https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/podvesnye/
И значит, в беседах с мамой нетрудно будет избежать всяких упоминаний о Линне.
Дилижанс приостановился, сошел последний пассажир, она осталась одна, и в миг, когда дверь захлопнулась, а возница взобрался на козлы, но не хлестнул еще лошадей, ее вдруг затопило доселе сдерживаемое и тщательно упрятанное желание увидеть наконец скорее маму, и последний час путешествия показался дольше, чем все остальные.
В мозгу сложилась картинка, связанная, наверно, с воспоминанием о том, как встретила ее Ханна. Мысленным взором она ясно видела, как идет к дому по файеттским улицам. Входит. Никого нет, и только мать стоит у стола лицом к двери. Их взгляды встречаются, и мама, протянув к ней руки, начинает плакать, а она подбегает и прижимается к материнской груди, и вот они уже плачут вместе.
Она была совершенно уверена, что, если мать даже и не узнает правду, все же с первого взгляда почувствует: что-то случилось. Понимала она и то, что, если мать прямо спросит, в чем дело, она не будет увиливать от ответа, а расскажет все как было, облегчит душу. Разделив с матерью бремя тайны, она опять станет Эммелиной Мошер, которая всего шестнадцать месяцев назад покинула Файетт, и избавится наконец от преследующего ее чувства, что в Массачусетсе она потеряла не только ребенка, но и себя самое.
Когда подъехала почтовая карета и кучер помог Эммелине сойти, миссис Брэдли, подметавшая крыльцо лавки, подняла глаза – вдруг это кто из знакомых, – но тотчас вернулась к прерванному занятию. Увидев это, Эммелина непроизвольно дотронулась до волос. Прошлым летом она обрезала их чуть не под корень, и сейчас они только-только прикрывали шею. Платье на ней было то самое, что сшили для ее отъезда в Лоуэлл, но даже тень узнавания не мелькнула в глазах миссис Брэдли.
Забрав у кучера сундучок, Эммелина перешла через дорогу. Возле трактира Джадкинса – единственного, кроме лавки, дома на Развилке – привязаны были три лошади. Солнце стояло прямо над головой, и это дало ей возможность сориентироваться во времени. Существовавшее в Лоуэлле деление дня на часы и минуты как-то исчезло у нее после рождения ребенка. Ну что ж, полдень так полдень. В любом случае надо идти домой. Она известила домашних, что скоро приедет, но специально не называла точный день. Ей нужно было хоть чуточку осмотреться, поверить, что она снова дома, прежде чем кто-либо ее увидит.
Погода стояла чудесная. В Лоуэлле такой день радовал только у водопадов. Земля оттаивала, скоро повсюду будет сплошная грязь. Но небо приветливо голубеет, легкие белые облачка украшают его завитушками, а деревья, вот-вот готовые покрыться листвой, спят, нарядные, в нежно-зеленой дымке. Оперев сундучок о бедро, Эммелина медленно шла по дороге. Все было таким же, как в день отъезда, разве только время года другое, но почему-то казалось, что все изменилось. Два дома, стоящие вдоль дороги, пруд, гуси казались просто подделками под то, что она оставила, уезжая. Но вот и последний поворот, а за ним – родной дом.
Если дела в семье и налаживались, как она поняла из последнего письма Льюка, вид его не свидетельствовал об этом. Пожалуй, он смотрелся даже еще более неопрятным и ветхим, чем прежде. Ноги сами собой ускорили шаг, но душа не откликнулась так же живо.
Возле крыльца играли дети. Один качался на веревке, другой заливисто смеялся. Увидев, что кто-то чужой идет к дому, они сразу замерли. Абрахам и Джосайя – с улыбкой решила она. Но так ли это? Нет-нет. За Джосайю она приняла Уильяма. А настоящий Джосайя – вот тот крепыш, которому уже… уже почти пять лет! Время шло и в Файетте. Уильяму теперь два с половиной. Когда она уезжала, волосы на его головенке были как светлый пух, а теперь потемнели.
Дети молча смотрели, как она поднимается по косогору.
– Здравствуй, Джосайя, – сказала она, подойдя. – Я Эммелина, твоя сестричка.
Вместо ответа Джосайя сунул в рот палец, Уильям расплакался.
Из-за угла вышел Льюк и, увидев ее, прирос к месту.
– Эм? – неуверенно спросил он. – Это ты?
Она улыбнулась, пытаясь подавить огорчение, оттого что он лишь с трудом узнает ее. Льюк и сам изменился. Был чуточку ниже ее, а теперь стал значительно выше. Лицо погрубело, утратив детскую мягкость, голос стал низким. Но где бы они ни встретились, она узнала бы его сразу.
– Да, – подтвердила она. – Это я.
– Ну и как ты? В порядке? Здорова?
Эммелина кивнула, готовая подбежать к нему и обнять, но вдруг замерла, вспомнив: они ведь считают, что она долго болела.
– Сейчас уже все хорошо, – ответила она Льюку. – Я только очень устала, а так все в порядке.
Он смущенно топтался, не понимая, как держать себя с ней. Что делать, куда смотреть, куда девать руки?
– Мама дома? – спросила она.
– Да, а папа работает на лесопилке Фентона.
– Это хорошая новость. Давно?
– Да вроде уже месяц будет.
Их взгляды наконец встретились, но оба сразу опустили глаза. Джосайя тихо похныкивал, а Уильям перестал плакать. Эммелина подошла к двери и открыла ее.
Стоя возле стола, спиной к двери, и наклонившись над большой глиняной квашней, мать месила тесто. В глубине комнаты, у окошка, сидели Гарриет и Розанна. Одна чесала шерсть, другая пряла. Странно было снова увидеть чесанье вручную. Это ведь очень трудно! – подумала Эммелина, стараясь отделаться от разочарования, вызванного присутствием сестер. Ведь ей так хотелось сразу же очутиться вдвоем с матерью.
Обе девочки заметили ее одновременно. Розанна, просияв улыбкой, проворно отложила работу и, подбежав к Эммелине, крепко ее обняла. Ей было девять лет, и она больше всех сестер походила на старшую. А теперь, в общем, имела большее сходство с Эммелиной двухлетней давности, чем сама нынешняя Эммелина. Гарриет, в отличие от Розанны, не встала с места, а только проговорила бесцветно и равнодушно:
– Мама, она приехала.
Гарриет было почти двенадцать. Во время отсутствия Эммелины она была старшей дочкой и теперь просто бесилась при мысли, что нужно будет расстаться со всеми выгодами, которые она умудрялась из этого извлекать.
Мать обернулась. Поспешно отпустив Розанну, Эммелина кинулась к ней, они обнялись. Снова, как прежде, она прильнула к мягкой материнской щеке, прижалась к ее груди своей грудью, которая при прощальном объятии в момент отъезда была совсем плоской. Сразу мучительная боль пережитого за год волной взметнулась в душе, угрожая разрушить с трудом построенную сдерживающую плотину, и Эммелина затрепетала в предчувствии облегчения, которое принесут ей обильные слезы на материнской груди. Но ничего не случилось: плотина выдержала.
Мать оторвалась от Эммелины, чтобы получше ее рассмотреть.
– Но ты теперь совсем здорова, Эмми? – тревожно спрашивала она, жадно всматриваясь в лицо дочки.
– Да, – тихо ответила Эммелина. – А вы?
Мать кивнула. В волосах у нее прибавилось седины, но в общем она была все такой же.
– Знаешь, ты наша спасительница, – сказала она. Эммелина в ответ улыбнулась. Сдержанные плотиной слезы сквозили в ее улыбке, но она этого не чувствовала.
Мать жестом велела двум младшим дочкам оставить их ненадолго наедине, и девочки вышли на улицу.
– Ты сильно повзрослела, – проговорила наконец мать.
– За это время столько всего было, – отозвалась Эммелина и замолчала, выжидая.
Но мать тоже ждала.
– Пошли посидим вместе, и ты мне все расскажешь, – сказала она после паузы.
Она села в качалку, Эммелина устроилась у ее ног так, как сидела в последнее утро перед отъездом. Мать тихо гладила ее по волосам. Повернув голову, Эммелина взглянула в любимое и дорогое лицо. Если бы мама угадала хоть толику правды! Если бы задала хоть какой-то вопрос, который покажет, что, узнай она все, это не поразит ее насмерть, не отвратит навсегда от дочки, не убьет безысходным отчаянием. В этот момент Эммелина вдруг поняла, что тяжелее всего она провинилась как раз перед матерью. Она совершила поступок, известие о котором та может не перенести.
– Ну, рассказывай же.
– Я просто не знаю, с чего начать. Лучше вы спрашивайте.
Мать улыбнулась:
– А я не знаю, о чем спрашивать.
Она не знала о чем, потому что и отдаленно не могла заподозрить правду.
– В первое время мне было ужасно трудно, – начала Эммелина. – Работа тяжелая, и еще так одиноко.
Мать понимающе кивнула:
– Я думала о тебе, Эмми. Все время думала, да, все время. Закрыв глаза, Эммелина уткнулась матери в колени.
– Ты знаешь, новеньких там не любят.
– Да-а, – ответила мать. – Все требует времени. То же самое и у нас, в Файетте, когда приезжают новые люди.
Но я-то была одна-одинешенька. И ждать мне было – невмоготу!
– Да ведь не просто не любили. Они смеялись и называли меня деревенщиной. Я была не похожа на городских и говорила не как они.
– Да-а, – протянула снова мама. – А теперь говоришь не как мы.
– Правда? – смутилась Эммелина.
– Ага.
– Да, но как так? То есть, конечно… Но ведь я, – смешалась она.
И они обе замолчали.
– Ты, видать, хорошо работала, – сказала мама. – Подумать только – получать такие деньги!
– Неплохо, – ответила Эммелина после еще большей паузы. – Я справлялась неплохо. Но только не сразу – когда попривыкла.
– Ну, это уж само собой.
В полном отчаянии Эммелина снова взглянула на мать. Ну, пожалуйста, расспросите меня. Придумайте, как это сделать, чтобы я чувствовала: можно рассказать правду и получить прощение. Отчаяние нахлынуло и отступило. Нежась под лаской матери, любовно гладившей ей голову, она постепенно почувствовала себя гораздо лучше. Ведь в конце концов она только-только приехала. И трудно, действительно, ожидать, что мать сразу во всем разберется. Безумием было предполагать, что они сразу вернутся к той близости, которая была прежде, когда они каждый день проводили вместе. Нужно набраться терпения, прижиться заново в доме. Оглядевшись, она увидела во всех подробностях знакомые стены, вещи. На столе прежние миски и плошки; даже с закрытыми глазами она в любой момент расставит их по местам, теперь, когда и сама снова вернулась на место. – Как хорошо быть дома, – благодарно шепнула она.
И в самом деле, дома было хорошо, хотя и тут кое-что изменилось.
Раньше отец разговаривал с сыновьями заметно больше, чем с дочками, но Эммелина всегда ощущала, что ее присутствие приносит ему радость, и еще: что он любит ее больше, чем Гарриет. Теперь, в первые месяцы после ее возвращения, Генри Мошер чуть ли не избегал Эммелину, помня все время, что вынужден был отправить ее в Лоуэлл, и невольно стыдясь этого. Он ни разу не расспросил ее, каково ей жилось там, и даже не упоминал о присылавшихся ею деньгах, да и вообще долгое время не разговаривал с ней ни о чем, кроме своей работы на лесопилке у старого Левона Фентона.
Никто, кроме Гарриет и еще двух сестер, не задавал ей вопросов о Лоуэлле. Младшие спрашивали обо всем из чистого любопытства, а Гарриет – с подковыркой, пытаясь добиться признания, что она много тратила на себя и жила очень весело.
Льюка глубоко обижала появившаяся в Эммелине сдержанность и замкнутость. Она чувствовала его обиду, но ничего не могла сделать: любила его, как и прежде, но не могла быть по-прежнему искренней и открытой. Скованность – хоть и в разной степени – присутствовала в ее отношениях со всеми, кроме Ребекки, которой исполнилось семь, и трех младших братьев, не помнивших, какой она была до Лоуэлла.
Выяснилось, что спать наверху вместе со всеми она больше не может. В первую ночь казалось, что сон не идет, так как она чересчур взволнована возвращением домой, но и во вторую, и в третью повторилось то же самое. До рассвета не сомкнув глаз, она прижималась к привезенной из Линна подушке, все время страшась, что кто-нибудь вдруг проснется и разглядит, как она тихо ее ласкает и шепчет что-то, баюкает, словно ребенка.
В конце концов ей пришло в голову попросить у родителей разрешения, пока погода теплая, спать на сене в сарае. Мать и отец без возражений согласились, но Гарриет восприняла уход сестры как личное оскорбление.
– Ну а когда погода испортится, тогда что? – резко и недовольно спросила она у матери.
– Когда испортится, тогда и решим, – спокойно ответила та. Эммелина перетащила в сарай подушку и сундучок, в котором, в ожидании нужного момента, по-прежнему лежала шаль Айвори Магвайр. Для всех других членов семьи подарков у Эммелины не было, и она рассудила подождать до зимы, когда шаль в самом деле остро понадобится всегда мучительно зябнувшей матери. Из дома ей выдали на сеновал только одно одеяло, и в июньские ночи было бы очень разумно использовать для тепла шаль, но она даже не вынула ее из сундучка.
(Потом, когда зима была уже на подходе, Льюк, поставив перегородку, устроил для Эммелины на чердаке отдельный уголок. Гарриет пришла в ярость, хотя он и обещал со временем сделать для нее то же самое.)
Когда через неделю после приезда домой она в первый раз пошла в церковь, иллюзии, что, не найдя в себе силы открыться матери, она сумеет все-таки во всем признаться пастору Эвансу, уже почти не было. И может, и лучше, что она промолчала. Ведь за время ее пребывания в Лоуэлле старый пастор совсем одряхлел. В церкви кое-кто узнавал ее и сразу тепло приветствовал; да и все остальные проявляли доброжелательство, спешили выказать дружелюбие, как только им объясняли, кто эта пришедшая с Мошерами хрупкая девушка с печальными глазами и волосами, туго стянутыми на шее в узелок.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Время шло. Город, как это и можно было предположить, несмотря на несколько тяжких застойных лет, быстро рос. Фундамент нового магазина, заложенный на Развилке еще в начале тридцатых и так и заброшенный в трудные времена, использовали для постройки второго трактира. Надобность в нем ощущалась, так как через Развилку, лежавшую на почтовом тракте из Кеннебека в Андроскоггин, шел непрерывный поток проезжих. Кроме того, здесь бывало удобно остановиться и тем, кто ехал из Халлоуэлла на Кузский тракт и дальше – в Нью-Гемпшир. В помещавшейся на Развилке лавке действовала и почта, а в последующие годы здесь, рядом, построили новые здания:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
Дилижанс приостановился, сошел последний пассажир, она осталась одна, и в миг, когда дверь захлопнулась, а возница взобрался на козлы, но не хлестнул еще лошадей, ее вдруг затопило доселе сдерживаемое и тщательно упрятанное желание увидеть наконец скорее маму, и последний час путешествия показался дольше, чем все остальные.
В мозгу сложилась картинка, связанная, наверно, с воспоминанием о том, как встретила ее Ханна. Мысленным взором она ясно видела, как идет к дому по файеттским улицам. Входит. Никого нет, и только мать стоит у стола лицом к двери. Их взгляды встречаются, и мама, протянув к ней руки, начинает плакать, а она подбегает и прижимается к материнской груди, и вот они уже плачут вместе.
Она была совершенно уверена, что, если мать даже и не узнает правду, все же с первого взгляда почувствует: что-то случилось. Понимала она и то, что, если мать прямо спросит, в чем дело, она не будет увиливать от ответа, а расскажет все как было, облегчит душу. Разделив с матерью бремя тайны, она опять станет Эммелиной Мошер, которая всего шестнадцать месяцев назад покинула Файетт, и избавится наконец от преследующего ее чувства, что в Массачусетсе она потеряла не только ребенка, но и себя самое.
Когда подъехала почтовая карета и кучер помог Эммелине сойти, миссис Брэдли, подметавшая крыльцо лавки, подняла глаза – вдруг это кто из знакомых, – но тотчас вернулась к прерванному занятию. Увидев это, Эммелина непроизвольно дотронулась до волос. Прошлым летом она обрезала их чуть не под корень, и сейчас они только-только прикрывали шею. Платье на ней было то самое, что сшили для ее отъезда в Лоуэлл, но даже тень узнавания не мелькнула в глазах миссис Брэдли.
Забрав у кучера сундучок, Эммелина перешла через дорогу. Возле трактира Джадкинса – единственного, кроме лавки, дома на Развилке – привязаны были три лошади. Солнце стояло прямо над головой, и это дало ей возможность сориентироваться во времени. Существовавшее в Лоуэлле деление дня на часы и минуты как-то исчезло у нее после рождения ребенка. Ну что ж, полдень так полдень. В любом случае надо идти домой. Она известила домашних, что скоро приедет, но специально не называла точный день. Ей нужно было хоть чуточку осмотреться, поверить, что она снова дома, прежде чем кто-либо ее увидит.
Погода стояла чудесная. В Лоуэлле такой день радовал только у водопадов. Земля оттаивала, скоро повсюду будет сплошная грязь. Но небо приветливо голубеет, легкие белые облачка украшают его завитушками, а деревья, вот-вот готовые покрыться листвой, спят, нарядные, в нежно-зеленой дымке. Оперев сундучок о бедро, Эммелина медленно шла по дороге. Все было таким же, как в день отъезда, разве только время года другое, но почему-то казалось, что все изменилось. Два дома, стоящие вдоль дороги, пруд, гуси казались просто подделками под то, что она оставила, уезжая. Но вот и последний поворот, а за ним – родной дом.
Если дела в семье и налаживались, как она поняла из последнего письма Льюка, вид его не свидетельствовал об этом. Пожалуй, он смотрелся даже еще более неопрятным и ветхим, чем прежде. Ноги сами собой ускорили шаг, но душа не откликнулась так же живо.
Возле крыльца играли дети. Один качался на веревке, другой заливисто смеялся. Увидев, что кто-то чужой идет к дому, они сразу замерли. Абрахам и Джосайя – с улыбкой решила она. Но так ли это? Нет-нет. За Джосайю она приняла Уильяма. А настоящий Джосайя – вот тот крепыш, которому уже… уже почти пять лет! Время шло и в Файетте. Уильяму теперь два с половиной. Когда она уезжала, волосы на его головенке были как светлый пух, а теперь потемнели.
Дети молча смотрели, как она поднимается по косогору.
– Здравствуй, Джосайя, – сказала она, подойдя. – Я Эммелина, твоя сестричка.
Вместо ответа Джосайя сунул в рот палец, Уильям расплакался.
Из-за угла вышел Льюк и, увидев ее, прирос к месту.
– Эм? – неуверенно спросил он. – Это ты?
Она улыбнулась, пытаясь подавить огорчение, оттого что он лишь с трудом узнает ее. Льюк и сам изменился. Был чуточку ниже ее, а теперь стал значительно выше. Лицо погрубело, утратив детскую мягкость, голос стал низким. Но где бы они ни встретились, она узнала бы его сразу.
– Да, – подтвердила она. – Это я.
– Ну и как ты? В порядке? Здорова?
Эммелина кивнула, готовая подбежать к нему и обнять, но вдруг замерла, вспомнив: они ведь считают, что она долго болела.
– Сейчас уже все хорошо, – ответила она Льюку. – Я только очень устала, а так все в порядке.
Он смущенно топтался, не понимая, как держать себя с ней. Что делать, куда смотреть, куда девать руки?
– Мама дома? – спросила она.
– Да, а папа работает на лесопилке Фентона.
– Это хорошая новость. Давно?
– Да вроде уже месяц будет.
Их взгляды наконец встретились, но оба сразу опустили глаза. Джосайя тихо похныкивал, а Уильям перестал плакать. Эммелина подошла к двери и открыла ее.
Стоя возле стола, спиной к двери, и наклонившись над большой глиняной квашней, мать месила тесто. В глубине комнаты, у окошка, сидели Гарриет и Розанна. Одна чесала шерсть, другая пряла. Странно было снова увидеть чесанье вручную. Это ведь очень трудно! – подумала Эммелина, стараясь отделаться от разочарования, вызванного присутствием сестер. Ведь ей так хотелось сразу же очутиться вдвоем с матерью.
Обе девочки заметили ее одновременно. Розанна, просияв улыбкой, проворно отложила работу и, подбежав к Эммелине, крепко ее обняла. Ей было девять лет, и она больше всех сестер походила на старшую. А теперь, в общем, имела большее сходство с Эммелиной двухлетней давности, чем сама нынешняя Эммелина. Гарриет, в отличие от Розанны, не встала с места, а только проговорила бесцветно и равнодушно:
– Мама, она приехала.
Гарриет было почти двенадцать. Во время отсутствия Эммелины она была старшей дочкой и теперь просто бесилась при мысли, что нужно будет расстаться со всеми выгодами, которые она умудрялась из этого извлекать.
Мать обернулась. Поспешно отпустив Розанну, Эммелина кинулась к ней, они обнялись. Снова, как прежде, она прильнула к мягкой материнской щеке, прижалась к ее груди своей грудью, которая при прощальном объятии в момент отъезда была совсем плоской. Сразу мучительная боль пережитого за год волной взметнулась в душе, угрожая разрушить с трудом построенную сдерживающую плотину, и Эммелина затрепетала в предчувствии облегчения, которое принесут ей обильные слезы на материнской груди. Но ничего не случилось: плотина выдержала.
Мать оторвалась от Эммелины, чтобы получше ее рассмотреть.
– Но ты теперь совсем здорова, Эмми? – тревожно спрашивала она, жадно всматриваясь в лицо дочки.
– Да, – тихо ответила Эммелина. – А вы?
Мать кивнула. В волосах у нее прибавилось седины, но в общем она была все такой же.
– Знаешь, ты наша спасительница, – сказала она. Эммелина в ответ улыбнулась. Сдержанные плотиной слезы сквозили в ее улыбке, но она этого не чувствовала.
Мать жестом велела двум младшим дочкам оставить их ненадолго наедине, и девочки вышли на улицу.
– Ты сильно повзрослела, – проговорила наконец мать.
– За это время столько всего было, – отозвалась Эммелина и замолчала, выжидая.
Но мать тоже ждала.
– Пошли посидим вместе, и ты мне все расскажешь, – сказала она после паузы.
Она села в качалку, Эммелина устроилась у ее ног так, как сидела в последнее утро перед отъездом. Мать тихо гладила ее по волосам. Повернув голову, Эммелина взглянула в любимое и дорогое лицо. Если бы мама угадала хоть толику правды! Если бы задала хоть какой-то вопрос, который покажет, что, узнай она все, это не поразит ее насмерть, не отвратит навсегда от дочки, не убьет безысходным отчаянием. В этот момент Эммелина вдруг поняла, что тяжелее всего она провинилась как раз перед матерью. Она совершила поступок, известие о котором та может не перенести.
– Ну, рассказывай же.
– Я просто не знаю, с чего начать. Лучше вы спрашивайте.
Мать улыбнулась:
– А я не знаю, о чем спрашивать.
Она не знала о чем, потому что и отдаленно не могла заподозрить правду.
– В первое время мне было ужасно трудно, – начала Эммелина. – Работа тяжелая, и еще так одиноко.
Мать понимающе кивнула:
– Я думала о тебе, Эмми. Все время думала, да, все время. Закрыв глаза, Эммелина уткнулась матери в колени.
– Ты знаешь, новеньких там не любят.
– Да-а, – ответила мать. – Все требует времени. То же самое и у нас, в Файетте, когда приезжают новые люди.
Но я-то была одна-одинешенька. И ждать мне было – невмоготу!
– Да ведь не просто не любили. Они смеялись и называли меня деревенщиной. Я была не похожа на городских и говорила не как они.
– Да-а, – протянула снова мама. – А теперь говоришь не как мы.
– Правда? – смутилась Эммелина.
– Ага.
– Да, но как так? То есть, конечно… Но ведь я, – смешалась она.
И они обе замолчали.
– Ты, видать, хорошо работала, – сказала мама. – Подумать только – получать такие деньги!
– Неплохо, – ответила Эммелина после еще большей паузы. – Я справлялась неплохо. Но только не сразу – когда попривыкла.
– Ну, это уж само собой.
В полном отчаянии Эммелина снова взглянула на мать. Ну, пожалуйста, расспросите меня. Придумайте, как это сделать, чтобы я чувствовала: можно рассказать правду и получить прощение. Отчаяние нахлынуло и отступило. Нежась под лаской матери, любовно гладившей ей голову, она постепенно почувствовала себя гораздо лучше. Ведь в конце концов она только-только приехала. И трудно, действительно, ожидать, что мать сразу во всем разберется. Безумием было предполагать, что они сразу вернутся к той близости, которая была прежде, когда они каждый день проводили вместе. Нужно набраться терпения, прижиться заново в доме. Оглядевшись, она увидела во всех подробностях знакомые стены, вещи. На столе прежние миски и плошки; даже с закрытыми глазами она в любой момент расставит их по местам, теперь, когда и сама снова вернулась на место. – Как хорошо быть дома, – благодарно шепнула она.
И в самом деле, дома было хорошо, хотя и тут кое-что изменилось.
Раньше отец разговаривал с сыновьями заметно больше, чем с дочками, но Эммелина всегда ощущала, что ее присутствие приносит ему радость, и еще: что он любит ее больше, чем Гарриет. Теперь, в первые месяцы после ее возвращения, Генри Мошер чуть ли не избегал Эммелину, помня все время, что вынужден был отправить ее в Лоуэлл, и невольно стыдясь этого. Он ни разу не расспросил ее, каково ей жилось там, и даже не упоминал о присылавшихся ею деньгах, да и вообще долгое время не разговаривал с ней ни о чем, кроме своей работы на лесопилке у старого Левона Фентона.
Никто, кроме Гарриет и еще двух сестер, не задавал ей вопросов о Лоуэлле. Младшие спрашивали обо всем из чистого любопытства, а Гарриет – с подковыркой, пытаясь добиться признания, что она много тратила на себя и жила очень весело.
Льюка глубоко обижала появившаяся в Эммелине сдержанность и замкнутость. Она чувствовала его обиду, но ничего не могла сделать: любила его, как и прежде, но не могла быть по-прежнему искренней и открытой. Скованность – хоть и в разной степени – присутствовала в ее отношениях со всеми, кроме Ребекки, которой исполнилось семь, и трех младших братьев, не помнивших, какой она была до Лоуэлла.
Выяснилось, что спать наверху вместе со всеми она больше не может. В первую ночь казалось, что сон не идет, так как она чересчур взволнована возвращением домой, но и во вторую, и в третью повторилось то же самое. До рассвета не сомкнув глаз, она прижималась к привезенной из Линна подушке, все время страшась, что кто-нибудь вдруг проснется и разглядит, как она тихо ее ласкает и шепчет что-то, баюкает, словно ребенка.
В конце концов ей пришло в голову попросить у родителей разрешения, пока погода теплая, спать на сене в сарае. Мать и отец без возражений согласились, но Гарриет восприняла уход сестры как личное оскорбление.
– Ну а когда погода испортится, тогда что? – резко и недовольно спросила она у матери.
– Когда испортится, тогда и решим, – спокойно ответила та. Эммелина перетащила в сарай подушку и сундучок, в котором, в ожидании нужного момента, по-прежнему лежала шаль Айвори Магвайр. Для всех других членов семьи подарков у Эммелины не было, и она рассудила подождать до зимы, когда шаль в самом деле остро понадобится всегда мучительно зябнувшей матери. Из дома ей выдали на сеновал только одно одеяло, и в июньские ночи было бы очень разумно использовать для тепла шаль, но она даже не вынула ее из сундучка.
(Потом, когда зима была уже на подходе, Льюк, поставив перегородку, устроил для Эммелины на чердаке отдельный уголок. Гарриет пришла в ярость, хотя он и обещал со временем сделать для нее то же самое.)
Когда через неделю после приезда домой она в первый раз пошла в церковь, иллюзии, что, не найдя в себе силы открыться матери, она сумеет все-таки во всем признаться пастору Эвансу, уже почти не было. И может, и лучше, что она промолчала. Ведь за время ее пребывания в Лоуэлле старый пастор совсем одряхлел. В церкви кое-кто узнавал ее и сразу тепло приветствовал; да и все остальные проявляли доброжелательство, спешили выказать дружелюбие, как только им объясняли, кто эта пришедшая с Мошерами хрупкая девушка с печальными глазами и волосами, туго стянутыми на шее в узелок.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Время шло. Город, как это и можно было предположить, несмотря на несколько тяжких застойных лет, быстро рос. Фундамент нового магазина, заложенный на Развилке еще в начале тридцатых и так и заброшенный в трудные времена, использовали для постройки второго трактира. Надобность в нем ощущалась, так как через Развилку, лежавшую на почтовом тракте из Кеннебека в Андроскоггин, шел непрерывный поток проезжих. Кроме того, здесь бывало удобно остановиться и тем, кто ехал из Халлоуэлла на Кузский тракт и дальше – в Нью-Гемпшир. В помещавшейся на Развилке лавке действовала и почта, а в последующие годы здесь, рядом, построили новые здания:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43