать его квартиру, арестует жену, если что обнаружится! Мутавац вилял, путался, согласился с предположением, что секретная книга существовала, но тут же быстро опамятовался и стал все отрицать. Вот так обстояли дела с его заверениями, что он ни в чем не признался. Так он говорил и Рашуле, когда тот на него накинулся, так, страшась, что сболтнул лишнее, твердит и сейчас. Твердит, а сам чувствует, что силы его на исходе и что при следующей встрече со следователем он сдастся. Боже мой, может, это и к лучшему, ведь не ровен час найдут книгу и арестуют его жену?
Размышляя об этом, Мутавац ждал передачу, которую ему должна была принести жена. Пора бы ей прийти. Где она так долго задерживается? А что, если уже... нет-нет! Придет, еще не так поздно! Но он опять ее, наверное, не увидит, вот уже несколько дней ей не удается проникнуть во двор. Хотя бы сегодня пустили!
Ждет Мутавац, и фамилия Петкович, столь часто упоминаемая всеми вокруг, врезается ему в мозг. Петкович — это тот самый, что как-то после его свидания с женой у тюремных ворот подошел к нему, обнимал, расспрашивал о жене, жалел и его и ее. Почему так заинтересовался этот бабник, как его все здесь называют, его женой? Вспоминает Мутавац черный, горящий взгляд Петковича, тоскливо и страшно ему за себя и за жену. Но чего ему сейчас бояться? Говорят, Петкович сумасшедший. Пропадет он, несчастный. Но может быть, это счастье — сгинуть, потеряв разум?
Уставился Мутавац гноящимися глазами в угол с козлами, как будто видит там ответ на свой вопрос. «Мутавац! К следователю!» — Окрик заставил его вздрогнуть. Он не обернулся — знает, это Рашула, отвернувшись в сторону и изменив голос, пытается его припугнуть.
Рашула много раз выкидывал такие штучки и всякий раз улыбался от удовольствия. Так было и сейчас. Но почему молчит Розенкранц?
— брякнул Розенкранц без всякой, кажется, связи с замечанием Рашулы. Все это время он думает о Петковиче, и не без оснований. После долгого и безуспешного торга между Рашулой и Пайзлом в нем созрела мысль попытаться самому договориться с Пайзлом. Он наконец решился на это вчера, когда узнал, что Пайзл выйдет на свободу. Поначалу все шло гладко. Пайзл больше не заставлял его отказываться от показаний. Неприятно было только одно — он все еще требовал выплаты большого денежного задатка. И на это бы он пошел, если бы Пайзл не настаивал еще на одном тяжелом условии которое предлагал ему с самого начала: Розенкраш должен симулировать сумасшествие. Как? — мучилсь, Розенкранц со вчерашнего дня. Он понимал, что врем идет, и Пайзл — если на этот раз все без обмана — в любую минуту может оказаться на свободе. Надо, значит, поспешить с решением!
Таким образом, сумасшествие Петковича — с нашествие или симуляция, не важно — придало е смелости, и он чувствовал, что готов решиться. Без него пример, советовал ему Пайзл вчера,— надо просто копировать его, но с теми или иными различиям чтобы не заподозрили подвоха. Ну а потом — в пен больницу и уж оттуда на свободу. Сои приятно было бы вернуться в свою лавку, Саре! На добытые деньги, вероятно, можно было основать какое-нибудь дельце. Это было бы справедлив. Хорош бы еще получилось так, чтобы он из тюрьмы вышел, а Рашула остался! Так оно и будет! Его захлестнула волна оптимизма, вызвав приятное возбуждение, словно теплая купель. Взволнованный, едва скрывающий радость, решив, что, признавая сумасшествие Петковича, он оправдывает и свою симуляцию, Розенкранц пробормотал в ответ на вопрос Рашулы.
— Как?, -обиделся Розенкранц. Рашула, конечно, не знает (наверняка не знает) о его вчерашнем разговоре с Пайзлом (так хотел Пайзл). Ведь не раз и они между собой говорили о симуляции, причем Рашула вечно насмехался над этим предложением Пайзла. Как бы он издевался над Розенкранцем, если бы узнал, что -тот согласился с предложением Пайзла! Разве Рашула не предал бы его? Оптимизм Розенкранца померк, тенью скользнув еще в следующих словах.
— Да?— вертится оскорбленный и озлобившийся Розенкранц. Но он еще не нашелся, что ответить, как Рашула встал и, не взглянув на него, пошел к воротам.
В ворота просунулась голова, большая, взлохмаченная, седая, в высокой шапке, смешно сдвинутой на затылок. Вслед за головой во двор просунулось и тут не застыло грузное тело, огромный бурдюк с резким соответствием между громоздким туловищем и тонкими ногами. По установившейся привычке каждое утро, прежде чем зайти в канцелярию, во двор заглядывает начальник тюрьмы Вайда. При ходьбе он качается, тело его колышется, ноги едва держат его, подгибаются, и кажется, что человек в любую минуту свалится. Да и характер у него такой же несуразный. Тяжелый, неуклюжий, слабый, податливый, добрый и мягкий как воск и как будто нерешительный. Но когда Вайда вдруг вспоминал, что он все-таки что-то значит в своем тюремном заведении, он становился неумолимым, суровым, неистовым. С писарями он добр, так как сам в прошлом был фельдфебелем, уважает в них образованность. Вайда уже стар, со службой едва справляется и поэтому — мучительно ожидая пенсии — охотно принимает советы от писарей и особенно от Рашулы, который в последнее время проявлял особое усердие. И сейчас Рашула подскочил к нему, желает ему доброе утро, расспрашивает о делах в семье — о жене и двух дочерях, которые позавчера уехали погостить к родным в село, а сегодня вечером, замечает начальник тюрьмы, возвращаются.
— Но сейчас вы еще соломенный вдовец, господин Вайда, хи-хи-хи! Ах, вот что! — подхватил его Рашула под локоть и вместе с ним выходит за ворота.— Вы слышали о Петковиче?
И он что-то оживленно шепчет ему и доказывает, а начальник тюрьмы, наклонившись, слушает.
— Несчастный человек! — молвит он.— Но я обязан доложить, господин Рашула, пусть это и симуляция — должен!
Он не высказывает своего мнения, что в симуляцию не верит. Но такой у него характер, не любит он противоречить тем, кто умнее его; торопится отделаться от навязчивого собеседника и один идет наверх по лестнице.
Рашула вернулся, сел за стол. Он в приподнятом настроении, посвистывает. Ему самому кажется смешным утверждение, что Петкович симулирует, веселит его и то, что он советовал начальнику тюрьмы не сообщать суду и следствию о состоянии Петковича. Ведь следствие знает об этом уже со вчерашнего дня, а сегодня придет тюремный врач — сегодня день осмотра больных — и сам все увидит, и начальник тюрьмы также считает, увидит и непременно распорядится отправить Петковича в сумасшедший дом. Откладывать больше нельзя, времени мало, задуманный план необходимо осуществлять быстро. Эта ясная цель и связанное с ней напряжение воли, удовлетворение превосходным замыслом, недоступным для понимания всех этих глупцов вокруг,— не говоря уже о том, что они могли бы его осуществить,— все это воодушевляло Рашулу. Он тоже нетерпеливо ждет Петковича. Симулянта! Как бы завопил Юришич, если бы услышал от него
о надуманном плане. Лучше ему ни слова не говорить. Лучше сегодня не задирать этого Юришича, вечного скептика и адвоката бедняков. Сейчас его, правда, здесь, впрочем, какое это имеет значение?
— Фух! — вставая, дунул он ,Мутавцу в ухо, а у порот прозвенел колокол, потом еще раз, в караулке и проходной засуетились охранники. Один из них, усач, появился во дворе, он ковыряет ногтями в зубах, руке у него связка ключей и поэтому кажется, что у него железная борода.
— Мутавац! — небрежно произносит он, словно думает больше о зубе, чем о Мутавце.— Жена принесла нам кофе, но ей стало плохо, и чашка разбилась. Сегодня вам нет фруштука.
Он еще не успел договорить, как Мутавац, обернувшийся на звук колокола, стремительно метнулся к воротам, чего никак нельзя было от него ожидать.
Оттуда, из проходной, перекрываемые криками охранников: «Воды! Воды!» доносились громкие женские стенания: «Ой, зовите его, ой!» Это его жена, это Ольга.
— Пустите меня, пустите! — захлебнулся он в кашле, а усач уже закрыл за собой ворота, глядит на него через стекло и продолжает ковырять в зубах.
— Не положено, не положено! Сейчас ей будет лучше. Ее пустили в проходную, чтобы очухалась. Вот она уже встает.
И в самом деле, там, в углу, Мутавцу видно через стекло, окруженная стражниками поднимается с пола его жена, простирает к нему руки и кричит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53