установка ванн
– Почему этот тип у нас дома? – спросил он в ответ.
– Том? Он только что подвез камни и приступает к работе.
– А с чего он здесь ест? Я не хочу, возвращаясь домой, видеть, что ты сидишь с посторонним мужчиной.
– Я знаю его всю жизнь.
– Но для меня он посторонний. И мне не нравится, как он смотрит на тебя.
– Смотрит на меня?!
– А, все это неважно. Забудь.
Но все-таки он сказал Тому Кларку, чтоб тот оставил все работы до весны. Сообщая об этом Эммелине, Мэтью держался с вызовом, уверен был, что она разозлится. Но она только удивилась и огорчилась. Сказала: я так люблю смотреть на огонь.
И он пообещал, что весной Кларк, а не он, так другой, выложит им очаг.
Сара Мошер все чаще проводила в постели не только ночь, но и день. У нее почти не было аппетита, она худела, таяла на глазах, но, как и прежде, ни на что не жаловалась. По вечерам Эммелина приходила посидеть с ней, и тогда Генри Мошер получал возможность ненадолго уйти из дома. Отправлялся обычно в трактир, в тот, где устроился работать Мэтью. Бездетной Эммелине было легче, чем другим дочерям и невесткам, выкраивать время для матери. И она охотно взяла на себя большую часть дежурств, используя эти часы для того, чтобы постряпать отцу (мать жила только на молоке и бульоне) и чтобы сделать кое-какую другую работу по дому. Тяжелее всего становилось, когда все дела были сделаны и оставалось только шитье. Сидя в качалке, которая, сколько бы людей ни сидело в ней, всегда оставалась в ее сознании материнской, она ощущала печаль, настолько глубокую, что ее было не выплакать. Больше, чем во все годы своей взрослой жизни, хотелось ей открыть матери душу. Больше, чем когда-либо, терзали сожаления о том, что она утаила случившееся в Лоуэлле. Этот секрет воздвиг между ними стену, которую было уже не разрушить. Вечер за вечером она напряженно ждала каких-нибудь слов или знаков, указывающих, что мать рада ей, именно ей, а не просто присутствию рядом кого-то живого, но вечер за вечером подтверждал, что лежащее на кровати существо – лишь оболочка души, ушедшей уже в иной мир.
А ей так не хватало сердечной и доверительной беседы с женщиной! Джейн не годилась в подруги: чересчур молода и наивна. Однажды Эммелина попыталась поделиться с ней своей тревогой: время идет, а она все еще не беременна. Услышав это, Джейн покраснела и под каким-то предлогом сбежала, а ведь сама не только была замужем, но и имела четырех малышей. Эммелина все отдала бы, чтобы еще хоть раз почувствовать близость матери!
* * *
К началу апреля стало понятно, что конец Сары близок. Отец написал трем жившим в Неваде братьям Эммелины, а заодно и другим – своим и жениным родственникам, чьи адреса знал. Написал, естественно, и Уоткинсам. Большинство оповещенных жили слишком далеко, чтобы решиться на поездку в Файетт, но Уоткинсы дали знать, что приедут.
После своего возвращения домой Эммелина не видела их ни разу, да и писать перестала – после того как Ханна сообщила ей, что не имеет сведений о месте жительства усыновивших ребенка супругов. Генри и Сара однажды ездили в Ливермол, к оказавшимся там на время Уоткинсам, но Эммелина оставалась дома. Зачем было ехать? Встреча лишь оживила бы болезненные для всех воспоминания. Правильней было не встречаться с Ханной, не рисковать случайно выдать их общую тайну.
И теперь, как только отец сообщил, что Уоткинсы приезжают, Эммелина почувствовала отчаянную тревогу. Безуспешно напоминала она себе, что секрет касался не только ее, но и Ханны (та тоже была не без греха), что никогда поведение тетки не давало никаких оснований предполагать, будто та захочет вдруг воспротивиться ее счастью. Все было напрасно – опасения оставались. Например, Ханна могла полагать, что после всего случившегося у Эммелины вообще нет права выходить замуж, или могла от неожиданности сболтнуть что-то, взять да и выдать долго хранимую тайну. Но даже если случится худшее и Мэтью узнает правду, он не уйдет, тут же думалось ей. Как-то раз она принялась сетовать, что он слишком долго задерживается в трактире, а он ответил, что ревновать просто глупо: человек, работающий в трактире, – это вообще не он, он настоящий только вдвоем с ней. А раз так, как же он сможет уйти? Хотя есть и другая опасность: он останется, но никогда не простит.
В ту же ночь ей приснилось, что похожая на ведьму Ханна все рассказала Мэтью, пока она, Эммелина, даже толком и не узнала о приезде Уоткинсов. И Мэтью сразу сбежал, и теперь она никогда его не увидит.
Она проснулась в холодном поту. В ужасе потянулась к нему в темноте, но только почувствовать, что он здесь, было ей недостаточно. Встав, она зажгла лампу, села на край постели так, чтобы свет падал ему на лицо, и принялась жадно всматриваться. Никогда больше не видеть его! Она пожирала глазами каждую черточку его лица так, словно эта угроза была реальной. Если бы можно было поднести лампу еще ближе, она, наверное, пересчитала бы его ресницы.
Одна щека была чем-то запачкана. Протянув руку, Эммелина стерла грязь. Он слегка дернулся, но не проснулся. Она дотронулась до его губ. Днем рот никак не выдавал его характера, но во сне губы складывались в капризную гримаску, и ей нравилось думать, что никто, кроме нее, никогда этого не видел. Сейчас губы слегка приоткрылись, и она осторожно вложила в них палец. Лампа была в другой руке, она держала ее на коленях. Прошло какое-то время, и захотелось пошевелиться, но страшно было потревожить его сон. То, что она держала палец у него во рту, наполнило ее покоем. Закрыв глаза, чтобы передохнуть, она даже предположить не могла, что заснет, но сон накрыл ее легким крылом, а лампа упала на пол.
Проснулись они одновременно – от звука разбившегося стекла. В лампе почти не оставалось керосина, но последние капли все-таки вспыхнули, как только лампа упала на пол рядом с подолом ее ночной рубашки. Остолбенев, она смотрела на огонь, но Мэтью, соскочив с постели, сразу же погасил его подушкой.
И тогда она расплакалась. Пламя обожгло ногу, но она плакала не поэтому: она еще даже не чувствовала ожога.
Приподняв край рубашки, он попытался рассмотреть обожженное место. Потом сказал:
– Посиди. Я принесу холодной воды из пруда.
– Не уходи, – всхлипнула Эммелина.
– Посиди, – повторил Мэтью.
Положив ногу на ногу, она в полутьме рассматривала ожог. Стало больно. Но где же Мэтью? Прошло уже столько времени, что, наверное, можно было не раз дойти до пруда и обратно. Так где же он? Может быть, рассердился на это глупое происшествие и ушел насовсем? Она снова расплакалась и не могла успокоиться, пока он не вошел: прошедшие минуты показались днями. С его одежды капало. Увидев несколько льдинок, все еще плавающих на поверхности пруда в нескольких ярдах от берега, он вошел в воду и достал их. Только она понимала, чего это ему стоило. Ведь Мэтью не умел плавать. Этот никого не боявшийся сильный мужчина так боялся воды, что никогда не заходил на глубину больше двух футов. Осторожно поставив обожженную ногу в ведро с водой, он бережно прикладывал лед. Боль усилилась, но теперь Эммелина не плакала.
Засветив новую лампу, он отставил ее на несколько футов, туда, где ни он, ни она не могли бы ее опрокинуть. Потом вытер остатки пролитого керосина, поставил ногу Эммелины на край ведра, внимательно осмотрел ее. Кожа еще не начала сходить, и ожог выглядел не страшней грязного пятна у него на щеке, но был значительно больше. Осторожно придерживая ногу руками, он, прежде чем заново опустить ее в ледяную воду, поцеловал пальцы, подъем, кожу вокруг обожженного места. Боль была уже просто непереносимой, ее усугубляли даже колебания воздуха, вызванные его дыханием, но Эммелина молчала, боясь спугнуть его.
Когда лед растаял и вода в ведре сделалась тепловатой, Мэтью, вытерев ногу, осторожно смазал ее жиром. Потом, положив в изножье скатанное одеяло, кое-что из одежды и свою подушку, поднял на это возвышение больную ногу, а когда оказалось, что высота недостаточна, подсунул под груду мягких вещей полено. Приподнятая так высоко нога болела уже чуть меньше, но все же настолько сильно, что невозможно было заснуть не только в эту ночь, но и в следующую.
Все время хотелось пить. Мэтью смастерил маленький столик, одной высоты с постелью, чтобы она могла дотянуться до кувшина в любое время дня и ночи. Три раза в день он кормил ее и дважды менял повязку на ноге, кипятя затем снятые с ноги тряпицы. А когда ей нужно было спуститься с кровати, нес ее на руках. Работать он перестал и объяснил мистеру Джадкинсу, что вернется через несколько недель.
Она беспокоилась о матери. Мэтью спокойно отвечал, что Гарриет и остальные, до сих пор делавшие для нее так мало, будут теперь по очереди отпускать отца по вечерам. А он будет все время с нею, пока она снова не начнет ходить.
Кожа сошла, обнажившееся мясо выглядело безобразно. Мэтью несколько раз обмывал ногу, чтобы «все было, как надо».
Говорил, что ей нельзя выходить из дому, пока не появится корка, иначе можно занести в рану грязь. Время от времени она забывалась сном. Днем чаще, чем ночью. Видя это, он по ночам старался бодрствовать вместе с ней, а когда не выдерживал и засыпал, она смотрела на него, пока глаза у нее наконец не смыкались.
Он больше, чем прежде, рассказывал ей о себе. Как-то она обронила, что и представить себе не могла, чтобы мужчина мог так заботливо ухаживать за больной, и эти слова вдруг вызвали у него целый ворох воспоминаний. Оказалось, что дом в Канзасе – не первый, который он помнит. Родился он в Огайо, откуда родители, перебираясь с места на место, в основном к западу, добрались наконец до Канзаса. Мать считала, что северные зимы – сущее наказание. Мэтью рос слабым, болезненным, с первых дней без конца простужался, и, когда они жили зимой на Великих равнинах, она просто дрожала от страха и все время твердила, что надо двигаться к югу, а отец убежден был, что выгоднее всего идти на северо-запад, и в результате кончили они компромиссом: перемещались все западнее и западнее. Сначала с северным уклоном – в Мичиган, потом с южным – в Индиану, потом – в Иллинойс. И мать так и не могла добиться от отца ответа, когда же кончится эта их вечная жизнь на колесах. Единственное, о чем он твердил постоянно: болезни Мэтью лишили его массы возможностей сколотить капитал.
Однажды – было ему тогда лет пять или шесть – Мэтью проснулся ночью в жару и с таким ощущением, словно чем-то набит, и поэтому даже с открытым ртом едва дышит. Мать набрала снегу, растопила его в чайнике и вскипятила, чтобы он мог продышаться над паром. Двигаясь по хибарке во время всех этих приготовлений, она, хоть и старалась не шуметь, все-таки разбудила отца. Тот раскричался, принялся сыпать ругательства, а потом быстро оделся и хлопнул дверью, выкрикнув напоследок, чтобы не ждали: он не вернется. Три дня Мэтью с матерью сидели безвыходно в хижине, веря его угрозе и безнадежно глядя в окно, за которым снег падал и падал на землю, до сих пор посещаемую, как говорили, индейцами племени Черного Ястреба. И когда на четвертый день отец все же вернулся, любовь и привязанность, которые он прежде испытывал к нему, умерли уже навсегда.
Ожог затягивался медленно – слишком тонкой была нога. Боли прошли, но Мэтью еще не разрешал ей ходить: если на ногу будет ложиться нагрузка, свежая корочка может и лопнуть. Чтобы как-то передвигаться, она использовала отцовские костыли.
Очень хотелось повидать мать, но Мэтью всячески оттягивал ее поход через дорогу и вверх, к дому; говорил, что идти, в общем, незачем, облегчить положение матери невозможно: она уже не воспринимает окружающую действительность.
Но как-то в воскресенье, когда почти вся семья собралась в доме Мошеров, Эммелина и Мэтью наконец перешли через дорогу и, поднявшись по склону, присоединились к собравшимся родственникам. Старших детей в доме не было, их отправили погулять до обеда, но в изножье материнской постели сидела, кормя новорожденного, Ребекка, и эта картина болью отозвалась в душе Эммелины. Она взглянула на Мэтью – его лицо было непроницаемым, как и обычно, когда он оказывался в окружении ее семьи.
В доме царила странная атмосфера. Мать неподвижно лежала на кровати, и жизнь по капле вытекала из нее, а все мужчины говорили только о войне. Новости о захвате форта Самтер дошли до них лишь неделю назад. Стало известно: президент Линкольн заявил о необходимости собрать семьдесят пять тысяч добровольцев. Почти все они будут из штатов, ближе, чем Мэн, расположенных к району боевых действий. Но, с другой стороны, и участие файеттцев – это скорее всего вопрос времени.
Отец, с нескрываемой тоской глядя на жену, умиравшую в постели, которую делила с ним целых тридцать шесть лет, говорил, что, будь он чуть помоложе, без размышлений пошел бы с первой же отправляющейся в Ливермол партией добровольцев. Такое настроение захватило в общем всех, и молодым мужчинам приходилось прятать глаза от жен, моливших взглядами пообещать, что они не пойдут на войну, а останутся дома. Услышав о призыве добровольцев, Эммелина спросила Мэтью, не думает ли и он записаться, но Мэтью в ответ рассмеялся. Его отец был ярым аболиционистом, готовым взорвать весь Юг, лишь бы не дать ему самостоятельности, но он считает, что южане вправе, если желают, выйти из Федерации, и уж, конечно же, не будет драться за то, чтобы их удержать.
Согласие между ее отцом и Мэтью было скорее всего не глубже и не прочнее, чем мир между Югом и Севером до избрания Линкольна президентом. Мэтью работал с Эндрю на ферме и просто помалкивал, когда отец начинал разглагольствовать о том, что и как делать: ведь, по сути, Мошер ни в чем уже не принимал участия. Кроме фермы, они встречались в трактире, где все были охвачены воинственными чувствами, но Мэтью и там помалкивал. Эммелина сумела уверить себя, что ее муж и ее отец прониклись друг к другу теплыми чувствами, но Мэтью просто рассвирепел, когда однажды она сказала ему об этом.
И вот сейчас отец, смотревший на жену так, словно забыл почти обо всем на свете, отвел вдруг от нее взгляд и с неожиданной, явно наигранной веселостью заявил, что, конечно, военную честь семьи поддерживать должен Мэтью, ведь он единственный не обременен детьми.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43