https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy_s_installyaciey/
Как в мифические времена, народ терпит унижения от призраков из императорского дворца, в котором уже младенец с дудочкой получает чин полковника, а следовательно, и целый полк под свою команду; народ унижен до положения верного и ненадежного вора, он — каторжник в темнице государства. Но в стремительном воспарении своего ума человечество уже давно отошло от мифа! Отошло, но повсюду этот головокружительный взлет был столь высок, что он не смог проникнуть в толщу народных масс. Он только коснулся их, как птица крылом, но в душу народную не проник! Тем более в императорском королевстве источники света не могли, боялись спуститься к земле, видя в этом, как в низко летящей ласточке, предвестие бури. Но и высоко они не поднимались. И не засияли сами, как не засияла душа народа, погрязшая во тьме варварства. Факельщики и мрак были одинаково темны. Всюду безумие или мошенничество и глупость, которые сожрали разум, и разума нет. Нет разума! Ибо разум отверг бы эту святыню над святынями — императора и трон, отверг бы эту амнистию, которая всегда есть не что иное, как амнистия императорских янычар, и любую амнистию, исходящую от других, а не полученную своими усилиями, воспринял бы как оскорбление! Первый же проблеск разума стал бы и первым знаком избавления от депрессии. Ибо народ, связывающий свою судьбу с троном, всегда будет жить в депрессии. Выход из нее возможен только при условии, если он возьмет свою судьбу в свои руки, сам станет своей судьбой, каждый человек будет Величеством — Его Величество Народ!
Измученный и бледный, озирается Юришич и видит вокруг себя людей измученных и бледных, стены белеют, как полотно, как бледное страдальческое лицо. Здесь, впрочем, всюду мрак. Чернота.
А свет все-таки есть, есть! Пока он здесь вопиет о пожаре, пожар уже полыхает там, на Балканах. Под крепостными стенами Дринополья и Скопле горят призраки второй Византии — турецкой империи. Но точно ли, что там только рыцари, которые парализуют одну империю, чтобы потом обрушиться на второй Рим — австрийскую империю? Разгорелся пожар, но кто из
пламени выходит невредимым? Сейчас время прилива, но чьи это огромные ладьи? Защищаемые маленькими суденышками, которые тонут, они неуязвимо рассекают волны или, укрывшись в безопасной бухте, спокойно подстерегают добычу, как пиратские корабли. Но это такой прилив, который в конечном счете благоприятствует только пиратам, которые сразу после битвы, как мародеры, выводят свои корабли на захват добычи и грабеж. А нужен прилив, который вынесет пиратские корабли на мелководье, чтобы негодяи сели на мель, одинокие, осужденные на погибель. Иначе и быть не может, если народ, который там, на гребне прилива, и народ, захваченный отливом, поднимутся вместе, чтобы стать судьей над негодяями. Где все это? Как будто в тумане оказался Юришич, в эту минуту ему видится только один выход: не будь он сейчас в этих тюремных стенах, он пошел бы добровольцем туда, на Балканы. Это представляется ему как личное очищение от всех мерзостей этой тюрьмы.
Напряженный и трепещущий, как тетива лука, он вскочил и вскарабкался на подоконник. Протиснул голову между прутьями решетки. Перед ним теснятся крыши домов, темные, как свернувшаяся кровь. И башни соборов застыли, как вздернутые морды живых городских зверей. Раскинулась паутина телефонных проводов. Кто знает, какие разговоры текут сейчас по этим проводам, злонамеренные или вдохновенные? Весь город со своим хребтом и ребрами раскинулся перед ним. И маленький колокол позванивает на кафедральном соборе, словно его колокольня несет городу последнее причастие. Юришич крепко зажмурился. Он вдруг представил себя бегущим, как лунатик, по этим крышам над городом. Он ходит и зовет на помощь, но никто не отзывается.
Никто? Из соседней камеры писарей до него донеслись крики, грохот, сдавленный хрип.
Железные прутья, словно ножи, врезались в лоб. Прижавшись всем телом к решетке, Юришич неистово кричит:
— Негодяи, негодяи! Что вы делаете?
В комнате писарей все уже легли, задремали, уснули или, по крайней мере, как Розенкранц в страхе перед издевками Рашулы, лишь притворялись, что спят.
Только Мутавац все еще сидит на параше, но теперь без крышки. Каждую минуту ему кажется, что он слышит приближающиеся шаги в коридоре. Он с напряжением вслушивается. Тщетно. Нет его обеда, нет, следовательно, и его жены. На свободе ли она? Тогда почему не пришла? Ей еще не время ложиться спать. Но сейчас по коридору и вправду кто-то идет — шаги, голоса, звяканье замка. Мутавац прильнул к дверям. Ах, нет. Это там, в углу, кричат что-то о карцере. И опять ничего. Он молчком вернулся назад.
— Мутавац,— зажав нос, глухо прорычал Рашула.— Закройте парашу! — И в ту же минуту он стремительно, точно кошка, вскочил с койки, наклонился и выхватил что-то из-под ног Мутавца, внимательно рассмотрел и торжественно поднял над его головой.— А что это, Мутавац?
— Картинка! — крикнул Мутавац отчетливым, почти металлическим голосом и просиял. Словно немой от сильной радости вдруг обрел голос, звонкий, как серебро. Он потянулся вверх, но Рашула увернулся, и голос у Мутавца опять сделался глухим, задрожал и вовсе сошел на нет.
— От... от... от...
— Открытка с богородицей, думаешь? — дико рассмеялся Рашула.— Нет, это, это...— он не закончил. Скомкав бумажку, он оттолкнул Мутавца, заехав пятерней прямо в глаза.
Мутавац, ничего не видя перед собой, сцепился с ним, как безумный, оглашая камеру чудовищным хрипом. Это картинка — а что другое могло быть? Ведь это, может быть, все, что ему осталось от Ольги. А потерял он ее на дровах — вот все, что можно было разобрать из его хрипения.
— Что такое? — первым проснулся Мачек, а за ним и все остальное.
— Мутавац рехнулся! — захохотал Рашула, засунув бумажку в карман, и, только предвидя возмущение Майдака, отказался от намерения втолкнуть Мутавца в парашу.
— Кар-кар-кар...— давится Мутавац, сцепив руки. Ему уже ясно, что это не картинка, а какая-то записка, не та ли, что ему, по утверждению Рашулы, сунула Ольга? Может быть, под жилет или ремень брюк, и сейчас она выпала.— За-за-за...
— Вы что там у него отобрали? — смеется Мачек.
— Что мне у него брать? Просто он заснул на параше, все это ему приснилось.
— Мне-е-е,— опять тянется к нему Мутавац и умоляет его взглядом, словно с этой мольбой падает перед ним на колени. В него внезапно вселился страх, как бы Рашула не выдал его, не заявил об этой записке. Боже мой, если Ольга, к счастью, еще на свободе, она никогда больше не получит разрешения на свидание с ним! Он застыл на середине комнаты, в одежде нараспашку, грязный, полуобнаженный, косматый и ужасный, как скелет, как сама смерть, уродливо прикрытая человеческими тряпками. Майдак приводит ему в порядок одежду, и только сейчас Мутавац замечает, на что он похож. Он отталкивает Майдака и пробует сам одеться.
— Вы отняли у него, не лгите, верните ему! — упрямо повторяет Майдак Рашуле. Еще во дворе он позавидовал Мутавцу, что Петкович обратил на него внимание. Теперь же он пришел к выводу, что сам он тоже должен быть внимательнее к Мутавцу; это, должно быть, еще один способ обратить на себя благодать чистого духа Петковича. Как раньше, когда он вел обессилевшего Мутавца в тюремный корпус, так и сейчас он придает себе таинственность. Кроме того, подзадоренный криками Юришича из соседней камеры, он и сам закричал: — Это позор, стыдитесь, вы нелюдь! Верните ему картинку!
— Картинку? — Рашула оттолкнул его от себя.— Здесь кое-что другое! — оскалился он и, вытащив из кармана записку, развернул ее перед всеми и поднял вверх, как просвиру.— Кто был утром доносчиком? Вот! — И он подходит к окну, читает и отбивается от Мачека и Розенкранца, которого словно ветром сдуло с койки. В первый момент он как бы даже разочаровался, помрачнел, потом с пакостной ухмылкой схватился за голову.
— Ужасно! Ужасно! Ведь я же говорил!
— Что такое? — набросились на него со всех сторон, только Мутавац не тронулся с места; он молчит, красноречив лишь его взгляд, измученный, безнадежный.
Но Рашула и ему не дает записку. Ольга писала своему дорогому Пеппи об обыске. Все дело в несчастном случае, который помог обнаружить книгу. Полицейские сыщики явились в тот момент, когда у нее был трубочист, и ей пришлось все выгрести из-за печки. Те заприметили книгу, прежде чем она успела ее спрятать, а ведь она намеревалась еще в тот день сжечь ее, поскольку накануне встречалась с женой Рашулы. Застала ее в последний момент, она уже собиралась куда-то уезжать. Она лучше своего мужа, ведь она выплатила положенное ей трехмесячное выходное пособие, хотя просить пришлось долго. Поэтому им больше не нужна была книга, но случилось несчастье. Опасность велика, но всемилостивый бог и богоматерь Мария Бистрицкая помогут им. Полицейские агенты пригрозили ей арестом, но пусть Пеппи ничего не боится, следователю пусть скажет то-то и то-то... С богом Пеппи, сердце мое!
— С богом, Пеппи! — стиснул зубы Рашула. Никогда он не давал своей жене распоряжения выплачивать пособие жене Мутавца, и ни о какой ее поездке ему неизвестно. Куда это она уезжает или уже уехала? Странное беспокойство охватило Рашулу, но он искусственно подавляет его, пугая других. Из письма ясно видно, что его хотел шантажировать не только Мутавац, но и его жена. Пожалуй, она все-таки арестована, раз до сих пор ее нет, да и сама она в письме намекает на такую возможность.— Сердце мое,— издевается Рашула,— не нужна тебе эта записка. Скоро Ольга тебе будет другие бросать из окошка, как Ферковичу его жена.
Мачек отошел от Рашулы, но все происходящее его заинтересовало; теперь и его уже начинает касаться все, что касается пайщиков этого общества. Только Розенкранц и Майдак суетятся перед Рашулой и просят, первый — показать записку, второй — отдать ее Мутавцу.
— Никому! Только следователю, только следователю! — отталкивает их Рашула, прикидывая в уме, как он использует эту записку не столько против Мутавца, сколько против своей жены. Он снова сунул записку в карман и повернулся. Рука его натолкнулась на что-то холодное и мокрое, как скользкая улитка.— Прочь! — с отвращением отдергивает он руку.
Это Мутавац из последних сил дотащился до него, опустился на колени и прижался губами к его руке.
— Го-го-го... ш-ш-шеф! — зарыдал он, слезы и пот струйками льются по лицу, кровавая слюна пузырится на губах. Ничего он не хочет знать, потому что и без того он, может быть, знает все или узнает; он не просит у него записку, только не надо ее отдавать следователю, только не следователю. Но кто это объяснит Рашуле? Сам он не может. Он рыдает и не в силах успокоиться, а губы его кривятся и чмокают в пустоту, словно он все еще целует руку своего шефа.
— Шеф! — Рашуле приятно это слово.— Теперь ты спохватился, что я твой шеф. Помнить это надо было, когда я тебе приказал, ты знаешь — что, тогда не появилась бы и эта записка! Впрочем...— перед остальными Рашула хотел выглядеть милостивым по отношению к поверженному рабу, а, в сущности, это было лишь стремление к личной выгоде.— Вот дурак, да ведь это никакая не записка. Неужели вас так легко обмануть? — Он хохочет.— Это картинка! — И он вытаскивает ее из другого кармана и сует под нос Мутавцу. И скорее в порыве отчаяния, чем в радостном изумлении, Мутавац потянулся к ней не руками, а губами.
Мачек, видели какую-нибудь записочку?
После возвращения Мутавца с допроса Мачек более чем когда-либо чувствовал себя связанным с Рашулой, и в страхе перед ним он непроизвольно завертел головой. Ничего не видел.
Рашула не обращает внимания на протесты Майдака и выпады Розенкранца.
Усмехнулся Рашула и протянул Мутавцу картинку.— Вот вам, мумия вы эдакая! Вот вам вознаграждение от вашего шефа! — Вместо Мутавца за картинкой потянулся Майдак. Но, подумав, Рашула отдернул руку и сунул картинку в карман.— Попозже, дорогой Микадо, вначале надо мумию похоронить.
Два часа послеобеденного отдыха миновали. Бурмут редко возвращался так рано, как сегодня. Еще в проходной у ворот он узнал, что Мутавцу не принесли обеда. Отперев камеру писарей и ни о чем не спросив Мутавца, он по обыкновению мрачно прохрипел на пороге:
— Ну, давай! Смени воду!
К нему подошел Юришич и пожаловался на Рашулу, который издевался над Мутавцем. Бурмут только отмахнулся ключами и зарычал. Мутавац, согнувшись, сидит на краю койки и не отвечает ни на один вопрос. Он уже смирился, а с ним и Майдак, что картинку он не получит. Или это все-таки была записочка? Так оно и есть. У Рашулы и первая, и вторая. Но что же делать? Сказать Бурмуту? Чтобы Бурмут забрал все это и передал следствию? Нет, даже о картинке он не решается сказать, потому что Рашула тогда может показать и записку.
А тут еще Майдак. Но его и Юришича Бурмут быстро осаживает: всех их, если будут скандалить, запрет обратно в камеры и не выпустит на прогулку. Так начальник тюрьмы приказал поступать с этими подонками!
Пошумев, Бурмут удалился в свою комнату. Здесь он разложил в шкафу мясо и первую партию бутылок вина. Все это он купил на деньги Рашулы и под полой притащил сюда. Одну бутылку он уже почал. Был он дома, но там все произошло совсем не так, как он предполагал: сыновей не оказалось, то есть один-то приходил, но рано утром, и вместо желанной литровочки получил он от жены кучу ругательств за вчерашнее отсутствие. Разочарованный и подавленный, он неохотно принялся за свои служебные обязанности; пусть скандалят, пусть дерутся, пусть разгуливают вместо того, чтобы работать (впрочем, Рашула говорит, что они уже закончили переписывать), плевать он на все хотел.
Он запрокинул бутылку, а в камеру тихо вошел Рашула и передал ему пачку подготовленных для суда документов.
— Опрокиньте побольше, папашка! — желая угодить, подсказывает ему Рашула. Видит он, что Бурмут в плохом настроении, но речь идет о деле неотложном и важном: он бы еще сегодня ночью хотел встретиться с женой. Поэтому надо, чтобы папашка поскорее сообщил ей об этом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Измученный и бледный, озирается Юришич и видит вокруг себя людей измученных и бледных, стены белеют, как полотно, как бледное страдальческое лицо. Здесь, впрочем, всюду мрак. Чернота.
А свет все-таки есть, есть! Пока он здесь вопиет о пожаре, пожар уже полыхает там, на Балканах. Под крепостными стенами Дринополья и Скопле горят призраки второй Византии — турецкой империи. Но точно ли, что там только рыцари, которые парализуют одну империю, чтобы потом обрушиться на второй Рим — австрийскую империю? Разгорелся пожар, но кто из
пламени выходит невредимым? Сейчас время прилива, но чьи это огромные ладьи? Защищаемые маленькими суденышками, которые тонут, они неуязвимо рассекают волны или, укрывшись в безопасной бухте, спокойно подстерегают добычу, как пиратские корабли. Но это такой прилив, который в конечном счете благоприятствует только пиратам, которые сразу после битвы, как мародеры, выводят свои корабли на захват добычи и грабеж. А нужен прилив, который вынесет пиратские корабли на мелководье, чтобы негодяи сели на мель, одинокие, осужденные на погибель. Иначе и быть не может, если народ, который там, на гребне прилива, и народ, захваченный отливом, поднимутся вместе, чтобы стать судьей над негодяями. Где все это? Как будто в тумане оказался Юришич, в эту минуту ему видится только один выход: не будь он сейчас в этих тюремных стенах, он пошел бы добровольцем туда, на Балканы. Это представляется ему как личное очищение от всех мерзостей этой тюрьмы.
Напряженный и трепещущий, как тетива лука, он вскочил и вскарабкался на подоконник. Протиснул голову между прутьями решетки. Перед ним теснятся крыши домов, темные, как свернувшаяся кровь. И башни соборов застыли, как вздернутые морды живых городских зверей. Раскинулась паутина телефонных проводов. Кто знает, какие разговоры текут сейчас по этим проводам, злонамеренные или вдохновенные? Весь город со своим хребтом и ребрами раскинулся перед ним. И маленький колокол позванивает на кафедральном соборе, словно его колокольня несет городу последнее причастие. Юришич крепко зажмурился. Он вдруг представил себя бегущим, как лунатик, по этим крышам над городом. Он ходит и зовет на помощь, но никто не отзывается.
Никто? Из соседней камеры писарей до него донеслись крики, грохот, сдавленный хрип.
Железные прутья, словно ножи, врезались в лоб. Прижавшись всем телом к решетке, Юришич неистово кричит:
— Негодяи, негодяи! Что вы делаете?
В комнате писарей все уже легли, задремали, уснули или, по крайней мере, как Розенкранц в страхе перед издевками Рашулы, лишь притворялись, что спят.
Только Мутавац все еще сидит на параше, но теперь без крышки. Каждую минуту ему кажется, что он слышит приближающиеся шаги в коридоре. Он с напряжением вслушивается. Тщетно. Нет его обеда, нет, следовательно, и его жены. На свободе ли она? Тогда почему не пришла? Ей еще не время ложиться спать. Но сейчас по коридору и вправду кто-то идет — шаги, голоса, звяканье замка. Мутавац прильнул к дверям. Ах, нет. Это там, в углу, кричат что-то о карцере. И опять ничего. Он молчком вернулся назад.
— Мутавац,— зажав нос, глухо прорычал Рашула.— Закройте парашу! — И в ту же минуту он стремительно, точно кошка, вскочил с койки, наклонился и выхватил что-то из-под ног Мутавца, внимательно рассмотрел и торжественно поднял над его головой.— А что это, Мутавац?
— Картинка! — крикнул Мутавац отчетливым, почти металлическим голосом и просиял. Словно немой от сильной радости вдруг обрел голос, звонкий, как серебро. Он потянулся вверх, но Рашула увернулся, и голос у Мутавца опять сделался глухим, задрожал и вовсе сошел на нет.
— От... от... от...
— Открытка с богородицей, думаешь? — дико рассмеялся Рашула.— Нет, это, это...— он не закончил. Скомкав бумажку, он оттолкнул Мутавца, заехав пятерней прямо в глаза.
Мутавац, ничего не видя перед собой, сцепился с ним, как безумный, оглашая камеру чудовищным хрипом. Это картинка — а что другое могло быть? Ведь это, может быть, все, что ему осталось от Ольги. А потерял он ее на дровах — вот все, что можно было разобрать из его хрипения.
— Что такое? — первым проснулся Мачек, а за ним и все остальное.
— Мутавац рехнулся! — захохотал Рашула, засунув бумажку в карман, и, только предвидя возмущение Майдака, отказался от намерения втолкнуть Мутавца в парашу.
— Кар-кар-кар...— давится Мутавац, сцепив руки. Ему уже ясно, что это не картинка, а какая-то записка, не та ли, что ему, по утверждению Рашулы, сунула Ольга? Может быть, под жилет или ремень брюк, и сейчас она выпала.— За-за-за...
— Вы что там у него отобрали? — смеется Мачек.
— Что мне у него брать? Просто он заснул на параше, все это ему приснилось.
— Мне-е-е,— опять тянется к нему Мутавац и умоляет его взглядом, словно с этой мольбой падает перед ним на колени. В него внезапно вселился страх, как бы Рашула не выдал его, не заявил об этой записке. Боже мой, если Ольга, к счастью, еще на свободе, она никогда больше не получит разрешения на свидание с ним! Он застыл на середине комнаты, в одежде нараспашку, грязный, полуобнаженный, косматый и ужасный, как скелет, как сама смерть, уродливо прикрытая человеческими тряпками. Майдак приводит ему в порядок одежду, и только сейчас Мутавац замечает, на что он похож. Он отталкивает Майдака и пробует сам одеться.
— Вы отняли у него, не лгите, верните ему! — упрямо повторяет Майдак Рашуле. Еще во дворе он позавидовал Мутавцу, что Петкович обратил на него внимание. Теперь же он пришел к выводу, что сам он тоже должен быть внимательнее к Мутавцу; это, должно быть, еще один способ обратить на себя благодать чистого духа Петковича. Как раньше, когда он вел обессилевшего Мутавца в тюремный корпус, так и сейчас он придает себе таинственность. Кроме того, подзадоренный криками Юришича из соседней камеры, он и сам закричал: — Это позор, стыдитесь, вы нелюдь! Верните ему картинку!
— Картинку? — Рашула оттолкнул его от себя.— Здесь кое-что другое! — оскалился он и, вытащив из кармана записку, развернул ее перед всеми и поднял вверх, как просвиру.— Кто был утром доносчиком? Вот! — И он подходит к окну, читает и отбивается от Мачека и Розенкранца, которого словно ветром сдуло с койки. В первый момент он как бы даже разочаровался, помрачнел, потом с пакостной ухмылкой схватился за голову.
— Ужасно! Ужасно! Ведь я же говорил!
— Что такое? — набросились на него со всех сторон, только Мутавац не тронулся с места; он молчит, красноречив лишь его взгляд, измученный, безнадежный.
Но Рашула и ему не дает записку. Ольга писала своему дорогому Пеппи об обыске. Все дело в несчастном случае, который помог обнаружить книгу. Полицейские сыщики явились в тот момент, когда у нее был трубочист, и ей пришлось все выгрести из-за печки. Те заприметили книгу, прежде чем она успела ее спрятать, а ведь она намеревалась еще в тот день сжечь ее, поскольку накануне встречалась с женой Рашулы. Застала ее в последний момент, она уже собиралась куда-то уезжать. Она лучше своего мужа, ведь она выплатила положенное ей трехмесячное выходное пособие, хотя просить пришлось долго. Поэтому им больше не нужна была книга, но случилось несчастье. Опасность велика, но всемилостивый бог и богоматерь Мария Бистрицкая помогут им. Полицейские агенты пригрозили ей арестом, но пусть Пеппи ничего не боится, следователю пусть скажет то-то и то-то... С богом Пеппи, сердце мое!
— С богом, Пеппи! — стиснул зубы Рашула. Никогда он не давал своей жене распоряжения выплачивать пособие жене Мутавца, и ни о какой ее поездке ему неизвестно. Куда это она уезжает или уже уехала? Странное беспокойство охватило Рашулу, но он искусственно подавляет его, пугая других. Из письма ясно видно, что его хотел шантажировать не только Мутавац, но и его жена. Пожалуй, она все-таки арестована, раз до сих пор ее нет, да и сама она в письме намекает на такую возможность.— Сердце мое,— издевается Рашула,— не нужна тебе эта записка. Скоро Ольга тебе будет другие бросать из окошка, как Ферковичу его жена.
Мачек отошел от Рашулы, но все происходящее его заинтересовало; теперь и его уже начинает касаться все, что касается пайщиков этого общества. Только Розенкранц и Майдак суетятся перед Рашулой и просят, первый — показать записку, второй — отдать ее Мутавцу.
— Никому! Только следователю, только следователю! — отталкивает их Рашула, прикидывая в уме, как он использует эту записку не столько против Мутавца, сколько против своей жены. Он снова сунул записку в карман и повернулся. Рука его натолкнулась на что-то холодное и мокрое, как скользкая улитка.— Прочь! — с отвращением отдергивает он руку.
Это Мутавац из последних сил дотащился до него, опустился на колени и прижался губами к его руке.
— Го-го-го... ш-ш-шеф! — зарыдал он, слезы и пот струйками льются по лицу, кровавая слюна пузырится на губах. Ничего он не хочет знать, потому что и без того он, может быть, знает все или узнает; он не просит у него записку, только не надо ее отдавать следователю, только не следователю. Но кто это объяснит Рашуле? Сам он не может. Он рыдает и не в силах успокоиться, а губы его кривятся и чмокают в пустоту, словно он все еще целует руку своего шефа.
— Шеф! — Рашуле приятно это слово.— Теперь ты спохватился, что я твой шеф. Помнить это надо было, когда я тебе приказал, ты знаешь — что, тогда не появилась бы и эта записка! Впрочем...— перед остальными Рашула хотел выглядеть милостивым по отношению к поверженному рабу, а, в сущности, это было лишь стремление к личной выгоде.— Вот дурак, да ведь это никакая не записка. Неужели вас так легко обмануть? — Он хохочет.— Это картинка! — И он вытаскивает ее из другого кармана и сует под нос Мутавцу. И скорее в порыве отчаяния, чем в радостном изумлении, Мутавац потянулся к ней не руками, а губами.
Мачек, видели какую-нибудь записочку?
После возвращения Мутавца с допроса Мачек более чем когда-либо чувствовал себя связанным с Рашулой, и в страхе перед ним он непроизвольно завертел головой. Ничего не видел.
Рашула не обращает внимания на протесты Майдака и выпады Розенкранца.
Усмехнулся Рашула и протянул Мутавцу картинку.— Вот вам, мумия вы эдакая! Вот вам вознаграждение от вашего шефа! — Вместо Мутавца за картинкой потянулся Майдак. Но, подумав, Рашула отдернул руку и сунул картинку в карман.— Попозже, дорогой Микадо, вначале надо мумию похоронить.
Два часа послеобеденного отдыха миновали. Бурмут редко возвращался так рано, как сегодня. Еще в проходной у ворот он узнал, что Мутавцу не принесли обеда. Отперев камеру писарей и ни о чем не спросив Мутавца, он по обыкновению мрачно прохрипел на пороге:
— Ну, давай! Смени воду!
К нему подошел Юришич и пожаловался на Рашулу, который издевался над Мутавцем. Бурмут только отмахнулся ключами и зарычал. Мутавац, согнувшись, сидит на краю койки и не отвечает ни на один вопрос. Он уже смирился, а с ним и Майдак, что картинку он не получит. Или это все-таки была записочка? Так оно и есть. У Рашулы и первая, и вторая. Но что же делать? Сказать Бурмуту? Чтобы Бурмут забрал все это и передал следствию? Нет, даже о картинке он не решается сказать, потому что Рашула тогда может показать и записку.
А тут еще Майдак. Но его и Юришича Бурмут быстро осаживает: всех их, если будут скандалить, запрет обратно в камеры и не выпустит на прогулку. Так начальник тюрьмы приказал поступать с этими подонками!
Пошумев, Бурмут удалился в свою комнату. Здесь он разложил в шкафу мясо и первую партию бутылок вина. Все это он купил на деньги Рашулы и под полой притащил сюда. Одну бутылку он уже почал. Был он дома, но там все произошло совсем не так, как он предполагал: сыновей не оказалось, то есть один-то приходил, но рано утром, и вместо желанной литровочки получил он от жены кучу ругательств за вчерашнее отсутствие. Разочарованный и подавленный, он неохотно принялся за свои служебные обязанности; пусть скандалят, пусть дерутся, пусть разгуливают вместо того, чтобы работать (впрочем, Рашула говорит, что они уже закончили переписывать), плевать он на все хотел.
Он запрокинул бутылку, а в камеру тихо вошел Рашула и передал ему пачку подготовленных для суда документов.
— Опрокиньте побольше, папашка! — желая угодить, подсказывает ему Рашула. Видит он, что Бурмут в плохом настроении, но речь идет о деле неотложном и важном: он бы еще сегодня ночью хотел встретиться с женой. Поэтому надо, чтобы папашка поскорее сообщил ей об этом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53