https://wodolei.ru/brands/Roca/
Все мы, люди, равны, когда речь идет о достаточной причине наших действий: ведь и деяния святого, и преступления грешника – все они произошли по какой-то причине. Но мы, люди, отличаемся друг от друга – в зависимости от того, соответствуют или противоречат наши поступки смыслу существования человека. И вот мой приговор: мы должны быть терпимыми, чтобы потом быть справедливыми. Когда я и головой, и сердцем понимаю, что существовала веская причина для чужого злодейства, когда я искренне сочувствую злодею и прихожу к выводу, что я мог бы сделать то же самое и что всякий другой, если бы он находился в точно таких же обстоятельствах, поступил бы на его месте точно так же, – именно в таком случае я проявляю терпимость. Но вслед за этим мне положено быть и справедливым, поскольку мой Разум со всей очевидностью доказывает мне, что такое злодеяние наносит ущерб разумности существования того человека, который этот проступок совершил, – наносит такой ущерб, что иногда и высшая мера наказания оправданна. С другой стороны, преступление наносит ущерб и смыслу жизни других людей, оскорбляет его. Когда я говорю о высшей мере наказания, то имею в виду не то наказание, которое назначается судами, но то, которое выносится самой природой: человек, можно сказать, сам убивает себя своим безрассудством, когда он лопается от обжорства, или теряет человеческий облик, или сходит с ума от беспробудного пьянства. Мы должны быть справедливы и из милосердия к злодею, и ради того, чтобы воздать по заслугам человеку, который старается приблизиться к полноте смысла своей жизни. Ну а в остальном я прекрасно понимаю, что недостатки людей не зря называются «недостатками». Причины недостатков заключены в том, что за смысл жизни в целом принимают то, что на самом деле является лишь малой его частью. Так одни приходят к выводу, что смысл жизни состоит в ее сохранении, и потому они только и делают, что едят и пьют, то есть ведут растительный образ жизни. Другие считают, что смысл жизни заключается в ее продолжении, и потому они только и знают, что увиваются за женщинами. Третьи полагают, что главное – это пожинать плоды храбрости и мужества: вот они и становятся забияками, драчунами, дуэлянтами. Четвертые уверены, что это приобретение и приумножение богатства: вот они и становятся скрягами и ростовщиками. Пятые хотят власти над себе подобными, они домогаются общественных почестей, становясь рабами своего честолюбия. Шестые думают, что идеальная жизнь, существующая лишь в воображении, красивее реальной жизни, эти становятся ленивыми и сочиняют стихи и пишут всякие любезные глупости. Седьмые, те, которые не от мира сего, думают, что это вечная жизнь, существующая за пределами нашей временной жизни. Они и постригаются в монахи. И так далее. Ну и жизнь! Ну и жизнь!
– Ну и жизнь, ну и жизнь! – повторил Колас, опустив голову.
– Так ты со мной согласен?
– Да, в главном мы с вами согласны. А теперь…
– Что теперь?
– Вы обещали мне объяснить, почему вам было тоскливо меня слушать.
– Потому что ты пускаешься философствовать не зная меры, и твое философствование наводит тоску. А это значит, что ты, сынок, несчастлив.
Колас опять рассмеялся и сказал:
– Большинство философов-пессимистов были счастливыми людьми, а большинство оптимистов – несчастными. И это естественно. Если я богаче всех на свете, то все остальные будут казаться мне бедненькими и несчастненькими. А если мне негде голову преклонить, то повсюду мне будут мерещиться одни только богачи, а жалкая монетка покажется мне целым состоянием. Как скучен, как ничтожен этот мир! – восклицает счастливый. Как прекрасен, как щедр этот мир! – восклицает несчастный.
– Может быть, может быть…
– Так почему же моя философия кажется вам тоскливой?
– Ну как тебе сказать… Твоя философия заключается в том, чтобы уйти, убежать от самого себя, оставив руль своей судьбы в руках случая. И вот, махнув рукой на свою судьбу, ты в то же время развлекаешь себя абсурднейшими, бессмысленнейшими теориями – и все для того, чтобы понять, доказать и оправдать то, что ты называешь разумностью существования и в то же время неразумностью жизни. Если человек уходит из какого-нибудь места, то уходит он потому, что ему там не нравится. Бедный, он хочет убежать от себя самого!
– Ой ли? Нет, я бы желал, страстно желал прожить миллионы жизней одновременно – миллионы жизней, не похожих на мою. Я этого хочу только потому, что в моей собственной жизни мне удалось достичь своего рода счастья – счастья надежного и мирного, которое оставляет мне досуг, необходимый для того, чтобы прожить в воображении множество других жизней. Как птица не покидает гнезда до тех пор, пока не научится летать, точно так же дух и ум не воспарят, пока у них не вырастут крылья счастья. Вы, коли уж были так несчастны, так отчаянно несчастны…
– Колас, сынок…
– Так вот, в те самые часы непереносимого несчастья разве вы могли выйти за свои пределы?
– Да, как раз я за них и вышел. Это меня и спасло.
– Тогда давайте разберемся. Разве вы вышли из себя для того, например, чтобы очутиться на месте обитателей базарной площади, которые в то самое время судачили о происшедшем?
– Упаси Бог! Да если бы я вышел из себя затем, чтобы думать о них, то, покрывшись позором и замкнувшись в себе самом, вместо собственной души обнаружил бы душу убийцы! Если бы я о них думал, то там, где прежде была моя душа, теперь была бы душа убийцы! Если бы я продолжал о них думать, то стал бы преступником и был бы сейчас в тюрьме.
– Да, ну так как же вы все-таки вышли из себя?
– Я вышел из себя, чтобы оказаться на месте Эрминии. Я перестал существовать сам, чтобы она, только она одна существовала во мне.
– Или, иначе говоря, вы, все-таки не выходя из себя, страдали, погружаясь в бездны своей души, в самую ее сердцевину, то есть в бездны своей страсти, своей неразумности, своей разумности, своей любви к Эрминии. А человек, достигнув глубин своей души, становится свободным, и тогда у него начинают расти крылья счастья.
– Не лезь ко мне со всеми этими тонкостями, хитростями и философиями. Так нам с тобой никогда не кончить этого разговора. Единственная правда мира – это улыбающееся лицо. Меня, сынок, волнует только одно – чтобы ты был счастлив. Ты и вправду счастлив?
– Вправду. А вы?
– Я… Ну еще бы!.. Ты меня обижаешь, если еще сомневаешься в этом.
– Обижать? Какое это грубое, нелепое слово! Проверяя все на свете, я доставляю себе изысканное удовольствие сомневаться буквально во всем.
– Больше удовольствия проверять то, в чем уже не сомневаешься.
– Так вы стали бы проверять свое счастье?
– Я бы проверил его огнем и мечом, если б только так можно было убедиться в его подлинности! Какие еще существуют доказательства счастья, кроме самой уверенности в том, что оно есть? Со мной ничего не может произойти.
– Счастье – это все равно что красивое лицо, которое уродует одна лишь царапина.
– В моей душе нет царапин.
– Царапины в душе – это угрызения совести и зуд мести.
– Ну так вот, у меня нет ни угрызений, ни зуда.
– Ой ли?
– Ты что, не слышишь? Или ты думаешь, что я попугай, который не понимает, что говорит?
– А что бы вы сделали, если бы лицом в лицу столкнулись с Веспасиано?
Хуан-Тигр позеленел и, подумав, ответил:
– Это мой секрет. («Ах, Веспасиано, Веспасиано! – воскликнул он, мысленно обращаясь к приятелю-предателю. – Наказание будет для тебя страшным. Мне жалко тебя, несчастная жертва»).
Колас, умоляя, схватил Хуана-Тигра за обе руки:
– Что за черная мысль пришла вам на ум? Вы замыслили что-то ужасное? Ради Бога! Ради всех нас! Ради вас самого! Умоляю вас, не теряйте головы! Презрение – вот лучшее наказание для этого типа. И если на этот раз вы себя из-за него погубите, он, которому так и не удалось обесчестить вас и сделать несчастным, в конце концов выйдет победителем.
– А ну-ка отпусти, сынок, – сказал Хуан-Тигр, высвобождаясь из рук Коласа. – Или ты думаешь, что меня нужно заковывать в кандалы и затыкать мне рот кляпом? Откуда ты взял, что я собираюсь терять голову? Взгляни мне в глаза. Пощупай мой пульс. Если я, благодаря этому несчастному Веспасиано, обрел самого себя, то как ты мог подумать, будто теперь из-за него я себя погублю, себя потеряю?
– Слушаю – и ушам своим не верю.
– Или, что то же самое, ты веришь не своим ушам, а чужим. Да как ты мог обо мне такое подумать?
– Но не зря же вы назвали Веспасиано жертвой. Это вы сами так решили.
– Нет, он не моя жертва. Он жертва самого себя. Поэтому мне его и жалко.
– А как же тогда то страшное наказание, каким вы ему угрожали?
– Нет, не я – Бог. Или, если тебе угодно, естественный порядок вещей. Понимаешь, Веспасиано – донжуан.
– Донжуан из разряда бродячих торговцев бижутерией, шелками и галантереей.
– Все донжуаны в конце концов становятся бродячими торговцами, и именно бижутерией, шелками и галантереей. Понятно?
– Ну так и какое же оно – наказание для донжуана?
– А ты подумай. Вспомни, как это бывает в спектакле.
– Что-то я не понимаю.
– Дон-Жуан, оставаясь живым, присутствует на своих собственных похоронах. Вот оно какое – наказание донжуану: увидеть свою смерть еще при жизни. Все донжуаны еще при жизни видят свою смерть. Есть ли наказание более страшное? Ну, понимаешь теперь, Колас, понимаешь? И все это потому, что донжуан изменил своему предназначению, смыслу своей жизни. Донжуан – он человек лишь наполовину. Было время, когда мы с тобой точно так же сидели и говорили, говорили… И тогда ты уверял меня, что донжуан – он не вполне мужчина. Тогда я возмутился, разозлился на тебя. Но ты был прав. И я вынужден был это признать. Видеть себя мертвым, оставаясь живым! Ни одному человеку, за исключением донжуана, не приходилось переносить такого страшного наказания. Все, что делает донжуан, – это фальшиво, а у фальши – короткий век. Донжуан не оставляет на свете ни детей, ни творений, которые, пережив его, существовали бы в веках. Поэтому и наступает момент, когда он сам себя переживает; живой мертвец. Какой ужас! Какое несчастье!
– Но в конце концов он все-таки поднимается к небесам. По крайней мере в спектакле.
– А это потому, что Бог не только бесконечно справедлив, но и бесконечно милосерден. Я твердо уверен, что, когда настанет Страшный Суд, все творения Божий будут спасены.
– Ну, до этого еще так много времени…
– Если уж говорить о времени, то мы его и так слишком много потратили, рассуждая о том, что будет, когда рак свистнет. Веспасиано палец в рот не клади, он еще тот хитрец. Больше он уже никогда не приземлится в Пиларесе.
– Он уже в Пиларесе – со вчерашнего вечера.
– Вот это да! Но уж зато, по крайней мере, мне на глаза попадаться он не захочет.
– Дядя, Веспасиано простодушен, как большинство женщин. Кроме того, он нахален и назойлив, как воробей. Вы не видели, как воробьи слетаются на навозную кучу? Вы бросите камень – и они, перепугавшись, разлетятся. Но тут же, придя в себя, слетятся обратно. И тогда вы бросаете другой камень, но все повторяется сначала. Да бросайте вы камень хоть сорок раз, хоть из пушки стреляйте: воробьи все равно вернутся, чтобы копошиться в навозной куче. Или взять хоть пугало на хлебном поле. Воробьи не обращают на него никакого внимания. И уж простите меня, но для Веспасиано вы все равно что пугало.
– Может, ты и прав. А если это действительно так, то у меня руки чешутся, чтобы закатить ему такую пощечину…
– Вот этого я и боюсь. Ради Бога! Ради Эрминии! Что о вас подумают! Оскорбить Веспасиано – это значит признать его настоящим соперником. Ну уж нет! Равнодушие, презрение – вот и все, чего он достоин!
– Не беспокойся, я знаю, что мне делать.
Этот разговор между Хуаном-Тигром и Коласом состоялся на исходе дня, а на закате Хуан-Тигр получил от Веспасиано письмо, в котором было написано:
«Такая крепкая дружба, как наша, и такая искренняя симпатия не могут разрушиться из-за какой-то пустяковой оплошности. Клянусь вам, Эрминия вам не изменяла. И еще клянусь, что у меня никогда не было не только намерения, но даже и желания украсть у вас Эрминию. Если бы она послушалась моих дружеских (и по отношению к вам, и по отношению к ней самой) советов, то не ушла бы из дома и не совершила бы этого невинного безрассудства. Честное слово, я хотел ее спасти, чтобы потом целой и невредимой вернуть законному хозяину. Я готов объяснить вам все. Только укажите мне место и время. Жду ответа через посыльного. Ваш верный друг Веспасиано».
Хуан-Тигр подумал: «Ну и нахал… – И тут же поправил себя: – Да нет, в этом письме он пытается обмануть и с помощью самой правды… А еще говорят, что он обманщик, сплетник…» И Хуан-Тигр написал в ответ: «Я жду вас здесь, приходите, когда вам захочется. Я всегда за своим прилавком. Хуан Герра Мадригаль».
Прочитав ответ, Веспасиано, нахальный и самодовольный (это полудетское-полуженское самомнение было основной чертой его характера), направился к ларьку Хуана-Тигра. Но когда он уже пришел туда, его самоуверенность как рукой сняло. Веспасиано чувствовал себя разбитым, дрожал, как в ознобе, словно в приемной у зубного врача. Было уже совсем темно. Хуан-Тигр встал. Распахнул руки. В темноте он казался великаном. Веспасиано хотел было отступить, но Хуан-Тигр уже заключил его в свои объятия, или, точнее говоря, сжал его своими ручищами и поднял в воздух.
– Дорогой Веспасиано, дорогой мой Веспасиано! – шептал Хуан-Тигр таким тоном, каким убийцы говорят с теми, кого они собираются прикончить. – Как же я хотел заключить тебя в мои объятия, в мои крепкие и дружеские объятия… И извини меня, что я говорю тебе «ты».
Веспасиано, болтая ногами в воздухе, еле слышно лепетал:
– Именем вашей матери! Умоляю, не жмите меня больше! Я задыхаюсь! Послушайте же! Я не увозил Эрминию…
Но Хуан-Тигр стискивал его в своих руках все крепче и крепче.
– Да разве ты, Веспасиано, мог ее у меня увезти? Нет, ты не украл у меня Эрминию, ты мне ее подарил. И до того, как ты мне ее вернул, и до того, как ты ее у меня увез, Эрминия не была моей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
– Ну и жизнь, ну и жизнь! – повторил Колас, опустив голову.
– Так ты со мной согласен?
– Да, в главном мы с вами согласны. А теперь…
– Что теперь?
– Вы обещали мне объяснить, почему вам было тоскливо меня слушать.
– Потому что ты пускаешься философствовать не зная меры, и твое философствование наводит тоску. А это значит, что ты, сынок, несчастлив.
Колас опять рассмеялся и сказал:
– Большинство философов-пессимистов были счастливыми людьми, а большинство оптимистов – несчастными. И это естественно. Если я богаче всех на свете, то все остальные будут казаться мне бедненькими и несчастненькими. А если мне негде голову преклонить, то повсюду мне будут мерещиться одни только богачи, а жалкая монетка покажется мне целым состоянием. Как скучен, как ничтожен этот мир! – восклицает счастливый. Как прекрасен, как щедр этот мир! – восклицает несчастный.
– Может быть, может быть…
– Так почему же моя философия кажется вам тоскливой?
– Ну как тебе сказать… Твоя философия заключается в том, чтобы уйти, убежать от самого себя, оставив руль своей судьбы в руках случая. И вот, махнув рукой на свою судьбу, ты в то же время развлекаешь себя абсурднейшими, бессмысленнейшими теориями – и все для того, чтобы понять, доказать и оправдать то, что ты называешь разумностью существования и в то же время неразумностью жизни. Если человек уходит из какого-нибудь места, то уходит он потому, что ему там не нравится. Бедный, он хочет убежать от себя самого!
– Ой ли? Нет, я бы желал, страстно желал прожить миллионы жизней одновременно – миллионы жизней, не похожих на мою. Я этого хочу только потому, что в моей собственной жизни мне удалось достичь своего рода счастья – счастья надежного и мирного, которое оставляет мне досуг, необходимый для того, чтобы прожить в воображении множество других жизней. Как птица не покидает гнезда до тех пор, пока не научится летать, точно так же дух и ум не воспарят, пока у них не вырастут крылья счастья. Вы, коли уж были так несчастны, так отчаянно несчастны…
– Колас, сынок…
– Так вот, в те самые часы непереносимого несчастья разве вы могли выйти за свои пределы?
– Да, как раз я за них и вышел. Это меня и спасло.
– Тогда давайте разберемся. Разве вы вышли из себя для того, например, чтобы очутиться на месте обитателей базарной площади, которые в то самое время судачили о происшедшем?
– Упаси Бог! Да если бы я вышел из себя затем, чтобы думать о них, то, покрывшись позором и замкнувшись в себе самом, вместо собственной души обнаружил бы душу убийцы! Если бы я о них думал, то там, где прежде была моя душа, теперь была бы душа убийцы! Если бы я продолжал о них думать, то стал бы преступником и был бы сейчас в тюрьме.
– Да, ну так как же вы все-таки вышли из себя?
– Я вышел из себя, чтобы оказаться на месте Эрминии. Я перестал существовать сам, чтобы она, только она одна существовала во мне.
– Или, иначе говоря, вы, все-таки не выходя из себя, страдали, погружаясь в бездны своей души, в самую ее сердцевину, то есть в бездны своей страсти, своей неразумности, своей разумности, своей любви к Эрминии. А человек, достигнув глубин своей души, становится свободным, и тогда у него начинают расти крылья счастья.
– Не лезь ко мне со всеми этими тонкостями, хитростями и философиями. Так нам с тобой никогда не кончить этого разговора. Единственная правда мира – это улыбающееся лицо. Меня, сынок, волнует только одно – чтобы ты был счастлив. Ты и вправду счастлив?
– Вправду. А вы?
– Я… Ну еще бы!.. Ты меня обижаешь, если еще сомневаешься в этом.
– Обижать? Какое это грубое, нелепое слово! Проверяя все на свете, я доставляю себе изысканное удовольствие сомневаться буквально во всем.
– Больше удовольствия проверять то, в чем уже не сомневаешься.
– Так вы стали бы проверять свое счастье?
– Я бы проверил его огнем и мечом, если б только так можно было убедиться в его подлинности! Какие еще существуют доказательства счастья, кроме самой уверенности в том, что оно есть? Со мной ничего не может произойти.
– Счастье – это все равно что красивое лицо, которое уродует одна лишь царапина.
– В моей душе нет царапин.
– Царапины в душе – это угрызения совести и зуд мести.
– Ну так вот, у меня нет ни угрызений, ни зуда.
– Ой ли?
– Ты что, не слышишь? Или ты думаешь, что я попугай, который не понимает, что говорит?
– А что бы вы сделали, если бы лицом в лицу столкнулись с Веспасиано?
Хуан-Тигр позеленел и, подумав, ответил:
– Это мой секрет. («Ах, Веспасиано, Веспасиано! – воскликнул он, мысленно обращаясь к приятелю-предателю. – Наказание будет для тебя страшным. Мне жалко тебя, несчастная жертва»).
Колас, умоляя, схватил Хуана-Тигра за обе руки:
– Что за черная мысль пришла вам на ум? Вы замыслили что-то ужасное? Ради Бога! Ради всех нас! Ради вас самого! Умоляю вас, не теряйте головы! Презрение – вот лучшее наказание для этого типа. И если на этот раз вы себя из-за него погубите, он, которому так и не удалось обесчестить вас и сделать несчастным, в конце концов выйдет победителем.
– А ну-ка отпусти, сынок, – сказал Хуан-Тигр, высвобождаясь из рук Коласа. – Или ты думаешь, что меня нужно заковывать в кандалы и затыкать мне рот кляпом? Откуда ты взял, что я собираюсь терять голову? Взгляни мне в глаза. Пощупай мой пульс. Если я, благодаря этому несчастному Веспасиано, обрел самого себя, то как ты мог подумать, будто теперь из-за него я себя погублю, себя потеряю?
– Слушаю – и ушам своим не верю.
– Или, что то же самое, ты веришь не своим ушам, а чужим. Да как ты мог обо мне такое подумать?
– Но не зря же вы назвали Веспасиано жертвой. Это вы сами так решили.
– Нет, он не моя жертва. Он жертва самого себя. Поэтому мне его и жалко.
– А как же тогда то страшное наказание, каким вы ему угрожали?
– Нет, не я – Бог. Или, если тебе угодно, естественный порядок вещей. Понимаешь, Веспасиано – донжуан.
– Донжуан из разряда бродячих торговцев бижутерией, шелками и галантереей.
– Все донжуаны в конце концов становятся бродячими торговцами, и именно бижутерией, шелками и галантереей. Понятно?
– Ну так и какое же оно – наказание для донжуана?
– А ты подумай. Вспомни, как это бывает в спектакле.
– Что-то я не понимаю.
– Дон-Жуан, оставаясь живым, присутствует на своих собственных похоронах. Вот оно какое – наказание донжуану: увидеть свою смерть еще при жизни. Все донжуаны еще при жизни видят свою смерть. Есть ли наказание более страшное? Ну, понимаешь теперь, Колас, понимаешь? И все это потому, что донжуан изменил своему предназначению, смыслу своей жизни. Донжуан – он человек лишь наполовину. Было время, когда мы с тобой точно так же сидели и говорили, говорили… И тогда ты уверял меня, что донжуан – он не вполне мужчина. Тогда я возмутился, разозлился на тебя. Но ты был прав. И я вынужден был это признать. Видеть себя мертвым, оставаясь живым! Ни одному человеку, за исключением донжуана, не приходилось переносить такого страшного наказания. Все, что делает донжуан, – это фальшиво, а у фальши – короткий век. Донжуан не оставляет на свете ни детей, ни творений, которые, пережив его, существовали бы в веках. Поэтому и наступает момент, когда он сам себя переживает; живой мертвец. Какой ужас! Какое несчастье!
– Но в конце концов он все-таки поднимается к небесам. По крайней мере в спектакле.
– А это потому, что Бог не только бесконечно справедлив, но и бесконечно милосерден. Я твердо уверен, что, когда настанет Страшный Суд, все творения Божий будут спасены.
– Ну, до этого еще так много времени…
– Если уж говорить о времени, то мы его и так слишком много потратили, рассуждая о том, что будет, когда рак свистнет. Веспасиано палец в рот не клади, он еще тот хитрец. Больше он уже никогда не приземлится в Пиларесе.
– Он уже в Пиларесе – со вчерашнего вечера.
– Вот это да! Но уж зато, по крайней мере, мне на глаза попадаться он не захочет.
– Дядя, Веспасиано простодушен, как большинство женщин. Кроме того, он нахален и назойлив, как воробей. Вы не видели, как воробьи слетаются на навозную кучу? Вы бросите камень – и они, перепугавшись, разлетятся. Но тут же, придя в себя, слетятся обратно. И тогда вы бросаете другой камень, но все повторяется сначала. Да бросайте вы камень хоть сорок раз, хоть из пушки стреляйте: воробьи все равно вернутся, чтобы копошиться в навозной куче. Или взять хоть пугало на хлебном поле. Воробьи не обращают на него никакого внимания. И уж простите меня, но для Веспасиано вы все равно что пугало.
– Может, ты и прав. А если это действительно так, то у меня руки чешутся, чтобы закатить ему такую пощечину…
– Вот этого я и боюсь. Ради Бога! Ради Эрминии! Что о вас подумают! Оскорбить Веспасиано – это значит признать его настоящим соперником. Ну уж нет! Равнодушие, презрение – вот и все, чего он достоин!
– Не беспокойся, я знаю, что мне делать.
Этот разговор между Хуаном-Тигром и Коласом состоялся на исходе дня, а на закате Хуан-Тигр получил от Веспасиано письмо, в котором было написано:
«Такая крепкая дружба, как наша, и такая искренняя симпатия не могут разрушиться из-за какой-то пустяковой оплошности. Клянусь вам, Эрминия вам не изменяла. И еще клянусь, что у меня никогда не было не только намерения, но даже и желания украсть у вас Эрминию. Если бы она послушалась моих дружеских (и по отношению к вам, и по отношению к ней самой) советов, то не ушла бы из дома и не совершила бы этого невинного безрассудства. Честное слово, я хотел ее спасти, чтобы потом целой и невредимой вернуть законному хозяину. Я готов объяснить вам все. Только укажите мне место и время. Жду ответа через посыльного. Ваш верный друг Веспасиано».
Хуан-Тигр подумал: «Ну и нахал… – И тут же поправил себя: – Да нет, в этом письме он пытается обмануть и с помощью самой правды… А еще говорят, что он обманщик, сплетник…» И Хуан-Тигр написал в ответ: «Я жду вас здесь, приходите, когда вам захочется. Я всегда за своим прилавком. Хуан Герра Мадригаль».
Прочитав ответ, Веспасиано, нахальный и самодовольный (это полудетское-полуженское самомнение было основной чертой его характера), направился к ларьку Хуана-Тигра. Но когда он уже пришел туда, его самоуверенность как рукой сняло. Веспасиано чувствовал себя разбитым, дрожал, как в ознобе, словно в приемной у зубного врача. Было уже совсем темно. Хуан-Тигр встал. Распахнул руки. В темноте он казался великаном. Веспасиано хотел было отступить, но Хуан-Тигр уже заключил его в свои объятия, или, точнее говоря, сжал его своими ручищами и поднял в воздух.
– Дорогой Веспасиано, дорогой мой Веспасиано! – шептал Хуан-Тигр таким тоном, каким убийцы говорят с теми, кого они собираются прикончить. – Как же я хотел заключить тебя в мои объятия, в мои крепкие и дружеские объятия… И извини меня, что я говорю тебе «ты».
Веспасиано, болтая ногами в воздухе, еле слышно лепетал:
– Именем вашей матери! Умоляю, не жмите меня больше! Я задыхаюсь! Послушайте же! Я не увозил Эрминию…
Но Хуан-Тигр стискивал его в своих руках все крепче и крепче.
– Да разве ты, Веспасиано, мог ее у меня увезти? Нет, ты не украл у меня Эрминию, ты мне ее подарил. И до того, как ты мне ее вернул, и до того, как ты ее у меня увез, Эрминия не была моей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41