https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/
Лучше уж правда, чем эта, якобы милосердная, ложь: она мне противна, потому что не лечит и не успокаивает. Для меня нет никакого лекарства, кроме правды, одной только правды.
И вот все они четверо в экипаже. Эрминия, склонившись на плечо Кармине, прикрыла глаза. Вдова Гонгора шепнула Коласу на ухо:
– Она как неживая. Кажется, будто в ней сломалось что-то, без чего человек не может жить. Как ты думаешь, она поправится? Есть надежда?
Колас ничего не ответил. Экипаж подъехал к дому Хуана-Тигра. Осторожно, бережно все трое внесли больную на верхний этаж. Дверь была распахнута настежь. Пошли по коридору. Входя в столовую, они очутились лицом к лицу с Хуаном-Тигром, сидевшим в монастырском кресле. Скрестив руки на груди, он пристально смотрел на входную дверь. Казалось, он сидел здесь от сотворения мира – изваянием предвечного правосудия. Входившие, оцепенев от неожиданности, остановились. Хуан-Тигр встал. Незаметно для других Колас поднес к губам палец, словно приказывая Хуану-Тигру молчать и не предпринимать никаких действий. Но Хуан-Тигр и не взглянул на Коласа: стальной взор его неподвижных глаз был устремлен прямо в глаза, оливковые глаза Эрминии, смотревшие на Хуана-Тигра страдальчески-скорбно: ее взгляд словно перетекал в его глаза, как расплавленное масло, как янтарно-прозрачный солнечный луч. Вдова, Кармина и Колас понесли Эрминию дальше, в супружескую спальню. Они шли, и по мере их продвижения Эрминия и Хуан-Тигр, не отрывавшие друг от друга глаз, поворачивали друг к другу головы: скованные взглядами, их глаза, казалось, были припаяны к двум концам одной неподвижной оси. Стоило только тем, кто нес Эрминию, сделать шаг, как Хуан-Тигр, словно его тащили, делал по направлению к ним точно такой же, сохраняя между ними неизменное расстояние. Расстояние будто было роковым, потому что казалось, что оно уже никогда не станет ни длиннее, ни короче. Когда Эрминию опускали на постель, Хуан-Тигр стоял на пороге комнаты. Едва только обе женщины начали раздевать Эрминию, Колас, выходя из спальни, подхватил Хуана-Тигра под руку, чтобы вывести его оттуда. Хуан-Тигр не сопротивлялся, но был не в силах сделать это: его глаза и глаза Эрминии были прочно прикованы, припаяны друг к другу. Но в конце концов пришлось разорвать эту связь, отчего им обоим стало так больно, словно их полоснули ножом по живому телу: Эрминия громко вскрикнула, а Хуан-Тигр глухо застонал. Дверь спальни закрылась, и Колас с Хуаном-Тигром остались в столовой.
– Клянусь вам, она ни в чем не виновата! – воскликнул Колас. Сложив крестом большой и указательный палец правой руки, он их поцеловал. – Неисповедимой воле, которая управляет человеческими судьбами, было угодно, чтобы я очутился на пути Эрминии только для того, чтобы дать вам самый точный, минута за минутой, отчет о том, как она прожила эти двадцать четыре часа, которые были для вас как затмение, погрузившее все во мрак. Все события этой земной жизни тесно между собой связаны, подчиняясь какой-то таинственной, непостижимой для нас логике. Много раз я упорно, но безуспешно спрашивал себя, какой смысл был в том, что вы меня нашли и воспитали как своего сына: это, казалось мне, произошло совершенно беспричинно и, по всей видимости, абсолютно произвольно. А потом я упорно не понимал, отчего вообразил себя влюбленным в женщину, которой с самого начала было суждено стать супругой (безупречной супругой!) моего отца и покровителя. Я упорно не понимал, почему, вопреки собственной воле и заслужив упрек в неблагодарности, я ушел в армию и уехал за океан. Я упорно не понимал, почему меня ранили и почему мне отрезали ногу именно тогда, когда это случилось; почему именно тогда я возвратился в дом, где прошли мои детство и юность; почему и во второй раз я стал беглецом и к тому же похитителем, хотя я похитил ту, которую Небо определило мне в спутницы; почему вместе с нею я устремился навстречу превратностям судьбы, не понимая, куда меня несет… Все, абсолютно все, что со мной произошло, было направлено к одной только цели, избежать которой невозможно было с самого начала. Все, абсолютно все это произошло только для того, чтобы я мог поклясться вам в том, что Эрминия невиновна. Клянусь вам моим здоровьем, моей любовью и моей совестью – так оно и есть. Вот послушайте, что я вам расскажу, и вы со мной согласитесь.
Хуан-Тигр выслушал весь этот монолог, не изменившись в лице, которое было как маска комического чудища – маска столь же ужасная, сколь жалкая, а временами – и смехотворная. Чувствовалось, что он все время собирался прервать Коласа, но никак не мог этого сделать. Слова застревали у него в горле, и поэтому Хуан-Тигр вынужден был то вытягивать, то сжимать свою шею, словно индюк, которого хилой заставляют глотать орехи. В конце концов Хуану-Тигру все-таки удалось выдавить из себя несколько слов:
– Если бы я знал… Уж тогда конечно… Какая тогда была бы в том заслуга…
– Чья заслуга? Ее? Да, именно так, и вы должны знать, что она заслуживает уважения – слышите, заслуживает!..
– А ну замолчи, молокосос! – прошипел Хуан-Тигр, закрывая ладонью рот Коласа. – Я сам знаю, что мне делать. А ты ко мне не лезь.
Когда Хуан-Тигр убрал наконец свою руку, Колас сказал – сказал твердо и просто, без всякой напыщенности:
– Пока я дышу, вы не приблизитесь к Эрминии.
Дверь спальни открылась, и на пороге показалась Кармина.
– Как это я не приближусь к Эрминии? Да хоть бы на моем пути встали войска Навуходоносора, и войска Аттилы, и отряд алебардщиков, и наряд полиции, и варвары с Севера, и черти из ада, я бы их всех отодвинул одним локтем. Вот так. – И Хуан-Тигр с такой силой толкнул Коласа локтем в бок, что тот, потеряв равновесие, отлетел в сторону. И Хуан-Тигр ринулся в спальню.
Как только Колас встал на ноги, он вместе с Карминой кинулся вслед за Хуаном-Тигром, который уже стоял у изголовья Эрминии – со скрещенными на груди руками и с запрокинутой назад головой. Его лицо было бесстрастно, а брови грозно нахмурены. Теперь он глядел на свою жену наподобие верховного судии, сверху вниз. А Эрминия, затаив дыхание и полуоткрыв губы, смотрела на него снизу вверх, словно наблюдая за тем, как все мироздание, обрушившись, падает на нее – падает, падает, заваливая ее, все еще живую, своими обломками.
Несколько в стороне стояли донья Илюминада, Кармина и Колас: каждый из них в страхе ожидал, что может произойти. Казалось, они, парализованные в самом начале бега, завороженно застыли на месте. Похоже, что замерло и само время. А если оно все-таки и шло, то никто этого не замечал. Приняв это неподвижное положение, донья Илюминада, Кармина и Колас напоминали теперь трагическую скульптурную группу, подобную той, что на страстной неделе носят по улицам во время крестного хода: казалось, что их страдальческие, мучительно-неопределенные движения запечатлены навечно, как в камне.
И вновь глаза Хуана-Тигра и Эрминии были прикованы друг к другу, словно соединенные, спаянные каким-то прочным составом, хотя муж и жена не только не искали друг друга взглядами, но скорее ими отталкивались, как два сражающихся врага, которые, схватившись за оба конца копья, тянут его каждый к себе – тянут до полного изнеможения, пока один из них, обессилев, не упадет на землю.
А там, за окном, на улице, в городе, во всем остальном мире время продолжало скользить все в том же самом неизменном ритме. И только в этой погруженной в тишину комнате, где не слышалось даже дыхания, истекшее время будто накапливалось и уплотнялось, как если бы его пытались удержать в этой неподвижной заводи. Но время чувствовалось, вот-вот прорвет плотину и необузданно обрушится, заливая собой отвоеванное пространство. Но пока этого еще не случилось. Сколько времени протекло там, снаружи? Какой час показывали теперь солнечные часы на высоких башнях?
Хуан-Тигр не мог произнести ни слова, и поэтому ему хотелось бы, чтобы его мысли читались в его глазах как слова, написанные пальцем на затуманенном стекле. Он думал так: «Чем больше моя честь тебя ненавидит, тем больше сам я тебя обожаю. Молчи, честь, молчи, слушать тебя не желаю! Но какая же честь может быть честнее чести любить так – любить, бросая вызов общественному бесчестью? Эрминия, я ничего не хочу знать. Все это время, пока тебя здесь не было, мое воображение заполняло бесчестными поступками ту пустоту, которая возникла из-за твоего отсутствия и моего неведения. Я ничего не хочу знать. Я не буду краснеть от стыда, если услышу, как обо мне станут судачить: я стыжусь только того, что сам на тебя наговаривал, хотя и не знал, как оно было на деле. Нет, я тобою не обесчещен. Да и весь свет не в силах меня обесчестить. Это я сам, я, надменный эгоист, себя обесчестил нечистыми мыслями и мстительными чувствами. Или я Бог, которого обязаны любить Его творения? Если ты меня не любила и не любишь, разве ты в этом виновата? Нет, я тобою не обесчещен: это я сам себя обесчестил. Честь, я бросаю тебе вызов! Такому человеку, как я, ты обязана ответить немедленно! Да, я лекарь своей чести – правильно говорят люди. Но прежде, Эрминия, я должен тебе сказать, что я тебя обожаю. Я чувствую, как мой взгляд тебя убивает. Я вижу, как твоя душа скрывается от меня, словно звезда за тучами. У меня нет слов, а язык стал тяжелым, как камень. Я обожаю тебя. Я хочу уйти. Мой взгляд тебя убивает. Я тебя обожаю. Я не могу ни говорить, ни расстаться с тобою. Я тебя обожаю». Эти мучительные мысли проносились в голове Хуана-Тигра, тщетно порываясь вырваться, словно слепень, отчаянно бьющийся об оконное стекло.
Эрминия не могла произнести ни слова, и поэтому ей хотелось бы, чтобы ее мысли читались в ее глазах как слова, написанные пальцем на затуманенном стекле. Она думала так: «Моя любовь к тебе сильнее той, которой ты любил меня прежде. И я люблю тебя так именно теперь, когда я стала твоим позором, когда я тебе опротивела. Эта любовь, которую я должна скрывать теперь как что-то постыдное, стала для меня праведным наказанием за прежнее мое помрачение! Если бы я эту любовь открыла, и ты сам, и все остальные тогда сказали бы: "Какая бессовестная!" Так оно и есть. Суди меня: я перед тобой виновата. Да, виновата. А эта любовь, в которую ты не сможешь поверить, станет для тебя не только оскорблением, но и насмешкой. О, как страдает душа, породившая эту мою несчастную любовь, что приговорена жить незрячей и умереть безмолвной! И эту боль моей души я приношу Богу как плату за боль твоей. Глазами моей души я вижу твою неизменно прекрасную душу: теперь она кажется мне как никогда прекрасной – такая спокойная, такая справедливая… Она меня обвиняет! Я заслужила смерти, да я и сама себя бы убила. Но мой час еще не пришел. Подожди, Хуан. Твои глаза уже убивают меня, хотя твоя рука творящая праведное возмездие, еще не поднялась. Я не хочу умирать. Я пока еще не должна умереть. Но как же я скажу тебе об этом, если мои уста и мой язык словно окаменели? Я не хочу умирать. Нет, не из-за себя, а из-за твоего сына. Твой взгляд меня убивает. Мой сын… Твой сын… Ты меня убиваешь». Эти мучительные мысли проносились в голове Эрминии, тщетно порываясь вырваться наружу, словно слепень, отчаянно бьющийся об оконное стекло.
На улице послышался звон похоронного колокола.
– Это хоронят дона Синсерато, – пробормотала вдова Гонгора. – Помолимся о его вечном упокоении.
– Как это? – спросил Колас.
– Вчера ночью он умер.
Вдова, Кармина и Хуан-Тигр опустились на колени. Колас, с его деревянной ногой, этого сделать не смог и поэтому лишь наклонил голову. Эрминия сцепила пальцы в молитвенном порыве. Все они молились так горячо, что понемногу отступало сковавшее их напряжение, а души, казалось, возносились к самому небу. Порой то один, то другой вздыхал – и в этих вздохах прорывалось не столько сокрушение, сколько облегчение. Возносясь над землею и давая себе выход в молитве, души наслаждались недолгой свободой.
Хуан-Тигр поднялся на ноги первым. Скрестив высоко поднятые руки и откинув голову назад, он, как если бы потолок его комнаты вдруг стал прозрачным, устремил свой взор в далекую-далекую точку, словно созерцая там обитель праведников. Так Хуан-Тигр простоял Довольно долго. Потом он поднес ладонь к уху – как будто для того, чтобы лучше услышать далекий-далекий голос. Затем Хуан-Тигр трижды кивнул головой, словно выражая свое согласие с тем, что ему говорил кто-то. А потом, все еще не опуская угрожающе поднятых рук, он взглянул на Эрминию. Лицо Хуана-Тигра было страшно. Колас сделал шаг вперед, готовясь предотвратить его нападение. Но Хуан-Тигр, повернувшись спиной к двери, уже отступил, в то же время не отрывая взгляда от жены. Он остановился на пороге, а потом исчез за дверью.
– А я-то боялся, что он вздумает ее душить, – шепнул Колас донье Илюминаде.
– И я думала то же самое. Ну, сынок, иди: ты должен быть рядом с ним. Поговори с ним. Расскажи ему всю правду. Постарайся, чтобы просветлел его помраченный рассудок, а в его сердце опять воцарился покой. После Эрминии он любит одного только тебя.
– Он не захотел меня выслушать. Пожалуй, он еще не готов принять правду. Похоже, он думает, что мы хотим успокоить его сладкой ложью. Лучше уж пока оставить его одного. Я его знаю. Ярость налетает на него внезапно, но тут же проходит. Из рычащего льва он за одну секунду превращается в воркующего голубка.
– Дай-то Бог, чтобы и на этот раз было так же! – Донья Илюминада подошла к Эрминии. Нежно поглаживая ее по щекам, она приговаривала:
– Самое страшное уже позади: вот вы и встретились, но, к счастью, ничего не случилось. Все остальное устроится само собой – или мало-помалу, или мгновенно. Когда есть любовь, то нет ничего невозможного, а Хуан-Тигр тебя обожает.
– Он меня ненавидит. Он меня убивает. Но я еще не хочу умирать. Мне пока нельзя умирать. Нет, я боюсь не за свою жизнь. Пощадите! – простонала Эрминия. Задыхаясь от слез, она судорожно цеплялась за руки доньи Илюминады как за то последнее, что связывало ее с жизнью.
– Поплачь, поплачь, бедненькая ты моя: вместе со слезами исчезнут и все твои страхи, все твои тревоги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
И вот все они четверо в экипаже. Эрминия, склонившись на плечо Кармине, прикрыла глаза. Вдова Гонгора шепнула Коласу на ухо:
– Она как неживая. Кажется, будто в ней сломалось что-то, без чего человек не может жить. Как ты думаешь, она поправится? Есть надежда?
Колас ничего не ответил. Экипаж подъехал к дому Хуана-Тигра. Осторожно, бережно все трое внесли больную на верхний этаж. Дверь была распахнута настежь. Пошли по коридору. Входя в столовую, они очутились лицом к лицу с Хуаном-Тигром, сидевшим в монастырском кресле. Скрестив руки на груди, он пристально смотрел на входную дверь. Казалось, он сидел здесь от сотворения мира – изваянием предвечного правосудия. Входившие, оцепенев от неожиданности, остановились. Хуан-Тигр встал. Незаметно для других Колас поднес к губам палец, словно приказывая Хуану-Тигру молчать и не предпринимать никаких действий. Но Хуан-Тигр и не взглянул на Коласа: стальной взор его неподвижных глаз был устремлен прямо в глаза, оливковые глаза Эрминии, смотревшие на Хуана-Тигра страдальчески-скорбно: ее взгляд словно перетекал в его глаза, как расплавленное масло, как янтарно-прозрачный солнечный луч. Вдова, Кармина и Колас понесли Эрминию дальше, в супружескую спальню. Они шли, и по мере их продвижения Эрминия и Хуан-Тигр, не отрывавшие друг от друга глаз, поворачивали друг к другу головы: скованные взглядами, их глаза, казалось, были припаяны к двум концам одной неподвижной оси. Стоило только тем, кто нес Эрминию, сделать шаг, как Хуан-Тигр, словно его тащили, делал по направлению к ним точно такой же, сохраняя между ними неизменное расстояние. Расстояние будто было роковым, потому что казалось, что оно уже никогда не станет ни длиннее, ни короче. Когда Эрминию опускали на постель, Хуан-Тигр стоял на пороге комнаты. Едва только обе женщины начали раздевать Эрминию, Колас, выходя из спальни, подхватил Хуана-Тигра под руку, чтобы вывести его оттуда. Хуан-Тигр не сопротивлялся, но был не в силах сделать это: его глаза и глаза Эрминии были прочно прикованы, припаяны друг к другу. Но в конце концов пришлось разорвать эту связь, отчего им обоим стало так больно, словно их полоснули ножом по живому телу: Эрминия громко вскрикнула, а Хуан-Тигр глухо застонал. Дверь спальни закрылась, и Колас с Хуаном-Тигром остались в столовой.
– Клянусь вам, она ни в чем не виновата! – воскликнул Колас. Сложив крестом большой и указательный палец правой руки, он их поцеловал. – Неисповедимой воле, которая управляет человеческими судьбами, было угодно, чтобы я очутился на пути Эрминии только для того, чтобы дать вам самый точный, минута за минутой, отчет о том, как она прожила эти двадцать четыре часа, которые были для вас как затмение, погрузившее все во мрак. Все события этой земной жизни тесно между собой связаны, подчиняясь какой-то таинственной, непостижимой для нас логике. Много раз я упорно, но безуспешно спрашивал себя, какой смысл был в том, что вы меня нашли и воспитали как своего сына: это, казалось мне, произошло совершенно беспричинно и, по всей видимости, абсолютно произвольно. А потом я упорно не понимал, отчего вообразил себя влюбленным в женщину, которой с самого начала было суждено стать супругой (безупречной супругой!) моего отца и покровителя. Я упорно не понимал, почему, вопреки собственной воле и заслужив упрек в неблагодарности, я ушел в армию и уехал за океан. Я упорно не понимал, почему меня ранили и почему мне отрезали ногу именно тогда, когда это случилось; почему именно тогда я возвратился в дом, где прошли мои детство и юность; почему и во второй раз я стал беглецом и к тому же похитителем, хотя я похитил ту, которую Небо определило мне в спутницы; почему вместе с нею я устремился навстречу превратностям судьбы, не понимая, куда меня несет… Все, абсолютно все, что со мной произошло, было направлено к одной только цели, избежать которой невозможно было с самого начала. Все, абсолютно все это произошло только для того, чтобы я мог поклясться вам в том, что Эрминия невиновна. Клянусь вам моим здоровьем, моей любовью и моей совестью – так оно и есть. Вот послушайте, что я вам расскажу, и вы со мной согласитесь.
Хуан-Тигр выслушал весь этот монолог, не изменившись в лице, которое было как маска комического чудища – маска столь же ужасная, сколь жалкая, а временами – и смехотворная. Чувствовалось, что он все время собирался прервать Коласа, но никак не мог этого сделать. Слова застревали у него в горле, и поэтому Хуан-Тигр вынужден был то вытягивать, то сжимать свою шею, словно индюк, которого хилой заставляют глотать орехи. В конце концов Хуану-Тигру все-таки удалось выдавить из себя несколько слов:
– Если бы я знал… Уж тогда конечно… Какая тогда была бы в том заслуга…
– Чья заслуга? Ее? Да, именно так, и вы должны знать, что она заслуживает уважения – слышите, заслуживает!..
– А ну замолчи, молокосос! – прошипел Хуан-Тигр, закрывая ладонью рот Коласа. – Я сам знаю, что мне делать. А ты ко мне не лезь.
Когда Хуан-Тигр убрал наконец свою руку, Колас сказал – сказал твердо и просто, без всякой напыщенности:
– Пока я дышу, вы не приблизитесь к Эрминии.
Дверь спальни открылась, и на пороге показалась Кармина.
– Как это я не приближусь к Эрминии? Да хоть бы на моем пути встали войска Навуходоносора, и войска Аттилы, и отряд алебардщиков, и наряд полиции, и варвары с Севера, и черти из ада, я бы их всех отодвинул одним локтем. Вот так. – И Хуан-Тигр с такой силой толкнул Коласа локтем в бок, что тот, потеряв равновесие, отлетел в сторону. И Хуан-Тигр ринулся в спальню.
Как только Колас встал на ноги, он вместе с Карминой кинулся вслед за Хуаном-Тигром, который уже стоял у изголовья Эрминии – со скрещенными на груди руками и с запрокинутой назад головой. Его лицо было бесстрастно, а брови грозно нахмурены. Теперь он глядел на свою жену наподобие верховного судии, сверху вниз. А Эрминия, затаив дыхание и полуоткрыв губы, смотрела на него снизу вверх, словно наблюдая за тем, как все мироздание, обрушившись, падает на нее – падает, падает, заваливая ее, все еще живую, своими обломками.
Несколько в стороне стояли донья Илюминада, Кармина и Колас: каждый из них в страхе ожидал, что может произойти. Казалось, они, парализованные в самом начале бега, завороженно застыли на месте. Похоже, что замерло и само время. А если оно все-таки и шло, то никто этого не замечал. Приняв это неподвижное положение, донья Илюминада, Кармина и Колас напоминали теперь трагическую скульптурную группу, подобную той, что на страстной неделе носят по улицам во время крестного хода: казалось, что их страдальческие, мучительно-неопределенные движения запечатлены навечно, как в камне.
И вновь глаза Хуана-Тигра и Эрминии были прикованы друг к другу, словно соединенные, спаянные каким-то прочным составом, хотя муж и жена не только не искали друг друга взглядами, но скорее ими отталкивались, как два сражающихся врага, которые, схватившись за оба конца копья, тянут его каждый к себе – тянут до полного изнеможения, пока один из них, обессилев, не упадет на землю.
А там, за окном, на улице, в городе, во всем остальном мире время продолжало скользить все в том же самом неизменном ритме. И только в этой погруженной в тишину комнате, где не слышалось даже дыхания, истекшее время будто накапливалось и уплотнялось, как если бы его пытались удержать в этой неподвижной заводи. Но время чувствовалось, вот-вот прорвет плотину и необузданно обрушится, заливая собой отвоеванное пространство. Но пока этого еще не случилось. Сколько времени протекло там, снаружи? Какой час показывали теперь солнечные часы на высоких башнях?
Хуан-Тигр не мог произнести ни слова, и поэтому ему хотелось бы, чтобы его мысли читались в его глазах как слова, написанные пальцем на затуманенном стекле. Он думал так: «Чем больше моя честь тебя ненавидит, тем больше сам я тебя обожаю. Молчи, честь, молчи, слушать тебя не желаю! Но какая же честь может быть честнее чести любить так – любить, бросая вызов общественному бесчестью? Эрминия, я ничего не хочу знать. Все это время, пока тебя здесь не было, мое воображение заполняло бесчестными поступками ту пустоту, которая возникла из-за твоего отсутствия и моего неведения. Я ничего не хочу знать. Я не буду краснеть от стыда, если услышу, как обо мне станут судачить: я стыжусь только того, что сам на тебя наговаривал, хотя и не знал, как оно было на деле. Нет, я тобою не обесчещен. Да и весь свет не в силах меня обесчестить. Это я сам, я, надменный эгоист, себя обесчестил нечистыми мыслями и мстительными чувствами. Или я Бог, которого обязаны любить Его творения? Если ты меня не любила и не любишь, разве ты в этом виновата? Нет, я тобою не обесчещен: это я сам себя обесчестил. Честь, я бросаю тебе вызов! Такому человеку, как я, ты обязана ответить немедленно! Да, я лекарь своей чести – правильно говорят люди. Но прежде, Эрминия, я должен тебе сказать, что я тебя обожаю. Я чувствую, как мой взгляд тебя убивает. Я вижу, как твоя душа скрывается от меня, словно звезда за тучами. У меня нет слов, а язык стал тяжелым, как камень. Я обожаю тебя. Я хочу уйти. Мой взгляд тебя убивает. Я тебя обожаю. Я не могу ни говорить, ни расстаться с тобою. Я тебя обожаю». Эти мучительные мысли проносились в голове Хуана-Тигра, тщетно порываясь вырваться, словно слепень, отчаянно бьющийся об оконное стекло.
Эрминия не могла произнести ни слова, и поэтому ей хотелось бы, чтобы ее мысли читались в ее глазах как слова, написанные пальцем на затуманенном стекле. Она думала так: «Моя любовь к тебе сильнее той, которой ты любил меня прежде. И я люблю тебя так именно теперь, когда я стала твоим позором, когда я тебе опротивела. Эта любовь, которую я должна скрывать теперь как что-то постыдное, стала для меня праведным наказанием за прежнее мое помрачение! Если бы я эту любовь открыла, и ты сам, и все остальные тогда сказали бы: "Какая бессовестная!" Так оно и есть. Суди меня: я перед тобой виновата. Да, виновата. А эта любовь, в которую ты не сможешь поверить, станет для тебя не только оскорблением, но и насмешкой. О, как страдает душа, породившая эту мою несчастную любовь, что приговорена жить незрячей и умереть безмолвной! И эту боль моей души я приношу Богу как плату за боль твоей. Глазами моей души я вижу твою неизменно прекрасную душу: теперь она кажется мне как никогда прекрасной – такая спокойная, такая справедливая… Она меня обвиняет! Я заслужила смерти, да я и сама себя бы убила. Но мой час еще не пришел. Подожди, Хуан. Твои глаза уже убивают меня, хотя твоя рука творящая праведное возмездие, еще не поднялась. Я не хочу умирать. Я пока еще не должна умереть. Но как же я скажу тебе об этом, если мои уста и мой язык словно окаменели? Я не хочу умирать. Нет, не из-за себя, а из-за твоего сына. Твой взгляд меня убивает. Мой сын… Твой сын… Ты меня убиваешь». Эти мучительные мысли проносились в голове Эрминии, тщетно порываясь вырваться наружу, словно слепень, отчаянно бьющийся об оконное стекло.
На улице послышался звон похоронного колокола.
– Это хоронят дона Синсерато, – пробормотала вдова Гонгора. – Помолимся о его вечном упокоении.
– Как это? – спросил Колас.
– Вчера ночью он умер.
Вдова, Кармина и Хуан-Тигр опустились на колени. Колас, с его деревянной ногой, этого сделать не смог и поэтому лишь наклонил голову. Эрминия сцепила пальцы в молитвенном порыве. Все они молились так горячо, что понемногу отступало сковавшее их напряжение, а души, казалось, возносились к самому небу. Порой то один, то другой вздыхал – и в этих вздохах прорывалось не столько сокрушение, сколько облегчение. Возносясь над землею и давая себе выход в молитве, души наслаждались недолгой свободой.
Хуан-Тигр поднялся на ноги первым. Скрестив высоко поднятые руки и откинув голову назад, он, как если бы потолок его комнаты вдруг стал прозрачным, устремил свой взор в далекую-далекую точку, словно созерцая там обитель праведников. Так Хуан-Тигр простоял Довольно долго. Потом он поднес ладонь к уху – как будто для того, чтобы лучше услышать далекий-далекий голос. Затем Хуан-Тигр трижды кивнул головой, словно выражая свое согласие с тем, что ему говорил кто-то. А потом, все еще не опуская угрожающе поднятых рук, он взглянул на Эрминию. Лицо Хуана-Тигра было страшно. Колас сделал шаг вперед, готовясь предотвратить его нападение. Но Хуан-Тигр, повернувшись спиной к двери, уже отступил, в то же время не отрывая взгляда от жены. Он остановился на пороге, а потом исчез за дверью.
– А я-то боялся, что он вздумает ее душить, – шепнул Колас донье Илюминаде.
– И я думала то же самое. Ну, сынок, иди: ты должен быть рядом с ним. Поговори с ним. Расскажи ему всю правду. Постарайся, чтобы просветлел его помраченный рассудок, а в его сердце опять воцарился покой. После Эрминии он любит одного только тебя.
– Он не захотел меня выслушать. Пожалуй, он еще не готов принять правду. Похоже, он думает, что мы хотим успокоить его сладкой ложью. Лучше уж пока оставить его одного. Я его знаю. Ярость налетает на него внезапно, но тут же проходит. Из рычащего льва он за одну секунду превращается в воркующего голубка.
– Дай-то Бог, чтобы и на этот раз было так же! – Донья Илюминада подошла к Эрминии. Нежно поглаживая ее по щекам, она приговаривала:
– Самое страшное уже позади: вот вы и встретились, но, к счастью, ничего не случилось. Все остальное устроится само собой – или мало-помалу, или мгновенно. Когда есть любовь, то нет ничего невозможного, а Хуан-Тигр тебя обожает.
– Он меня ненавидит. Он меня убивает. Но я еще не хочу умирать. Мне пока нельзя умирать. Нет, я боюсь не за свою жизнь. Пощадите! – простонала Эрминия. Задыхаясь от слез, она судорожно цеплялась за руки доньи Илюминады как за то последнее, что связывало ее с жизнью.
– Поплачь, поплачь, бедненькая ты моя: вместе со слезами исчезнут и все твои страхи, все твои тревоги.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41