красный унитаз
Сзади появился Петкович, и как раз на него загляделся Майдак. Петкович остановился на некоторое время перед бывшей могилкой канарейки, долго смотрел вниз, потом жестом дал понять: ему ясно, что случилось, и пошел в их сторону. Напевая, он сел на свое старое место и словно не слышит, как писари шутят с женщинами, а жена Ферковича с трудом идет от водопроводной колонки к дереву, часто останавливается, дышит тяжело.
— Уж лучше бы меня в больницу отправили, ох! Но только не под нож, о-о-ох!
— Ничего, бог милостив, сударыня!— утешает ее Тончек, занося топор над чурбаком.— Своей бабе я всегда так говорил. У нас, слава богу, детей уже восемь штук.
А одна такая штука затаилась сейчас в утробе этой женщины и со вчерашнего дня дает о себе знать, предвещает о своем появлении в этом мире, но что-то медлит, точно предчувствует, что окажется в мрачной тюрьме, подобно тому, как сейчас она в мрачной утробе. И все-таки солнце языком света лизнет этого ребенка, как всех тех людей, несчастных и злых. Лизнет ему солнце сморщенную, словно старческую, всю в складках красную кожу, и зальется дитя своим первым плачем. Только здесь, в этом месте, можно понять, почему дитя человеческое рождается с плачем!
С плачем! Смотрит на все это Юришич и спрашивает себя: а сам он разве не плакал? Может, и есть какая-то правда в том, что утверждает Майдак, этот наивный туропольский брамин. Может быть, все вокруг сплошной транс? Но транс, от которого больше страдают те, кто не впадают в него. Юришич зажмурился, чтобы ничего не видеть, упал на дрова и впился зубами в кору полена, стараясь унять стук зубов.
А вокруг каштана вертится пестрое коло женщин. Среди них две молодые девушки: тамбуристка Катица, которая после «соловьиного концерта» в кафане отправилась сыграть «ноктюрн» с кавалером и опустошила
его кошелек; кассирша Мица, которая зачала от какого-то мясника и совершила детоубийство. С этими женщинами каждое утро перемигиваются писари, перебрасываются замечаниями. Мачек и Рашула очень живо участвуют в этом ухаживании в присутствии охранников, обыкновенно им во всем подражает хромой Розенкранц, но сегодня он мрачен. Недавно он опять повздорил с Рашулой, который упрекнул его за то, что тот хотел поговорить с Пайзлом. А Катица постоянно бросает взгляды на Юришича. Ей кажется странным, что этот паренек, который ей нравится больше других и который прежде отпускал в ее адрес веселые шуточки, сейчас упрямо молчит.
— Катица!— зовет ее Мачек и запевает: «Катица, Катица от меня не спрячется...»
Катица улыбается, но Мица, да и все остальные, из ревности косятся на нее, ворчливо подгоняют: иди, мол, не останавливайся. Больше всего их огорчает, что им нельзя отвечать на шутки писарей, они обязаны молча шагать по кругу.
Чуть дальше, напротив выхода из следственной тюрьмы в подвале окружного суда находится и окружная тюрьма. Решетки, затянутые частой, как сито, сеткой, едва видны над землей. Сюда обычно только на несколько дней запирают блудниц и бродяг. Этот подвал никогда не пустует, и сейчас здесь сидят три женщины, как три ведьмы из «Макбета», они обнялись перед окном и прижались головами к железной сетке, поэтому кажется, что их лица покрыты густой вуалью. Они увидели, что арестантки из следственной тюрьмы вышли на прогулку, и решили, видимо, из женского тщеславия покрасоваться перед ними. Они поют. Одна из них, огромная, с грудью наподобие волынки подпевает двум другим сильным контральто, более глубоким, чем мужской бас: «Помнишь ли тот час...»
Услышав громовые раскаты, доносившиеся из подвала, Петкович перестал напевать. Мысли о шпионах перестали его мучить, и вообще он воспрял духом с той минуты, когда увидел, как Майдак раскопал могилку и отнес канарейку. Вот так и император своим помилованием выкопает его из могилы, в которую его загнал, живьем похоронил, выкопает его, и снова воскреснет королевич Рудольф. Воскреснет еще при жизни императора, потому что смерть его не нужна ему как цена за собственную жизнь. Не нужны ему ни трон, ни коронование, он отречется от всего этого. Он не будет больше Габсбургом, потому что нет Габсбурга, который не мог бы быть лучше, но всего лучше, когда нет никакого. Гейне будет назван принцем Рудольфом. И он открыто объявит себя республиканцем, красным республиканцем. А потом, потом, ты знаешь, Регина! Где Регина? Петкович ищет ее среди узниц. Не Регина ли та, что вся в желтом, как шафран? Нет, нет, в этом коло нет его принцессы, ее нет и в том подвале, где поют. Она стоит высоко над всеми этими женщинами, несчастными и падшими, стоит все время у какого-то окна, как на балконе мраморного замка. Она не поет и не должна петь, каждый взгляд, жест, слово ее — это песня: «Помнишь ли тот час?» О, помню, помню, звенит в душе Петковича, которая широко распахивается, впитывает воспоминания, как цветок солнечные лучи, и колеблется, трепещет, как стебелек ириса. Он гуляет под балконом своей принцессы, в саду, где полно роз, ананасов, георгин. Вот он сел на обросшую мхом скамью, она сломана, как будто недавно буря пронеслась над этим садом и оставила здесь и там развалины того, что до ее прихода кичилось своей красотой. Но все вокруг прекрасно и будет еще прекраснее. Высокой стеной, крепостью с зубчатыми башнями окружен здесь Петкович, огражден от мира. Он бежал сюда от преследований, скрылся со своей принцессой и вместе с ней ждет примирения с императором. А примирение наступит. Еще сегодня после полудня наступит; в сопровождении роскошной свиты прискачут посланники императора, и затрубят в золотые трубы трубачи, и хор запоет: принц Рудольф и принцесса Регина, выходите! Император вас помиловал, вам дарована свобода! Да, так будет, и сам лекарь императора доктор Колар с поклоном распахнет дверь перед ним, дверь этого замка изгнания. Он выйдет. Но присоединится ли к нему принцесса? Неужели ей больше нравится остаться здесь, в этом замке, в котором поют и плачут, смеются и стонут? Выйдем, выйдем, Регина! Туда, где нет плача и стонов! Почему ты стоишь на балконе, укрывшись от всех, неподвижная, как каменная статуя, с немой улыбкой на лице? Сойди, Регина. «Помнишь ли тот час?» Опять наступил этот час, но теперь настоящий! И вот уже свадебная церемония, мы выйдем отсюда, и жизнь наша будет белой, как твои руки! Спустись ко мне, Регина, уйдем отсюда! Почему ты прячешься, почему тебя нет?
Когда ты мне вокруг шеи
Белые руки обвила...
Завывают и пищат блудницы в подвале. Грудь у одной надулась, как барабан, и под грохот контральто, как воздух через дырку в барабане, фистулой прорывается голос другой блудницы. Катица и Мица, взбудораженные шуточками Рашулы, громко смеются над воплями своих товарок. Рядом с подвалом у жены Ферковича снова начались схватки; теряя сознание, она стонет, кричит, умоляет отвести ее в камеру.
Весь в поту от пережитых страданий, Петкович вскочил на ноги и заметался по двору, обойдя женщин, он поспешил к воротам, но, сконфузившись от их пристальных взглядов, снова спрятался за курятником. Молча вглядывается он в пустое пространство за стеной, а в душе его роятся слова, целые речи.
Жену Ферковича тащат в здание тюрьмы. У самого входа она дважды вскрикнула. Это Мутавац, возвращаясь от судебного следователя, оттеснил ее в сторону и нечаянно ударил локтем в живот. Почти не осознавая, что делает, он жмется к стене, плетется, опустив руки, высунув язык. Глаза мокрые от слез. Он прошел мимо поленницы, но, увидев перед собой Петковича, вернулся назад и понуро стоит у подвального окна.
Внезапно во дворе появился и господин Ивек, он тоже выглядит совершенно растерянным, испуганным. Ноги в коленях подогнулись, в руках болтаются наручники. Смущенно стреляет взглядом на Мутавца и приближается к воротам.
— Ну, что там было, господин Ивек? — накинулся на него Рашула.
— Ой, худо, боже упаси,— господин Ивек не смотрит на него.
Рашула, а следом и Розенкранц тут же подскочили к Мутавцу. Они встали возле него с двух сторон и принялись резко и грубо требовать, чтобы тот сообщил, зачем его водили на допрос. Мутавац еще больше съежился. Гноящиеся, словно вымазанные куриным пометом, глаза наполнились слезами. Зубы у него стучат, он ничего не отвечает, только локтями отталкивает их от себя. Рашула трясет его за плечо.
— Говори! Опять что-нибудь набрехал! Попробуй только вякни, прибьем намертво, ей-богу! Ну, раскрывай рот, говори!
И Мутавац раскрыл. То ли сказал, то ли не сказал. И опять его рот сжался, словно залитый воском.
— Говори! — ударил его Рашула по горбу.
— Вас бы так огреть поленом по голове! — зарычал на него Юришич. Подумал: спрыгнуть вниз и разнять их? Решил подождать, все-таки интересно, в какой степени замешан в аферу Мутавац. Оцепенев от страха и беспомощности, Мутавац безнадежно смотрит на них. Желтые зубы на бледных слюнявых деснах словно два ряда кукурузных зерен на обглоданном розоватом початке. Только сейчас с его языка сорвались слова, пронизанные болью, отрывистые, одно за другим, казалось, с каждым словом изо рта выпадал зуб, как зерно из початка.
Розенкранц и Рашула изумленно переглянулись, как терпящие крушение на корабле, который вот-вот пойдет ко дну.
Завопил Розенкранц, схватившись за голову. А Рашула выпрямился, убийственная ненависть превратила Мутавца в его глазах в ничтожное существо. Раздавил бы его как гниду. Он мог ожидать чего угодно, но только не такого признания; оказывается, эта книга еще существует и попала в руки следствия.
— Гад проклятый! — замахнулся он на него, не обращая внимания на то, что Юришич соскочил с дров.— А нас обманывал, говорил, что сжег ее!
Значит, и Мутавац замешан, разочаровался Юришич, но это ему не помешало отвести удар Рашулы.
— И вы обижаетесь, что вас кто-то обманул? Вы?
— Вас это не касается! — Рашула снова замахнулся на Мутавца; в нем, таком холодном и расчетливом до мелочей, прорвалась сейчас какая-то животная ярость от сознания, что он обманулся в своем последнем доверии к Мутавцу.— Вот кого вы защищаете! Эту лживую бестию, которая хотела нас надуть!
Все четверо стоят, готовые ринуться друг на друга, в узком проходе между поленницей дров и стеной; дело могло дойти до драки, отвратительной, неприятной, если бы Мутавац в этот момент не ослабел и, чтобы не упасть, вынужден был ухватиться за Юришича. Моргая, словно страшась произносимых слов, он с тоской и отчаянием тянет:
— От де-ся-ти до два...
— Что? — рявкнул Рашула.
— ...дца-ти ле-е-ет...
— От десяти до двадцати,— повторил Рашула не разобравшись. Но его вдруг осенило, и он зарычал яростно, злобно.— Сто, сто лет, виселицу тебе, а не от десяти до двадцати!
— Оставьте его! — заговорил Юришич скорее с сочувствием и презрением, чем с негодованием.— Себя он больше погубил, чем вас!
— Меня — нет, только себя! — внезапно успокоился Рашула и хладнокровно усмехнулся. Действительно, не стоит так волноваться в присутствии Юришича из-за какого-то Мутавца! Он метнул угрожающий взгляд на горбуна и молча удалился. За ним с бормотанием поплелся Розенкранц.
— Зачем вы прятали эту книгу? — печально и несколько разочарованно спросил Юришич Мутавца. Но все, что он сумел из него вытянуть, состояло из бессвязного мычания:
— А т-т-три ме-ся-ца, трехмесячное пос... пос...— больше от слез и кашля, от нахлынувшего отчаяния Мутавац не мог проговорить ни слова. И он поплелся дальше, такой же беспомощный и жалкий, каким пришел сюда, к дровам.
— Должно быть, говорит о трехмесячном выходном пособии, которое ему не выплатили,— разъяснил Майдак с некоторым сочувствием, но и с явным удовольствием.— Да, у каждого человека свои слабости.
Юришич задумался. Может быть, Рашула прав, может быть, Мутавац действительно собирался его шантажировать, утаивая эту книгу. Несчастный Мутавац! Вот как влип, желая вернуть свое! Понятно и бешенство Рашулы. Но сколько в нем страшной, беспощадной ненависти! Если бы Рашула не понес никакой ответственности за убийство Мутавца, он бы его, конечно, убил. Юришич вспомнил, как Рашула, смеясь, говорил, что хотел убить Мутавца гипнозом. Дело, конечно, глупое и невыполнимое. Но кто знает, какие намерения рождаются в мозгу у Рашулы, независимо от того, что сам он их называет глупыми?
— Обещайте мне, господин Майдак,— сказал он, хотя и сам не осознавал, почему это для него столь важно,— что вы больше не будете беспокоить Петковича просьбами загипнотизировать вас. Наверное, вы уже сами убедились, что он вас не может загипнотизировать, и это на руку только Рашуле, чтобы продолжать мучить Мутавца.
Майдак сделал плаксивое лицо, словно у него отнимают последнюю радость. И вдобавок делают это ради благополучия Мутавца! Но все равно, придется от всего отречься, подумал он безнадежно.
— Обещаю,— протянул он печально.— Но если он может Мутавца, то может и меня.
— Его тоже не может! — утешил его Юришич и отвернулся в сторону.
— Тончек Цесар! — раздался пронзительный крик со стороны тюремного корпуса.— В суд, к следователю! — Гордо, как на параде, выпятив грудь, энергично печатая шаг, с метлой, длиннее его самого в два раза, которую он держал наперевес, как ружье, к Тончеку подскочил карлик Наполеон. Концом палки от метлы он постучал старика по шляпе.— В суд! Ты что, не понимаешь?
— Я понимаю.— Тончек смущенно отложил в сторону топор.— Вон горбун только что пришел из суда и видишь, какой испуганный! — Тончек страшно волновался.
— Не вздумай признаваться, бедолага! — крикнул вслед ему Наполеон. Он всегда разговаривает с ним свысока. Дело в том, что он сидит с Тончеком в одной камере и знает: Тончек на первом допросе заявил, будто когда поджигал «был пьян, но знал, что делал».
Наполеон — пройдоха, тертый калач, родной брат Петрушки, всегда самый сенсационный номер в программе клуба Судебного стола, крестьянин из окрестностей Загреба, из-под Слемена — один из тех, что каждый день бывают в городе. Осужден на несколько месяцев за то, что некому торговцу дважды продал одну и ту же тележку слив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53