душевые боксы с ванной
«Пречистая Дева! Святой Апапуций! – восклицала она, поминутно крестясь. – Я думала, что мы падаем в бездонную яму – глубокую-преглубокую…»
Хуан-Тигр, Эрминия и остальные пассажиры (а всего их было четверо) от всей души потешались над испугами и гримасами старухи, то и дело крестившейся и вздрагивавшей. Один из пассажиров – Сиприано Моготе, виноторговец: он едет покупать вино в Бембибре, в провинцию Леон. В том, как он веселится, чувствуется что-то неестественное и нарочитое: и в его показном смехе, и в его манере переводить свои прищуренные глазки то на Хуана-Тигра, то на Эрминию есть что-то злобное, оскорбительное. Из уважения к Эрминии Хуан-Тигр делает вид, будто он не обращает никакого внимания на все эти штучки Моготе, но все-таки начинает нервничать и зеленеть; у него уже подрагивают мочки ушей… Это зловещие симптомы. «Терпение, Хуан, терпение, – говорит он самому себе. – Леон уже близко. Как бы тебе ни было больно, молчи, прикуси язык, не показывай виду: только бы Эрминия (а она, бедненькая, и не подозревает!) ни о чем не догадалась».
Но Эрминия, в силу своей женской интуиции, уже обо всем догадалась, и раньше Хуана-Тигра, хотя из-за любви к мужу и из страха, что может произойти нечто непоправимое, делает вид, будто не обращает внимания на виноторговца – насмешника и забияку, – несмотря на то, что смертельно, до боли в сердце, страдает. Высунувшись в окошко, Эрминия пытается спрятать свое лицо от других: она чувствует, что ее щеки то густо покрываются краской стыда, то становятся мертвенно-бледными. Эрминия, как и Карга, думает: «И зачем это только я поехала? Какая же я глупая! Так мне и надо! Ведь я сама в это ввязалась… Нет, мне уже никогда не быть как все! Нельзя мне показываться на люди! Лучше уж мне до конца жизни сидеть дома, взаперти, коротая дни в одиночестве, наедине с мухами! Нет, я не за себя переживаю, хотя все это так ужасно; только бы Хуан не догадался, на что этот человек намекает».
Поезд останавливается на какой-то станции.
– Почему бы нам не сойти и не прогуляться? – спрашивает Карга. – Мне кажется, здесь очень красиво. Яблони цветут.
Моготе и другие пассажиры выходят из поезда поразмяться, прогуляться по платформе. Моготе рассказывает своим спутникам что-то интересное, и люди слушают его с жадностью: их лица отражают и ужас, и недоверие. В конце концов все разражаются гомерическим хохотом, в то же время инстинктивно поворачивая головы в сторону купе, где находятся Хуан-Тигр и Эрминия. Хотя муж с женой и не слышали, о чем говорил Моготе, они догадываются. Каждый думает про себя: «Это они про нас». Станционный служащий быстро бежит по крышам вагонов и, перепрыгивая через них, зажигает масляные лампы.
Поезд начинает тяжело подниматься в гору: это возвышенность Пуэрто де Пинарес. Тянут его две машины: одна в голове состава, другая в хвосте. Слышно, как натужно они дышат, кряхтят, задыхаются: так и кажется, что вот сейчас увидишь их, похожих на упряжку неповоротливых быков. Они, дрожа от напряжения и склонив шеи, упорно пытаются сдвинуть с места повозку, везти которую им не по силам. Поезд, потихоньку продвигаясь, поднимается в гору. Прекрасные долины, едва показавшись из-за горизонта, постепенно уходят вниз, исчезая в тени… На поля спускается ночь. Каменистые вершины отсвечивают хрустальным, шафранового цвета, блеском. Небо – аметистовое.
– С каким трудом поднимается поезд! – восклицает Хуан-Тигр. И, помолчав, многозначительно, с намеком добавляет: – Всегда и во всем приходится прикладывать немало труда, чтобы подняться над человеческой подлостью и низостью, чтобы вырасти духовно. – И, бросив взгляд на Моготе, думает про себя: «Ну как, заткнулся, свинья ты эдакая?…»
– Только расти можно по-разному, – возражает ему виноторговец. – Например, у кого-то вырастает пара хороших рогов длиной в целую вару. А по мне, так лучше оставаться коротышкой, чем таким способом подрастать. Хотя вам виднее.
Хуан-Тигр глотает горькую слюну с привкусом желудочного сока. И, не изменившись в лице, отвечает:
– Откуда же мне это виднее, приятель? Это как раз тебе видней. Это я говорю не в ущерб сеньоре Моготе, чьей личной жизни я не касаюсь. Это только к тебе одному относится: если уж ты сам – воплощенный черт, то кому, как не тебе, помнить болела ли у тебя башка, когда на ней вырастали рога? Хотя они у тебя, может, и не вырастали, а ты прямо таким рогатым и уродился. Ну а я чертей не боюсь: они удирают от крестного знамения да от святой воды. И если какой черт и вздумает меня искушать, я перекрещу его морду вот этой вот пятерней, а потом покроплю ее кровью из этой вот кропильницы. – И Хуан-Тигр подносит к физиономии Моготе свою ладонь – сначала открытую, а потом – сжатую в кулак.
Один из пассажиров с туповато-плоским лицом тяжелоатлета (на нем вельветовый, цвета зеленой сливы костюм; у него пятидневная щетина и только одна бровь, решительно пересекающая весь его лоб от виска до виска) пытается их утихомирить:
– Но, сеньоры…
– Не волнуйтесь, мил человек, – отвечает ему Моготе. – Мы с сеньором Хуаном – давние приятели. Не беспокойтесь. Чего болтать попусту, правда?
Карга, поглощенная своими страхами, которые внушает ей поезд, ничего не слышит. Эрминия с младенцем на руках замерла от ужаса, затаила дыхание. И в эту самую секунду Мини вдруг начинает реветь. Хуан-Тигр, сразу же забыв обо всем на свете, берет ребенка из рук матери. Он его баюкает и целует. Но Мини все равно ревет.
– Ах, постреленок! – шепчет Хуан-Тигр, склонившись над сыном. – Ну да, конечно, конечно… Мы тут мололи всякую чушь, а о тебе и забыли. Вы, сосунки, как часы. Ну да, да, теперь твой час. Конечно же, ты хочешь сосать. А дети, которые не ревут, они и не сосут. Сейчас-сейчас, мой светик!
Хуан-Тигр зажимает младенца под мышкой, словно пастух хлыст, а свободной рукой достает из корзинки спиртовку, кастрюльку и бутылочку с молоком, чтобы приготовить молочную смесь для рожка. Пока молоко подогревается, Хуан-Тигр время от времени рукой определяет температуру. И наконец он сам кормит Мини из соски, приняв свою обычную – смешную и трогательную – позу кормилицы, дающей младенцу грудь.
Моготе опять наглеет и начинает отпускать шуточки. Да и остальные пассажиры посмеиваются с ним заодно. Но Хуан-Тигр не обращает на них никакого внимания: его совершенно не волнует то, что происходит рядом. Сейчас для него в мире не существует никого, кроме собственного сына: вся жизнь для Хуана-Тигра умещается в этой крошечной и хрупкой жизни младенца.
А вот что касается Эрминии, она невероятно страдает, задыхаясь от непереносимого волнения.
Напряжение этой трагикомичной сцены не только не спадает, наоборот, все возрастает. Когда Мини насосался, Хуан-Тигр, сунув руку в пеленки, понимает, что младенец нуждается еще кое в чем. Продолжая оставаться безучастным к зрителям и зубоскалам, Хуан-Тигр разворачивает мокрые пеленки, снимает с ребенка испачканные подгузники и осторожно, с любовью вытирает его попку. – А потом проводит по ней, красной и воспалившейся, кисточкой в рисовой пудре. И наконец заворачивает младенца в чистые пеленки.
– Ну и ну! Виданое ли дело! – отзывается Моготе. – Чем только мужики не занимаются! Прямо диву даешься… Да разве настоящий мужик стал бы делать такое даже и со своим собственным ребенком? А уж тем более…
Незаконченная фраза повисает в воздухе. Эрминия, не выдержав, закрывает лицо платком и горько плачет, сотрясаясь от рыданий: кажется, будто это разбивается тонкий хрустальный стакан, осколки которого застревают в самом сердце… Хуан-Тигр, выходя из прострации, возвращается к действительности, хотя и продолжает смотреть неподвижным, все еще отчужденным взглядом, в его ушах отчетливо звенит эхо последних слов Моготе: «…Даже со своим собственным ребенком. А уж тем более…»
Хуан-Тигр бережно кладет младенца на колени Карге.
Потом берет Моготе за запястье и подносит его руку к своему носу, словно собираясь ее понюхать.
– Вот он, мой нос. Схватись за него. Хватай сильнее, черт тебя побери, сильнее, – глухо приказывает Хуан-Тигр. – Попробуй за него дернуть. Попробуй его вырвать. Ну, сильнее! Еще сильнее! Ну как, получилось? Так это мой нос, правда? Ну так вот и мой ребенок – он такой же мой, как и этот нос. А теперь тебя, сукиного сына, я сброшу под поезд.
Сказав это, Хуан-Тигр, подхватив Моготе, поднимает его на воздух: он толстый, но легкий, как перина. Держа виноторговца на весу, Хуан-Тигр пытается открыть дверцу купе. Женщины кричат. К Хуану-Тигру бросаются пассажиры. Один из них (тот самый, с туповатым лицом тяжелоатлета), успев перехватить Моготе, спасает его от участи быть низвергнутым в мрачный Аид. Все опять рассаживаются по местам.
– Господа… – говорит один из пассажиров, поднимая бурдюк с вином. – Что было, то было. Наша жизнь такая короткая, и поэтому… Пожмите друг другу руки, чтобы не осталось никаких обид. И выпьем по глотку за здоровье присутствующих.
Хуан-Тигр благородно протягивает руку первым:
– Прости меня, Моготе. Уж и не знаю, как это так получилось, что я потерял голову, – то ли я в этом виноват, то ли ты. Главное, что я ее потерял. Я хотел наказать тебя, а оскорбил твою мать. Прости меня, Моготе. А что до того, чтобы швырнуть тебя в окошко, то тут, думаю, с тобой не случилось бы ничего страшного: ведь поезд еле-еле тащится. Так что ты сразу бы и нагнал его, чуть-чуть пробежавшись, хоть ты и такой толстый.
– Ладно, прощаю, – проворчал Моготе. – Вот только больно вы нетерпеливый и не понимаете дружеских шуток. Хотя вы и сами виноваты: глядя на вас, поневоле засмеешься… Но одно дело – пошутить на словах, и совсем другое – на деле. Ну ладно, давайте выпьем. За всех вас.
Глухая ночь. Поезд, грохоча и покачиваясь, едет по полям Леона. Безупречно плоская равнина накрыта сверху черным, словно смоляным, куполом, заслоняющим горизонт. Прозрачное, выпуклое и твердое небо похоже на шаровидную стеклянную колбу. Бесчисленные капельки влаги скользят по стеклу: это, дрожа, мигают звезды. Красные искры, высекаемые колесами поезда, летят, летят, летят, исчезая в пространстве…
– Души чистилища! – вздыхает Карга.
Раздается мучительно долгий свисток, будто стонет душа, страдающая в адских мучениях.
Куда несется этот поезд, затерянный в ночи?
Пассажиры укладываются спать. Одной рукой Хуан-Тигр прижимает к себе жену, склонившуюся к его груди, а другой – ребенка. Все уже уснули. Моготе храпит. «Как будто конь ржет», – думает, усмехаясь, Хуан-Тигр.
Сам он не спит. Ощущая себя беспредельной, его душа проникает теперь в глубины мироздания, растворяется в нем. Его пробирает священный трепет проникновения в космическое сознание. Хуан-Тигр возбужден: его обуревают, его возбуждают чувства и мысли, которые невозможно выразить словами. Подчиняясь упрямому и своевольному ритму стучащих колес, Хуан-Тигр начинает замечать, что его чувства и мысли становятся такими же своевольными. Теперь их все труднее и труднее передавать словами, разве что слова эти будут очень приблизительными: они, эти чувства и мысли, совершенно невыразимы. Что ж, о душевных состояниях можно говорить только очень приблизительно, то есть отдаленно, намеками, поэтическими образами.
О наш Отец, который в небесах!
О мой сынок, в моих руках лежащий!
Жена моя! Ты, ты всегда со мной,
Всегда во мне… Друг в друге растворившись
Душой и телом, оба в нашем сыне!
О Мини, наш сынок!
О наш Отец, Отец, Отец Небесный!
Отец, Отец, куда же мы идем?
О жизнь, о жизнь! А эта ночь, а ночь –
Она, как бездна черная,
Огромна.
А поезд, поезд, он бежит в ночи!
А поезд – он теряется во мраке!
О жизнь, о жизнь! Куда несешься ты,
Куда же катишь ты речные воды?
Бежишь вслепую, унося меня
Все дальше, дальше, но, увы, не знаешь,
Что путь твой в небесах давно рассчитан,
Что Бог определил и твой маршрут.
О наш Отец, который в небесах!
О эти звезды без конца и края!
Какой же смысл, миллионы лет
Прожить, коль вы, как люди, смертны?
Как я и как Эрминия моя, как мой сынок –
Мой драгоценный Мини?!
О наш Отец, который в небесах!
О мой сынок, ты спишь, к груди прижавшись…
Кто ты, кто ты? Ты – новая волна,
Что, пенясь, заполняет реку жизни,
Предвечной жизни… Жизнь, о жизнь моя!
Да, я тебе дал жизнь, но и ее когда-то
Мне тоже дали. Кто мы? И откуда? Куда идем?
Как тихо, тихо, тихо на земле – и вдруг я слышу
Этот страшный грохот: то этой жизни бурный водопад
Гремит, шумит – и исчезает в бездне…
И только эхо слышно среди скал…
Отец, Отец, чего же я боюсь?
О, как мне страшно, страшно, страшно, страшно…
О мой сынок, в моих руках лежащий!
Ты – язычок небесного огня,
Ты только искра, искра этой жизни,
Ты легок, как дыхание, как пух:
Едва вздохнешь – и эта жизнь погаснет.
Отец Небесный, сохрани его:
Пусть будет он здоров –
Здоров душой и телом.
Но если вдруг не станет он сильным,
Но если вдруг не станет он и добрым…
О Боже, Боже, сохрани его…
Жить невозможно, если не страдать:
Покаявшись, мы обретаем правду,
И боль весельем обернется вновь,
А безобразие порождает жажду
Создать прекрасное… Да и зачем нам знать,
Откуда и куда идем мы? Никогда
Нам не узнать, зачем и почему…
Лишь Ты, Отец наш, знаешь обо всем,
Лишь Ты Один – источник этой жизни,
Ее родник… А наша жизнь – река,
Которая то плачет, то смеется…
Священный дар великолепной жизни!
Жить, только жить – какое наслажденье!
Жить, только жить – какое это счастье!
Жить, только жить – какая это мука!
Страдать… И быть счастливым… Это – жизнь.
Все, все проходит – радости и муки.
Да, все течет, все исчезает в бездне.
Жить. Или спать. Ну да, ведь жизнь есть сон.
Нет, сны не снятся нам: себе мы сами снимся.
Весь мир – ведь это только сон,
Который снится. Но не нам, а Богу.
Сон о любви. Сон – из одной любви.
Любовь, любовь – возвышенная тайна…
О мой сынок, в моих руках лежащий!
Моя жена – всегда, всегда во мне!
О наш Отец, который в небесах!
Так завершается история Хуана-Тигра и Лекаря своей чести
Последний аккорд
Какой-нибудь любознательный и требовательный читатель может заметить, что в нашем повествовании осталась некая пустота, ничем не заполненная лакуна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Хуан-Тигр, Эрминия и остальные пассажиры (а всего их было четверо) от всей души потешались над испугами и гримасами старухи, то и дело крестившейся и вздрагивавшей. Один из пассажиров – Сиприано Моготе, виноторговец: он едет покупать вино в Бембибре, в провинцию Леон. В том, как он веселится, чувствуется что-то неестественное и нарочитое: и в его показном смехе, и в его манере переводить свои прищуренные глазки то на Хуана-Тигра, то на Эрминию есть что-то злобное, оскорбительное. Из уважения к Эрминии Хуан-Тигр делает вид, будто он не обращает никакого внимания на все эти штучки Моготе, но все-таки начинает нервничать и зеленеть; у него уже подрагивают мочки ушей… Это зловещие симптомы. «Терпение, Хуан, терпение, – говорит он самому себе. – Леон уже близко. Как бы тебе ни было больно, молчи, прикуси язык, не показывай виду: только бы Эрминия (а она, бедненькая, и не подозревает!) ни о чем не догадалась».
Но Эрминия, в силу своей женской интуиции, уже обо всем догадалась, и раньше Хуана-Тигра, хотя из-за любви к мужу и из страха, что может произойти нечто непоправимое, делает вид, будто не обращает внимания на виноторговца – насмешника и забияку, – несмотря на то, что смертельно, до боли в сердце, страдает. Высунувшись в окошко, Эрминия пытается спрятать свое лицо от других: она чувствует, что ее щеки то густо покрываются краской стыда, то становятся мертвенно-бледными. Эрминия, как и Карга, думает: «И зачем это только я поехала? Какая же я глупая! Так мне и надо! Ведь я сама в это ввязалась… Нет, мне уже никогда не быть как все! Нельзя мне показываться на люди! Лучше уж мне до конца жизни сидеть дома, взаперти, коротая дни в одиночестве, наедине с мухами! Нет, я не за себя переживаю, хотя все это так ужасно; только бы Хуан не догадался, на что этот человек намекает».
Поезд останавливается на какой-то станции.
– Почему бы нам не сойти и не прогуляться? – спрашивает Карга. – Мне кажется, здесь очень красиво. Яблони цветут.
Моготе и другие пассажиры выходят из поезда поразмяться, прогуляться по платформе. Моготе рассказывает своим спутникам что-то интересное, и люди слушают его с жадностью: их лица отражают и ужас, и недоверие. В конце концов все разражаются гомерическим хохотом, в то же время инстинктивно поворачивая головы в сторону купе, где находятся Хуан-Тигр и Эрминия. Хотя муж с женой и не слышали, о чем говорил Моготе, они догадываются. Каждый думает про себя: «Это они про нас». Станционный служащий быстро бежит по крышам вагонов и, перепрыгивая через них, зажигает масляные лампы.
Поезд начинает тяжело подниматься в гору: это возвышенность Пуэрто де Пинарес. Тянут его две машины: одна в голове состава, другая в хвосте. Слышно, как натужно они дышат, кряхтят, задыхаются: так и кажется, что вот сейчас увидишь их, похожих на упряжку неповоротливых быков. Они, дрожа от напряжения и склонив шеи, упорно пытаются сдвинуть с места повозку, везти которую им не по силам. Поезд, потихоньку продвигаясь, поднимается в гору. Прекрасные долины, едва показавшись из-за горизонта, постепенно уходят вниз, исчезая в тени… На поля спускается ночь. Каменистые вершины отсвечивают хрустальным, шафранового цвета, блеском. Небо – аметистовое.
– С каким трудом поднимается поезд! – восклицает Хуан-Тигр. И, помолчав, многозначительно, с намеком добавляет: – Всегда и во всем приходится прикладывать немало труда, чтобы подняться над человеческой подлостью и низостью, чтобы вырасти духовно. – И, бросив взгляд на Моготе, думает про себя: «Ну как, заткнулся, свинья ты эдакая?…»
– Только расти можно по-разному, – возражает ему виноторговец. – Например, у кого-то вырастает пара хороших рогов длиной в целую вару. А по мне, так лучше оставаться коротышкой, чем таким способом подрастать. Хотя вам виднее.
Хуан-Тигр глотает горькую слюну с привкусом желудочного сока. И, не изменившись в лице, отвечает:
– Откуда же мне это виднее, приятель? Это как раз тебе видней. Это я говорю не в ущерб сеньоре Моготе, чьей личной жизни я не касаюсь. Это только к тебе одному относится: если уж ты сам – воплощенный черт, то кому, как не тебе, помнить болела ли у тебя башка, когда на ней вырастали рога? Хотя они у тебя, может, и не вырастали, а ты прямо таким рогатым и уродился. Ну а я чертей не боюсь: они удирают от крестного знамения да от святой воды. И если какой черт и вздумает меня искушать, я перекрещу его морду вот этой вот пятерней, а потом покроплю ее кровью из этой вот кропильницы. – И Хуан-Тигр подносит к физиономии Моготе свою ладонь – сначала открытую, а потом – сжатую в кулак.
Один из пассажиров с туповато-плоским лицом тяжелоатлета (на нем вельветовый, цвета зеленой сливы костюм; у него пятидневная щетина и только одна бровь, решительно пересекающая весь его лоб от виска до виска) пытается их утихомирить:
– Но, сеньоры…
– Не волнуйтесь, мил человек, – отвечает ему Моготе. – Мы с сеньором Хуаном – давние приятели. Не беспокойтесь. Чего болтать попусту, правда?
Карга, поглощенная своими страхами, которые внушает ей поезд, ничего не слышит. Эрминия с младенцем на руках замерла от ужаса, затаила дыхание. И в эту самую секунду Мини вдруг начинает реветь. Хуан-Тигр, сразу же забыв обо всем на свете, берет ребенка из рук матери. Он его баюкает и целует. Но Мини все равно ревет.
– Ах, постреленок! – шепчет Хуан-Тигр, склонившись над сыном. – Ну да, конечно, конечно… Мы тут мололи всякую чушь, а о тебе и забыли. Вы, сосунки, как часы. Ну да, да, теперь твой час. Конечно же, ты хочешь сосать. А дети, которые не ревут, они и не сосут. Сейчас-сейчас, мой светик!
Хуан-Тигр зажимает младенца под мышкой, словно пастух хлыст, а свободной рукой достает из корзинки спиртовку, кастрюльку и бутылочку с молоком, чтобы приготовить молочную смесь для рожка. Пока молоко подогревается, Хуан-Тигр время от времени рукой определяет температуру. И наконец он сам кормит Мини из соски, приняв свою обычную – смешную и трогательную – позу кормилицы, дающей младенцу грудь.
Моготе опять наглеет и начинает отпускать шуточки. Да и остальные пассажиры посмеиваются с ним заодно. Но Хуан-Тигр не обращает на них никакого внимания: его совершенно не волнует то, что происходит рядом. Сейчас для него в мире не существует никого, кроме собственного сына: вся жизнь для Хуана-Тигра умещается в этой крошечной и хрупкой жизни младенца.
А вот что касается Эрминии, она невероятно страдает, задыхаясь от непереносимого волнения.
Напряжение этой трагикомичной сцены не только не спадает, наоборот, все возрастает. Когда Мини насосался, Хуан-Тигр, сунув руку в пеленки, понимает, что младенец нуждается еще кое в чем. Продолжая оставаться безучастным к зрителям и зубоскалам, Хуан-Тигр разворачивает мокрые пеленки, снимает с ребенка испачканные подгузники и осторожно, с любовью вытирает его попку. – А потом проводит по ней, красной и воспалившейся, кисточкой в рисовой пудре. И наконец заворачивает младенца в чистые пеленки.
– Ну и ну! Виданое ли дело! – отзывается Моготе. – Чем только мужики не занимаются! Прямо диву даешься… Да разве настоящий мужик стал бы делать такое даже и со своим собственным ребенком? А уж тем более…
Незаконченная фраза повисает в воздухе. Эрминия, не выдержав, закрывает лицо платком и горько плачет, сотрясаясь от рыданий: кажется, будто это разбивается тонкий хрустальный стакан, осколки которого застревают в самом сердце… Хуан-Тигр, выходя из прострации, возвращается к действительности, хотя и продолжает смотреть неподвижным, все еще отчужденным взглядом, в его ушах отчетливо звенит эхо последних слов Моготе: «…Даже со своим собственным ребенком. А уж тем более…»
Хуан-Тигр бережно кладет младенца на колени Карге.
Потом берет Моготе за запястье и подносит его руку к своему носу, словно собираясь ее понюхать.
– Вот он, мой нос. Схватись за него. Хватай сильнее, черт тебя побери, сильнее, – глухо приказывает Хуан-Тигр. – Попробуй за него дернуть. Попробуй его вырвать. Ну, сильнее! Еще сильнее! Ну как, получилось? Так это мой нос, правда? Ну так вот и мой ребенок – он такой же мой, как и этот нос. А теперь тебя, сукиного сына, я сброшу под поезд.
Сказав это, Хуан-Тигр, подхватив Моготе, поднимает его на воздух: он толстый, но легкий, как перина. Держа виноторговца на весу, Хуан-Тигр пытается открыть дверцу купе. Женщины кричат. К Хуану-Тигру бросаются пассажиры. Один из них (тот самый, с туповатым лицом тяжелоатлета), успев перехватить Моготе, спасает его от участи быть низвергнутым в мрачный Аид. Все опять рассаживаются по местам.
– Господа… – говорит один из пассажиров, поднимая бурдюк с вином. – Что было, то было. Наша жизнь такая короткая, и поэтому… Пожмите друг другу руки, чтобы не осталось никаких обид. И выпьем по глотку за здоровье присутствующих.
Хуан-Тигр благородно протягивает руку первым:
– Прости меня, Моготе. Уж и не знаю, как это так получилось, что я потерял голову, – то ли я в этом виноват, то ли ты. Главное, что я ее потерял. Я хотел наказать тебя, а оскорбил твою мать. Прости меня, Моготе. А что до того, чтобы швырнуть тебя в окошко, то тут, думаю, с тобой не случилось бы ничего страшного: ведь поезд еле-еле тащится. Так что ты сразу бы и нагнал его, чуть-чуть пробежавшись, хоть ты и такой толстый.
– Ладно, прощаю, – проворчал Моготе. – Вот только больно вы нетерпеливый и не понимаете дружеских шуток. Хотя вы и сами виноваты: глядя на вас, поневоле засмеешься… Но одно дело – пошутить на словах, и совсем другое – на деле. Ну ладно, давайте выпьем. За всех вас.
Глухая ночь. Поезд, грохоча и покачиваясь, едет по полям Леона. Безупречно плоская равнина накрыта сверху черным, словно смоляным, куполом, заслоняющим горизонт. Прозрачное, выпуклое и твердое небо похоже на шаровидную стеклянную колбу. Бесчисленные капельки влаги скользят по стеклу: это, дрожа, мигают звезды. Красные искры, высекаемые колесами поезда, летят, летят, летят, исчезая в пространстве…
– Души чистилища! – вздыхает Карга.
Раздается мучительно долгий свисток, будто стонет душа, страдающая в адских мучениях.
Куда несется этот поезд, затерянный в ночи?
Пассажиры укладываются спать. Одной рукой Хуан-Тигр прижимает к себе жену, склонившуюся к его груди, а другой – ребенка. Все уже уснули. Моготе храпит. «Как будто конь ржет», – думает, усмехаясь, Хуан-Тигр.
Сам он не спит. Ощущая себя беспредельной, его душа проникает теперь в глубины мироздания, растворяется в нем. Его пробирает священный трепет проникновения в космическое сознание. Хуан-Тигр возбужден: его обуревают, его возбуждают чувства и мысли, которые невозможно выразить словами. Подчиняясь упрямому и своевольному ритму стучащих колес, Хуан-Тигр начинает замечать, что его чувства и мысли становятся такими же своевольными. Теперь их все труднее и труднее передавать словами, разве что слова эти будут очень приблизительными: они, эти чувства и мысли, совершенно невыразимы. Что ж, о душевных состояниях можно говорить только очень приблизительно, то есть отдаленно, намеками, поэтическими образами.
О наш Отец, который в небесах!
О мой сынок, в моих руках лежащий!
Жена моя! Ты, ты всегда со мной,
Всегда во мне… Друг в друге растворившись
Душой и телом, оба в нашем сыне!
О Мини, наш сынок!
О наш Отец, Отец, Отец Небесный!
Отец, Отец, куда же мы идем?
О жизнь, о жизнь! А эта ночь, а ночь –
Она, как бездна черная,
Огромна.
А поезд, поезд, он бежит в ночи!
А поезд – он теряется во мраке!
О жизнь, о жизнь! Куда несешься ты,
Куда же катишь ты речные воды?
Бежишь вслепую, унося меня
Все дальше, дальше, но, увы, не знаешь,
Что путь твой в небесах давно рассчитан,
Что Бог определил и твой маршрут.
О наш Отец, который в небесах!
О эти звезды без конца и края!
Какой же смысл, миллионы лет
Прожить, коль вы, как люди, смертны?
Как я и как Эрминия моя, как мой сынок –
Мой драгоценный Мини?!
О наш Отец, который в небесах!
О мой сынок, ты спишь, к груди прижавшись…
Кто ты, кто ты? Ты – новая волна,
Что, пенясь, заполняет реку жизни,
Предвечной жизни… Жизнь, о жизнь моя!
Да, я тебе дал жизнь, но и ее когда-то
Мне тоже дали. Кто мы? И откуда? Куда идем?
Как тихо, тихо, тихо на земле – и вдруг я слышу
Этот страшный грохот: то этой жизни бурный водопад
Гремит, шумит – и исчезает в бездне…
И только эхо слышно среди скал…
Отец, Отец, чего же я боюсь?
О, как мне страшно, страшно, страшно, страшно…
О мой сынок, в моих руках лежащий!
Ты – язычок небесного огня,
Ты только искра, искра этой жизни,
Ты легок, как дыхание, как пух:
Едва вздохнешь – и эта жизнь погаснет.
Отец Небесный, сохрани его:
Пусть будет он здоров –
Здоров душой и телом.
Но если вдруг не станет он сильным,
Но если вдруг не станет он и добрым…
О Боже, Боже, сохрани его…
Жить невозможно, если не страдать:
Покаявшись, мы обретаем правду,
И боль весельем обернется вновь,
А безобразие порождает жажду
Создать прекрасное… Да и зачем нам знать,
Откуда и куда идем мы? Никогда
Нам не узнать, зачем и почему…
Лишь Ты, Отец наш, знаешь обо всем,
Лишь Ты Один – источник этой жизни,
Ее родник… А наша жизнь – река,
Которая то плачет, то смеется…
Священный дар великолепной жизни!
Жить, только жить – какое наслажденье!
Жить, только жить – какое это счастье!
Жить, только жить – какая это мука!
Страдать… И быть счастливым… Это – жизнь.
Все, все проходит – радости и муки.
Да, все течет, все исчезает в бездне.
Жить. Или спать. Ну да, ведь жизнь есть сон.
Нет, сны не снятся нам: себе мы сами снимся.
Весь мир – ведь это только сон,
Который снится. Но не нам, а Богу.
Сон о любви. Сон – из одной любви.
Любовь, любовь – возвышенная тайна…
О мой сынок, в моих руках лежащий!
Моя жена – всегда, всегда во мне!
О наш Отец, который в небесах!
Так завершается история Хуана-Тигра и Лекаря своей чести
Последний аккорд
Какой-нибудь любознательный и требовательный читатель может заметить, что в нашем повествовании осталась некая пустота, ничем не заполненная лакуна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41