https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/protochnye/
Одни улицы.
Прошло немало времени, и мистер Уайтхед сказал, что они получили наконец известие от тетушки и в соответствии с ее распоряжениями ей нужно будет через два дня отправиться дилижансом в Линн. Сердце на миг провалилось куда-то при мысли о скорой встрече с Ханной Уоткинс, но в целом она отнеслась к сообщению равнодушно и, как и прежде, почти все время спала. Но наконец наступило то утро, когда миссис Уайтхед, войдя, объявила, что пора собираться в дорогу, и впервые за долгие дни, проведенные Эммелиной наверху, налила ей в умывальный таз не холодную, а теплую воду.
Все время, пока они ждали, она старалась не смотреть на мистера Уайтхеда, и только когда дилижанс подъехал, все уже сели и была ее очередь, осмелилась наконец-то поднять глаза. В этот момент он и передал ей конверт, прибавив, что там сто пятьдесят долларов, больше, чем было первоначально обещано.
– А сказать мне он ничего не велел? – спросила она.
– Нет, Эммелина, он не вправе делать это, – строго ответил мистер Уайтхед. Но, глянув ей в лицо, смягчился и добавил: – Ему было бы не достать столько денег без ведома миссис Магвайр. А поставив ее в известность, он не смел уже и слова сказать.
То, что миссис Магвайр все знает и сердится на нее, вызвало резкое чувство боли. В этот момент она с радостью обменяла бы выданные дополнительные деньги на неведение Айвори и несколько прощальных фраз с самим Магвайром. Считанные секунды они бы пробыли вместе, но в эти секунды он снова смотрел бы так, как когда-то, и успел бы сказать, что вовсе не по небрежности поломал ее жизнь, а потому что любил так сильно, что, окажись они снова вместе, все, наверное, повторилось бы снова.
* * *
Прошла чуть ли не минута, прежде чем она узнала Ханну в стоявшей у дилижанса женщине, но той понадобилось для узнавания еще больше времени. Поняв наконец, что перед ней Эммелина, Ханна всхлипнула и разразилась слезами. У Эммелины, хотя она и не отдавала себе в этом отчета, судорожно исказилось лицо. Странно было, что тетка, которую она вспоминала в общем без теплоты, льет слезы над ее несчастьем, а у нее самой нет сил расплакаться.
Ханна не позволила Эммелине нести сундучок, тащила его сама, свободной рукой обнимая племянницу за плечи. Идти было недалеко. Улицы походили в общем на лоуэллские в той части города, что была подальше от фабрик, и отличались только тем, что кое-где среди домов виднелись узкие строения – мастерские, в которых шили почти всю линнскую обувь. Абнер не вышел встречать Эммелину, а когда позже они увиделись, держался смущенно и неловко, все время отводя глаза.
Можно сказать, что здесь ей снова предстояло заточение, но оно было не лишено приятности и удобств. Комнатка, отведенная ей, как и все прочие в доме, была милой и, безусловно, уютной, что невольно заставило Эммелину другими глазами взглянуть на Ханну. Да и вообще, тетка казалась теперь куда симпатичнее, чем помнилась по Файетту и по путешествию, и Эммелина чувствовала радость, оттого что может быть с ней, раз уж так получилось, что быть возле мамы сейчас невозможно. Они с Ханной сдружились; вместе придумали, как поступить, чтобы в положенные сроки якобы заработанные ею деньги прибывали в Файетт, а родители знать не знали, что вовсе не лоуэллский дилижанс привез их. Устроилась и обратная связь: миссис Уайтхед согласилась пересылать в Линн все письма, которые станут приходить в пансион миссис Басс на имя Эммелины.
Весна наступила, и ребенок уже шевелился в ней. Она долго не понимала, что это его движения, и принимала их за странное брожение в кишках, а когда поняла, то стала стараться, почувствовав первый толчок, сразу чем-то заняться, чтобы отвлечься. Растущий в ней ребенок по-прежнему значил одно – страдание.
Но наступил июнь, и, помимо воли, она начала привыкать к шевелению новой жизни, ждала уже, когда ребенок даст о себе знать. И как раз в это время Ханна, действуя по продуманному ими совместному плану нашла наконец супругов, которые готовы были взять младенца, как только тот появится на свет.
Эммелина старалась как можно меньше думать об этом, и спасала ее работа. Ханна, как прежде мать, повторяла, что даже не понимает, как обходилась без нее раньше, а она, занимаясь делами по дому, успевала еще помогать и в сапожных делах. Абнер приносил заготовки для башмаков и оставлял их в корзине около двери. Она обрабатывала передки и делала это так аккуратно, что Абнер – через жену – неизменно хвалил ее, а Ханна не раз уверяла Эммелину, что только на башмаках она зарабатывает куда больше, чем стоит ее пропитание. Слышать это было приятно. Эммелине, и так глубоко благодарной тетке, радостно было осознавать, что она не обременяет ее расходами. Жизнь шла гладко, без ссор. Эммелина охотно делала все, что попросят. Работая, Ханна не умолкала ни на минуту, и Эммелина внимательно слушала все, что та говорила: и рассуждения по разным поводам, и сплетни, и жалобы. Все это помогало хоть как-то отвлечься от вереницы воспоминаний о Лоуэлле, в тишине беспрерывно прокручивавшихся в мозгу.
На смену весне пришло лето. Она по-прежнему безропотно сидела взаперти, но, когда наступила жара, тетка сама предложила ей, если хочется, выйти и посидеть во дворике, прячась от солнца в тень, а потом даже решила, что Эммелине можно не только сидеть в тени, но и прогуливаться по двору, а то и работать на воздухе, пока это еще по силам: забор вокруг двора высокий, в задней стене мастерской окон нет, так что никто ее не увидит.
Оставаясь одна в своей комнатке ночью, она обхватывала живот и, лаская, баюкала. При Ханне старалась воздерживаться от подобных жестов, боясь, как бы тетка не заподозрила, что почти круглые сутки она строит планы (большей частью невыполнимые и бредовые), которые позволят ей оставить себе свою доченьку (именно так называла она теперь растущего в ней ребенка). Во сне ей виделось, что малютку уже забрали и она мечется, пытаясь ее найти.
В разговорах с Ханной они никогда не касались ее положения, хотя в августе приглашена была повивальная бабка, осмотреть Эммелину и убедиться, что все как надо. Миссис Уэддерс оказалась весьма пожилой особой с копной седых волос, острым взглядом и бородавкой на губе. Достаточно было поговорить с ней, чтобы убедиться, что ей вполне можно доверить жизнь и матери, и ребенка, а обстоятельства, при которых этот ребенок зачат, нимало ее не волнуют. Позже Ханна упомянула, что в Линне наконец появился врач и, может быть, лучше позвать его принять роды. Если возникнут какие-то осложнения, у него есть инструменты, о которых повивальные бабки и слыхом не слыхивали. Однако Эммелина пришла в ужас от такого предложения, и Ханна сочла за благо к этой теме не возвращаться.
– А те… ну, кто возьмет моего ребенка, они хорошие люди? – спросила она у Ханны в сентябре, когда пошел девятый месяц беременности. Она уже ненавидела этих людей, хотя понимала, как это несправедливо: она ведь не знает о них ничего, кроме того, что они хотят взять себе ее крошку.
– Само собой. Я их знаю по церкви, – ответила Ханна.
– А кто они?
– Перестань, Эммелина. Об этом толковать – только себя изводить.
Она замолчала, но не могла уже ни о чем другом думать.
– Тетя Ханна, а вам никогда не хотелось ребенка? – спросила она, когда срок стал еще ближе. В последние дни она просто бредила мыслью убедить Ханну взять младенца и растить как своего, но только позволить ей, Эммелине, жить рядом с ними, делать все, что необходимо, и каждый день видеть малютку.
– Смотри, Эммелина, не выводи меня из себя, – строго отрезала Ханна.
И прошла не одна неделя, прежде чем Эммелина осмелилась снова коснуться запретной темы (кончался сентябрь, а, по словам миссис Уэддерс, роды предполагались в первых числах октября).
– Тетя Ханна, – заговорила она дрожащим голосом, – да вы хоть скажете мне имя тех людей, что заберут ее?
– Конечно нет, детка, – твердо сказала Ханна. Она сочувствовала Эммелине, но, выбрав линию поведения, не отступала от нее ни на шаг, считая, что иначе будет только тяжелее.
– Но все равно ведь многие узнают о случившемся, – пыталась не сдаваться Эммелина. – Как же иначе? Если у какой-то женщины вдруг неожиданно появится ребенок, это ведь вызовет толки.
– Толков не будет, потому что они уедут.
– Уедут? – повторила Эммелина, как-то не в состоянии сообразить, что это значит.
– Как только ребенок родится, они уедут из Линна. Обоснуются на новом месте – и никто ничего не узнает.
– Но куда же они отправятся? И почему вы не хотите назвать мне их имя? – вскричала она. Судорога отчаяния сжимала ей горло. Не знать, ни кто они, ни где будут жить, – это рубило под корень любую надежду. – Я никогда их не побеспокою. Я обещаю, я даю слово! – Она в самом деле верила этому. Любое обещание, любая клятва, лишь бы не дать ребенку навсегда раствориться во мраке. – Пожалуйста!
Прежде ее пугали предстоящие роды: опасность утратить здоровье, терпеть ужасную боль, может быть, умереть. Теперь эти страхи померкли рядом со все затмевающим ужасом перспективы: родить – и сразу же навсегда потерять новорожденного. Нет, лучше уж умереть вместе с ним, если только возможно, чтобы он умер, не чувствуя боли.
– Ну, я иду спать, – сказала, вставая, Ханна.
Эммелина не двигаясь молча смотрела на нее. Сложив аккуратно работу и взяв одну из двух ламп, Ханна отправилась наверх. Абнера не было дома. Он частенько отсутствовал по вечерам. Тетка никак не обсуждала эту тему, но с явной гордостью говорила о значимости его общественной деятельности. Другая лампа стояла на столике возле кресла, в котором так и осталась сидеть Эммелина. Пламя горело спокойно и ровно, и на какой-то момент ею вдруг овладело безумное искушение швырнуть этой лампой об стену, и непонятно было, что больше хотелось увидеть, как стекло разлетится на тысячу мелких осколков или как вырвавшийся на свободу огонь начнет лизать все вокруг, разгорится и, наконец набрав силу, поглотит и дом, и всех его обитателей.
* * *
Эммелина шевельнулась. Протянув руку, нащупала подушку и прижала ее к себе. На миг раскрыла глаза, но сразу закрыла их снова. Когда же раскрыла во второй раз, подушка была совсем мокрой. Ее хотели убрать, но Эммелина не отпускала, крепко держала, словно…
– Эммелина? Она очнулась.
– Эммелина! Ты меня слышишь, деточка? Постарайся выпить воды.
Все три дня, что она пролежала в послеродовой горячке, ей все время закладывали в рот мокрые тряпочки; она сосала их, и жар томил ее чуть меньше. В беспамятство она впала почти сразу же после того, как ребенок родился. Беспомощная, успела увидеть, как перерезали пуповину, как завернули новорожденного в пеленку и затем вынесли из комнаты. Дверь закрылась, и только тогда она почувствовала, что у нее все болит, а потом быстро впала в забытье. В ту же ночь открылась горячка, сейчас как будто начавшая отступать.
Ханна приподняла ее за плечи, чтобы легче было глотнуть, но пить совсем не хотелось.
– Надо попить хоть немного, – настойчиво повторяла Ханна.
Эммелина попыталась, но ее чуть не вырвало. Ханна снова вложила ей в рот смоченную водой тряпочку. С усилием подняв руку, она вытащила ее.
– Это девочка? Да? Девочка?
Ханна ничего не ответила, но Эммелина и без нее это знала. Сунув в рот тряпочку, она безвольно вытянулась на постели, но продолжала прижимать к себе подушку, с которой не рассталась и во все последующие месяцы, проведенные ею в Линне.
Эта подушка была ее исчезнувшей доченькой.
Очнувшись после родильной горячки, она несколько дней подряд снова задавала Ханне мучившие ее вопросы. Тетка в ответ молчала. Но наконец пришел день, когда, спросив все о том же, Эммелина услышала:
– Их здесь больше нет. Они уехали. Удар был сильным.
– Не верю! – выкрикивала она. – Нет, не верю! Вы знаете, где они!
– Не знаю, – ответила Ханна. – Я попросила их не говорить мне, куда они отправляются.
Эммелина заплакала. Много недель слезы лились почти беспрерывно. Не жаркие и не горькие, но неизбывные, тихие, они сделались неотъемлемой частью ее самой. Тело успело уже побороть боль, а глаза продолжали страдать.
Постепенно она опять начала помогать Ханне по дому, но легкости в отношениях не было. Мешала стоящая между ними тень ее доченьки. Какое-то время, спускаясь в общую комнату, Эммелина брала с собой и подушку, но Ханна в конце концов запретила ей это, и тогда она стала по нескольку раз на дню, бросив дела, подниматься наверх и сидеть там, прижимая подушку к груди.
Назвала дочку она Марианной. Ей очень нравилось, как звучит это имя. Ее Марианна никогда не плакала. Но иногда, занимаясь чем-то внизу, Эммелина вдруг слышала ее голос.
Деньги домой они слали теперь большими порциями – сначала по шестнадцать долларов, а потом и по двадцать. Эммелина написала матери, что перешла на новое место и зарабатывает там даже больше, чем смела мечтать. Придумано это было, чтобы она смогла поскорее вернуться домой. Прежде она трепетала при мысли, что нужно будет снова увидеть лица родных, но теперь, когда после рождения ребенка отношения с Ханной стали прохладными, Линн тяготил ее с каждым днем все сильнее. Решено было, что к весне, когда домой будут отправлены уже почти все деньги, она напишет, что перенесла тяжелую болезнь, сейчас выздоровела и может приехать в Файетт, но работать на фабрике больше не в состоянии.
В конце февраля письмо с изложением этой версии было написано. В марте Эммелине исполнилось пятнадцать, но день рождения не отмечали: Ханна о нем просто не знала, а Эммелине все было безразлично. А потом наступил апрель, и уже в первых числах она отправилась домой, увозя в сундучке подушку, которую Ханна разрешила ей взять с собой, и теплую черную шаль, подаренную Айвори Магвайр. Никогда больше не станет она носить этой шали, но отдаст ее матери; той это будет в радость.
* * *
Какая удивительная тишина! В Линне, конечно же, было куда как тише, чем в Лоуэлле, но, живя в Линне, она не думала о звуках, а сейчас Линн почти полностью стерся из памяти. Она подъезжала к Файетту по Халлоуэллскому тракту и, слушая стук копыт, отчетливо-громкий в тиши деревенских просторов, думала, что она уже как бы не помнит всей жизни у Ханны, а чувствует себя так, словно едет домой из Лоуэлла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Прошло немало времени, и мистер Уайтхед сказал, что они получили наконец известие от тетушки и в соответствии с ее распоряжениями ей нужно будет через два дня отправиться дилижансом в Линн. Сердце на миг провалилось куда-то при мысли о скорой встрече с Ханной Уоткинс, но в целом она отнеслась к сообщению равнодушно и, как и прежде, почти все время спала. Но наконец наступило то утро, когда миссис Уайтхед, войдя, объявила, что пора собираться в дорогу, и впервые за долгие дни, проведенные Эммелиной наверху, налила ей в умывальный таз не холодную, а теплую воду.
Все время, пока они ждали, она старалась не смотреть на мистера Уайтхеда, и только когда дилижанс подъехал, все уже сели и была ее очередь, осмелилась наконец-то поднять глаза. В этот момент он и передал ей конверт, прибавив, что там сто пятьдесят долларов, больше, чем было первоначально обещано.
– А сказать мне он ничего не велел? – спросила она.
– Нет, Эммелина, он не вправе делать это, – строго ответил мистер Уайтхед. Но, глянув ей в лицо, смягчился и добавил: – Ему было бы не достать столько денег без ведома миссис Магвайр. А поставив ее в известность, он не смел уже и слова сказать.
То, что миссис Магвайр все знает и сердится на нее, вызвало резкое чувство боли. В этот момент она с радостью обменяла бы выданные дополнительные деньги на неведение Айвори и несколько прощальных фраз с самим Магвайром. Считанные секунды они бы пробыли вместе, но в эти секунды он снова смотрел бы так, как когда-то, и успел бы сказать, что вовсе не по небрежности поломал ее жизнь, а потому что любил так сильно, что, окажись они снова вместе, все, наверное, повторилось бы снова.
* * *
Прошла чуть ли не минута, прежде чем она узнала Ханну в стоявшей у дилижанса женщине, но той понадобилось для узнавания еще больше времени. Поняв наконец, что перед ней Эммелина, Ханна всхлипнула и разразилась слезами. У Эммелины, хотя она и не отдавала себе в этом отчета, судорожно исказилось лицо. Странно было, что тетка, которую она вспоминала в общем без теплоты, льет слезы над ее несчастьем, а у нее самой нет сил расплакаться.
Ханна не позволила Эммелине нести сундучок, тащила его сама, свободной рукой обнимая племянницу за плечи. Идти было недалеко. Улицы походили в общем на лоуэллские в той части города, что была подальше от фабрик, и отличались только тем, что кое-где среди домов виднелись узкие строения – мастерские, в которых шили почти всю линнскую обувь. Абнер не вышел встречать Эммелину, а когда позже они увиделись, держался смущенно и неловко, все время отводя глаза.
Можно сказать, что здесь ей снова предстояло заточение, но оно было не лишено приятности и удобств. Комнатка, отведенная ей, как и все прочие в доме, была милой и, безусловно, уютной, что невольно заставило Эммелину другими глазами взглянуть на Ханну. Да и вообще, тетка казалась теперь куда симпатичнее, чем помнилась по Файетту и по путешествию, и Эммелина чувствовала радость, оттого что может быть с ней, раз уж так получилось, что быть возле мамы сейчас невозможно. Они с Ханной сдружились; вместе придумали, как поступить, чтобы в положенные сроки якобы заработанные ею деньги прибывали в Файетт, а родители знать не знали, что вовсе не лоуэллский дилижанс привез их. Устроилась и обратная связь: миссис Уайтхед согласилась пересылать в Линн все письма, которые станут приходить в пансион миссис Басс на имя Эммелины.
Весна наступила, и ребенок уже шевелился в ней. Она долго не понимала, что это его движения, и принимала их за странное брожение в кишках, а когда поняла, то стала стараться, почувствовав первый толчок, сразу чем-то заняться, чтобы отвлечься. Растущий в ней ребенок по-прежнему значил одно – страдание.
Но наступил июнь, и, помимо воли, она начала привыкать к шевелению новой жизни, ждала уже, когда ребенок даст о себе знать. И как раз в это время Ханна, действуя по продуманному ими совместному плану нашла наконец супругов, которые готовы были взять младенца, как только тот появится на свет.
Эммелина старалась как можно меньше думать об этом, и спасала ее работа. Ханна, как прежде мать, повторяла, что даже не понимает, как обходилась без нее раньше, а она, занимаясь делами по дому, успевала еще помогать и в сапожных делах. Абнер приносил заготовки для башмаков и оставлял их в корзине около двери. Она обрабатывала передки и делала это так аккуратно, что Абнер – через жену – неизменно хвалил ее, а Ханна не раз уверяла Эммелину, что только на башмаках она зарабатывает куда больше, чем стоит ее пропитание. Слышать это было приятно. Эммелине, и так глубоко благодарной тетке, радостно было осознавать, что она не обременяет ее расходами. Жизнь шла гладко, без ссор. Эммелина охотно делала все, что попросят. Работая, Ханна не умолкала ни на минуту, и Эммелина внимательно слушала все, что та говорила: и рассуждения по разным поводам, и сплетни, и жалобы. Все это помогало хоть как-то отвлечься от вереницы воспоминаний о Лоуэлле, в тишине беспрерывно прокручивавшихся в мозгу.
На смену весне пришло лето. Она по-прежнему безропотно сидела взаперти, но, когда наступила жара, тетка сама предложила ей, если хочется, выйти и посидеть во дворике, прячась от солнца в тень, а потом даже решила, что Эммелине можно не только сидеть в тени, но и прогуливаться по двору, а то и работать на воздухе, пока это еще по силам: забор вокруг двора высокий, в задней стене мастерской окон нет, так что никто ее не увидит.
Оставаясь одна в своей комнатке ночью, она обхватывала живот и, лаская, баюкала. При Ханне старалась воздерживаться от подобных жестов, боясь, как бы тетка не заподозрила, что почти круглые сутки она строит планы (большей частью невыполнимые и бредовые), которые позволят ей оставить себе свою доченьку (именно так называла она теперь растущего в ней ребенка). Во сне ей виделось, что малютку уже забрали и она мечется, пытаясь ее найти.
В разговорах с Ханной они никогда не касались ее положения, хотя в августе приглашена была повивальная бабка, осмотреть Эммелину и убедиться, что все как надо. Миссис Уэддерс оказалась весьма пожилой особой с копной седых волос, острым взглядом и бородавкой на губе. Достаточно было поговорить с ней, чтобы убедиться, что ей вполне можно доверить жизнь и матери, и ребенка, а обстоятельства, при которых этот ребенок зачат, нимало ее не волнуют. Позже Ханна упомянула, что в Линне наконец появился врач и, может быть, лучше позвать его принять роды. Если возникнут какие-то осложнения, у него есть инструменты, о которых повивальные бабки и слыхом не слыхивали. Однако Эммелина пришла в ужас от такого предложения, и Ханна сочла за благо к этой теме не возвращаться.
– А те… ну, кто возьмет моего ребенка, они хорошие люди? – спросила она у Ханны в сентябре, когда пошел девятый месяц беременности. Она уже ненавидела этих людей, хотя понимала, как это несправедливо: она ведь не знает о них ничего, кроме того, что они хотят взять себе ее крошку.
– Само собой. Я их знаю по церкви, – ответила Ханна.
– А кто они?
– Перестань, Эммелина. Об этом толковать – только себя изводить.
Она замолчала, но не могла уже ни о чем другом думать.
– Тетя Ханна, а вам никогда не хотелось ребенка? – спросила она, когда срок стал еще ближе. В последние дни она просто бредила мыслью убедить Ханну взять младенца и растить как своего, но только позволить ей, Эммелине, жить рядом с ними, делать все, что необходимо, и каждый день видеть малютку.
– Смотри, Эммелина, не выводи меня из себя, – строго отрезала Ханна.
И прошла не одна неделя, прежде чем Эммелина осмелилась снова коснуться запретной темы (кончался сентябрь, а, по словам миссис Уэддерс, роды предполагались в первых числах октября).
– Тетя Ханна, – заговорила она дрожащим голосом, – да вы хоть скажете мне имя тех людей, что заберут ее?
– Конечно нет, детка, – твердо сказала Ханна. Она сочувствовала Эммелине, но, выбрав линию поведения, не отступала от нее ни на шаг, считая, что иначе будет только тяжелее.
– Но все равно ведь многие узнают о случившемся, – пыталась не сдаваться Эммелина. – Как же иначе? Если у какой-то женщины вдруг неожиданно появится ребенок, это ведь вызовет толки.
– Толков не будет, потому что они уедут.
– Уедут? – повторила Эммелина, как-то не в состоянии сообразить, что это значит.
– Как только ребенок родится, они уедут из Линна. Обоснуются на новом месте – и никто ничего не узнает.
– Но куда же они отправятся? И почему вы не хотите назвать мне их имя? – вскричала она. Судорога отчаяния сжимала ей горло. Не знать, ни кто они, ни где будут жить, – это рубило под корень любую надежду. – Я никогда их не побеспокою. Я обещаю, я даю слово! – Она в самом деле верила этому. Любое обещание, любая клятва, лишь бы не дать ребенку навсегда раствориться во мраке. – Пожалуйста!
Прежде ее пугали предстоящие роды: опасность утратить здоровье, терпеть ужасную боль, может быть, умереть. Теперь эти страхи померкли рядом со все затмевающим ужасом перспективы: родить – и сразу же навсегда потерять новорожденного. Нет, лучше уж умереть вместе с ним, если только возможно, чтобы он умер, не чувствуя боли.
– Ну, я иду спать, – сказала, вставая, Ханна.
Эммелина не двигаясь молча смотрела на нее. Сложив аккуратно работу и взяв одну из двух ламп, Ханна отправилась наверх. Абнера не было дома. Он частенько отсутствовал по вечерам. Тетка никак не обсуждала эту тему, но с явной гордостью говорила о значимости его общественной деятельности. Другая лампа стояла на столике возле кресла, в котором так и осталась сидеть Эммелина. Пламя горело спокойно и ровно, и на какой-то момент ею вдруг овладело безумное искушение швырнуть этой лампой об стену, и непонятно было, что больше хотелось увидеть, как стекло разлетится на тысячу мелких осколков или как вырвавшийся на свободу огонь начнет лизать все вокруг, разгорится и, наконец набрав силу, поглотит и дом, и всех его обитателей.
* * *
Эммелина шевельнулась. Протянув руку, нащупала подушку и прижала ее к себе. На миг раскрыла глаза, но сразу закрыла их снова. Когда же раскрыла во второй раз, подушка была совсем мокрой. Ее хотели убрать, но Эммелина не отпускала, крепко держала, словно…
– Эммелина? Она очнулась.
– Эммелина! Ты меня слышишь, деточка? Постарайся выпить воды.
Все три дня, что она пролежала в послеродовой горячке, ей все время закладывали в рот мокрые тряпочки; она сосала их, и жар томил ее чуть меньше. В беспамятство она впала почти сразу же после того, как ребенок родился. Беспомощная, успела увидеть, как перерезали пуповину, как завернули новорожденного в пеленку и затем вынесли из комнаты. Дверь закрылась, и только тогда она почувствовала, что у нее все болит, а потом быстро впала в забытье. В ту же ночь открылась горячка, сейчас как будто начавшая отступать.
Ханна приподняла ее за плечи, чтобы легче было глотнуть, но пить совсем не хотелось.
– Надо попить хоть немного, – настойчиво повторяла Ханна.
Эммелина попыталась, но ее чуть не вырвало. Ханна снова вложила ей в рот смоченную водой тряпочку. С усилием подняв руку, она вытащила ее.
– Это девочка? Да? Девочка?
Ханна ничего не ответила, но Эммелина и без нее это знала. Сунув в рот тряпочку, она безвольно вытянулась на постели, но продолжала прижимать к себе подушку, с которой не рассталась и во все последующие месяцы, проведенные ею в Линне.
Эта подушка была ее исчезнувшей доченькой.
Очнувшись после родильной горячки, она несколько дней подряд снова задавала Ханне мучившие ее вопросы. Тетка в ответ молчала. Но наконец пришел день, когда, спросив все о том же, Эммелина услышала:
– Их здесь больше нет. Они уехали. Удар был сильным.
– Не верю! – выкрикивала она. – Нет, не верю! Вы знаете, где они!
– Не знаю, – ответила Ханна. – Я попросила их не говорить мне, куда они отправляются.
Эммелина заплакала. Много недель слезы лились почти беспрерывно. Не жаркие и не горькие, но неизбывные, тихие, они сделались неотъемлемой частью ее самой. Тело успело уже побороть боль, а глаза продолжали страдать.
Постепенно она опять начала помогать Ханне по дому, но легкости в отношениях не было. Мешала стоящая между ними тень ее доченьки. Какое-то время, спускаясь в общую комнату, Эммелина брала с собой и подушку, но Ханна в конце концов запретила ей это, и тогда она стала по нескольку раз на дню, бросив дела, подниматься наверх и сидеть там, прижимая подушку к груди.
Назвала дочку она Марианной. Ей очень нравилось, как звучит это имя. Ее Марианна никогда не плакала. Но иногда, занимаясь чем-то внизу, Эммелина вдруг слышала ее голос.
Деньги домой они слали теперь большими порциями – сначала по шестнадцать долларов, а потом и по двадцать. Эммелина написала матери, что перешла на новое место и зарабатывает там даже больше, чем смела мечтать. Придумано это было, чтобы она смогла поскорее вернуться домой. Прежде она трепетала при мысли, что нужно будет снова увидеть лица родных, но теперь, когда после рождения ребенка отношения с Ханной стали прохладными, Линн тяготил ее с каждым днем все сильнее. Решено было, что к весне, когда домой будут отправлены уже почти все деньги, она напишет, что перенесла тяжелую болезнь, сейчас выздоровела и может приехать в Файетт, но работать на фабрике больше не в состоянии.
В конце февраля письмо с изложением этой версии было написано. В марте Эммелине исполнилось пятнадцать, но день рождения не отмечали: Ханна о нем просто не знала, а Эммелине все было безразлично. А потом наступил апрель, и уже в первых числах она отправилась домой, увозя в сундучке подушку, которую Ханна разрешила ей взять с собой, и теплую черную шаль, подаренную Айвори Магвайр. Никогда больше не станет она носить этой шали, но отдаст ее матери; той это будет в радость.
* * *
Какая удивительная тишина! В Линне, конечно же, было куда как тише, чем в Лоуэлле, но, живя в Линне, она не думала о звуках, а сейчас Линн почти полностью стерся из памяти. Она подъезжала к Файетту по Халлоуэллскому тракту и, слушая стук копыт, отчетливо-громкий в тиши деревенских просторов, думала, что она уже как бы не помнит всей жизни у Ханны, а чувствует себя так, словно едет домой из Лоуэлла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43