сайт сантехники
Но к врачу подбежал Круглов с искаженным злобою лицом.
– Что значит «нельзя»? – закричал он, отталкивая врача. – Бессонов сегодня поставил такой рекорд, и его не пустить к жене?
Вальку впустили.
Катя встретила его совсем прежней простодушной улыбкой. Он осторожно, боясь дышать, подошел к ребенку. Закутанный в пеленку мальчишка кричал, морща красный лобик.
– В меня! – сказал Валька, виновато улыбаясь врачу, и на цыпочках подошел к Кате. Он хотел сказать ей многое. Он любил ее, он был благодарен ей, он все еще боялся за нее. Он не знал, как это выразить при посторонних, и сказал другое.
– Катюша, а мы сделали все тысяча двенадцать метров, – сказал он робко, сжимая ее руку в своей.
Врач передернул плечами, возмущенный.
Но Катя поняла. Она знала, что дело не в тысяче двенадцати метрах, а в том, что они оба достойны друг друга, жизни, любви, сына.
– Мне совсем не было трудно, – заявила она и, приподняв голову, покосилась на сына. – Он тебе понравился?
Врач выпроводил Вальку из палаты. Катя счастливо вздохнула и закрыла глаза. Засыпая, она слышала гул голосов во дворе, но сон уже обволакивал сознание, и она не разобрала приветствий, адресованных ей, ее мужу, их прекрасному сыну.
А Валька прибежал домой, не зная, что делать с собой. Он бегал по комнате, натыкаясь на стулья, разговаривал вслух, громко смеялся. Должно быть, он был смертельно утомлен, но возбуждение вытеснило усталость.
Он шумно обрадовался, когда пришли друзья из комсомольского комитета – Круглов, Сема Альтшулер, Тоня. Они осмотрели комнату и приданое сына. Тут же наметили, что еще нужно. Сема сказал, что завтра установит радиоприемник. Тоня обещала детскую коляску, Круглов – ватное одеяло и материи, на занавеску.
Они силой увели Вальку ужинать. В столовой Валька узнал, что начальник строительства Драченов премировал всю бригаду. После ужина друзья проводили Вальку до дверей комнаты:
– Ты же устал, спи.
Но Валька не мог спать. Подождав, пока уйдут друзья, он побежал в холостяцкое общежитие, к своим штукатурам. Штукатуры спали, их богатырский храп был слышен из коридора. Валька потоптался в дверях, послушал, кто как храпит, и побежал в больницу – мало ли что могло случиться за три часа! Он долго стучался. Наконец вышла сердитая санитарка, и Валька с трудом добился от нее сообщения, что роженица чувствует себя прекрасно, а ребенок спит, потому что больше ему делать нечего.
Вальке также было нечего больше делать, и он побрел домой. Но спать было невозможно. Все самые лучшие мысли оставались невысказанными. Нужно было немедленно излить свое счастье понимающему другу, но он не знал кому. И вдруг он нашел этого друга.
Он достал чистую бумагу, сел к столу и задумался. Потом неуверенно написал: «Глубокоуважаемый…» Нет, не то. «Уважаемый, любимый…» Нет, он снова зачеркнул. Надо проще, дружески. Как тогда, в минуту встречи. Он поймет. И Валька стал писать, уже не отрываясь:
«Дорогой, дорогой Сергей Миронович! Я давно собираюсь Вам написать, но не было ничего отличительного. А сегодня самый счастливый день в моей жизни: я сделал с бригадой 1012 квадратных метров стены, никто не брался, а я взялся и сделал. И у меня родился сын, Сергей Валентинович Бессонов. Его еще не записали, но у нас с Катей (это моя жена) давно решено назвать сына Вашим именем, а если дочка – Кирой. Но родился сын одиннадцати фунтов весом. Это здесь первый такой крупный ребенок – больше десяти с половиной не было, а ребят родилось уже больше сотни.
Не удивляйтесь, Сергей Миронович, что всего сотня. Ведь город у нас совсем новый, молодой, мы его построили своими руками на чистом месте. Вы знаете, я штукатур, но я не только штукатурил, а корчевал тайгу, прокладывал дороги, строил шалаши, потом дома, рыл землю, сплавлял лес – всего не перескажешь. Скажу Вам без утайки, вначале мне не понравилось, и я даже чуть не убежал, но Катя мне напомнила Ваши слова, Сергей Миронович, чтобы я не подкачал ленинградский авторитет. Тогда я выправился и стал лучшим ударником, и вот уже второй год бригадир отличной краснознаменной комсомольской бригады штукатуров, и наше переходящее красное знамя от нас никуда не перейдет, этого мы не допустим. Вы помните, как я работал? Я научил всех ребят работать так же. И не будет на заводе такого сооружения, где бы не было нашей штукатурки. А завод будет первоклассный, по самой передовой технике. И город будет мировой. Вот бы Вы приехали посмотреть! Здесь места очень красивые. Тайга, сопки, горные речки. А сам Амур гораздо шире Невы. Я слышал, Вы любите охотиться, так охота здесь замечательная, зайцы, утки, белки, всякое зверье есть, а если подальше забраться, найдете и лося и медведя. Так что приезжайте, дорогой Сергей Миронович! А мы Вам покажем нашего сына Сергея. И я Вам обещаю комсомольским словом, что он тоже не уронит ленинградский авторитет и будет достоин Вашего имени.
Простите, что отвлекаю Ваше внимание. Вы, может быть, забыли меня, но я Вас всегда помню и по Вашему совету сюда приехал. А когда сын подрастет, я расскажу ему про Вас и научу его любить Вас, как лучший пример и образец, каким Вы являетесь для меня, дорогой Сергей Миронович. И еще передаю Вам привет от жены Кати и всех комсомольцев, строителей нашего города.
Остаюсь с уважением любящий Вас Валентин Бессонов, мобилизованный ленинградский комсомолец».
Дописав письмо, Валька запечатал его, сбегал опустить в почтовый ящик и только тогда, успокоенный, заснул. И так спалось ему, что даже снов не видел.
Утро встретило его метелью. Но Валька как именинник носился по городу, не замечая холода. Он успел побывать в больнице до работы и снова сбегал туда в обеденный перерыв, а после работы добился коротенького свидания с Катей. Катя была здорова и упрашивала доктора, чтобы ей разрешили встать. «Я же физкультурница! – убеждала она врача. – Для меня сроки совсем другие!» Сын был добродушный и покладистый, санитарки уверяли, что лучшего ребенка не видели.
Дома Валька застал детскую коляску, одеяло, занавески и Сему Альтшулера, возившегося с приемником. Не обращая внимания на ветер, они вдвоем лазили на крышу устанавливать антенну. Валька ничего не понимал в радио, но с уважением и готовностью выполнял мелкие поручения Семы – разматывал провод, подавал ролики и гвозди, держал стремянку.
Поздно вечером все было готово. Очень довольные, уселись они перед чудесным ящиком. Сема включил провод, повернул рычажок, и оба слушали, как тихо гудели, накаляясь, лампы. Потом, еще издалека, донеслись волны музыки. Друзья торжественно переглянулись. В приемнике что-то гудело и трещало, но музыка росла, приближалась. Величественные звуки неслись из маленького ящика.
«Вот это жизнь! – думал Валька. – Поработал на славу, пришел домой, а тут у тебя уют, и отдых, и сын растет под музыку…» Но от маленького ящика, в пришедших издалека волнах музыки, струилось что-то неуловимо тревожное. Звуки распирали ящик, тяжелые, мощные, мятущиеся, скорбные.
«Что это?» – хотел спросить Валька, но не посмел. В лице Семы он прочел тот же испуг и тревогу, что охватили его.
Музыка смолкла. Ящик гудел, что-то лопалось и трещало в неведомых пространствах. И вдруг, после паузы, из неведомых пространств зазвучал низкий и напряженный мужской голос:
– От Центрального Комитета Всесоюзной Коммунистической партии большевиков…
Обманывая себя, Валька произнес пересохшими губами:
– Ого, тут узнаешь все новости!
Тревога, тревога и горе просачивались в комнату вместе с низким и напряженным голосом.
– Центральный Комитет ВКП (большевиков) с величайшим прискорбием извещает партию, рабочий класс и всех трудящихся…
Голос говорил медленно, угрожающе отчетливо. Приятели неотрывно смотрели в черную сетку ящика.
– …что первого декабря в Ленинграде от предательской руки врага рабочего класса…
Валька и Сема одновременно поднялись. Валька дернулся вперед, готовый выключить приемник, лишь бы защититься от зловещего голоса.
– …погиб выдающийся деятель нашей партии, пламенный, бесстрашный революционер…
«Кто?!» – хотел крикнуть Валька, но крик застрял в гортани.
– …любимый руководитель большевиков и всех трудящихся Ленинграда, секретарь Центрального и Ленинградского Комитета ВКП (большевиков)…
«Нет, нет, не может быть, ошибка!..» – протестовал Валька всем своим существом, не желающим верить страшному, непонятному, неотвратимому несчастью, выползавшему из маленького ящика отчетливым голосом чтеца.
– …член Политбюро ЦК ВКП (б)…
И, наконец, когда напряжение стало непосильным, голос закончил:
– …товарищ Сергей Миронович Киров.
В беспамятстве Валька вцепился руками в зловещий ящик и тряхнул его. А голос, вздрагивая, продолжал:
– …кристально чистого и непоколебимо стойкого партийца, большевика-ленинца, отдавшего всю свою яркую, славную жизнь делу рабочего класса…
Валька выпустил из рук приемник. Поздно. Несчастье неотвратимо. Оно уже вошло в жизнь… А голос продолжал, и какие-то обнадеживающие бодрые ноты появились в нем:
– Центральный Комитет верит, что память о товарище Кирове, светлый пример его бесстрашной, неутомимой борьбы за пролетарскую революцию…
Сема Альтшулер подошел к Вальке и прижался к его плечу, этой близостью защищаясь от возникшей пустоты. Тогда Валька опустил голову и заплакал. Киров! Светлый Киров!.. Он вспомнил внимательные, наблюдающие глаза с веселым прищуром, вспомнил теплые нити, протянувшиеся от него к Вальке, когда Валька понял, что он тоже любит и понимает ладную, умелую работу. И теплый голос, спросивший: «Едешь с охотой?»
– Кто?! – крикнул Валька, поднимая лицо с пятнами слез на щеках. – Кто мог это сделать?! Да я бы!.. – Его сотрясали злоба и ненависть к тому неизвестному, кто смел посягнуть на его Кирова. Он задыхался от сознания, что находится так далеко, что он бессилен что-либо сделать.
– Ты не знаешь, что такое был Киров! – крикнул он Семе Альтшулеру. – А я его знал! Знал!..
Часом позднее, по затихшему городу, Валька ходил из барака в барак. Забывая отряхнуть налипший снег, он собирал людей и рассказывал, что такое был Киров и как Киров послал его на Дальний Восток. И в бессонную ночь, сплотившись в тесные группы вокруг Вальки, комсомольцы слушали его рассказ, а потом шли за ним в другой барак и снова слушали и вместе сочиняли гневную и скорбную резолюцию, вставляя в нее каждый свое слово любви, ненависти, непреклонной решимости.
Маленький Сергей спал в больнице в своей постельке рядом с тремя другими маленькими существами. Он лежал спокойно, чуждый миру волнений, тревог и борьбы, сам – средоточие жизни в ее самом радостном проявлении. Катя прокралась в детскую и сидела над ним, поджав под себя босые ноги, и глотая слезы всматривалась в него с надеждой, облегчающей и оттесняющей скорбь.
10
Начиная редактировать газету, Гриша Исаков еще не представлял себе, чем станет для него газета. Он только радовался – вот когда можно будет писать стихи!
Но писал он очень мало. Были недели и даже месяцы, когда он не писал ни строчки. Стихи бродили в нем, не выходя наружу. Мелькнет строфа, рифма, несколько стихотворных мыслей – он не давал им оформиться. Его поэтический опыт помогал ему писать прозу – его статьи были лаконичны, ясны. Он умел ценить слово и строчку. В прозе, как и в стихе, он не допускал пустых мест. Но статьи, которые он обдумывал ночами, повышали его требования к стихам. Редактор газеты направлял поэта. Кипучая, требовательная жизнь говорила с поэтом полным голосом. Этому упрямому голосу вторил другой, громовый голос поэтического руководителя – голос Маяковского. «В наше время тот – поэт, тот – писатель, кто полезен». Из прошлого звучал третий голос: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан».
Гриша всегда жил жизнью своего народа, своего коллектива. Но, мечтатель, он нередко скользил над событиями, над людьми, воспринимая их сквозь мечтательную, лирическую задумчивость. Он часто видел жизнь не такой, как она есть, а такой, какой хотел ее видеть. Газета – литературная практика, черновая работа поэзии – заставила его спуститься к самой низкой реальности, войти в нее, разобраться в ней, понюхать и хорошие и дурные запахи, увидеть и солнце и мрак. Тогда он понял, что «жизнь как она есть» сложней и прекрасней его выдумок. Противоречивее и многограннее люди. Сложнее события. Глубже процессы изменения и развития. Что же он писал до сих пор? Все чепуха, вздор, пустяки, побрякушки!
Он вмешивался и созидал жизнь, и жизнь предъявляла требования – писать остро, глубоко, бить в цель, доходить до масс, действовать. Не только жизнь – он сам, один из ее творцов, диктовал эти требования самому себе.
А писать он не мог. Разучился. Не получалось того, что хотелось. Писать же такие стихи, как прежде, было уже стыдно…
Секретарь горкома партии Готовцев упрекнул его:
– Заленился ты, Исаков. Что бы дать на развороте стишки – всю газету украсило бы!
– Я не могу, – удрученно сказал Гриша. – Понимаешь, стихи должны жечь, переворачивать, бить, а у меня не выходит.
– А ты не жги, не переворачивай. Тебя ведь никто Пушкиным не считает. А что за газета без стихов?
Готовцев не понимал. Гриша не обижался, он знал, что он не Пушкин, но он вспоминал Морозова – Морозов понял бы. Писать стишки для украшения он не мог и не хотел.
– Я бездарен, – говорил он Соне. – Все, что я написал, никому не нужно!
– Спроси об этом Мотьку Знайде, – спокойно отвечала Соня. – Кто вернул его с пристани, если не твои стихи?
– Да, но это единственное поэтическое дело моей жизни, которое имело смысл.
Он преувеличивал, но мысли его были правильны. Сознание шло дальше его умения. Он хотел того, чего еще не мог осуществить. Но в этот период газетной работы и стихового затишья в нем зрели новые силы.
Ощущение сегодняшнего было в нем всегда. Газета доводила это ощущение до предельной остроты. Он был в центре всего и должен был не только откликаться на все, но чуять назревающие события, угадывать, вызывать к жизни новые процессы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
– Что значит «нельзя»? – закричал он, отталкивая врача. – Бессонов сегодня поставил такой рекорд, и его не пустить к жене?
Вальку впустили.
Катя встретила его совсем прежней простодушной улыбкой. Он осторожно, боясь дышать, подошел к ребенку. Закутанный в пеленку мальчишка кричал, морща красный лобик.
– В меня! – сказал Валька, виновато улыбаясь врачу, и на цыпочках подошел к Кате. Он хотел сказать ей многое. Он любил ее, он был благодарен ей, он все еще боялся за нее. Он не знал, как это выразить при посторонних, и сказал другое.
– Катюша, а мы сделали все тысяча двенадцать метров, – сказал он робко, сжимая ее руку в своей.
Врач передернул плечами, возмущенный.
Но Катя поняла. Она знала, что дело не в тысяче двенадцати метрах, а в том, что они оба достойны друг друга, жизни, любви, сына.
– Мне совсем не было трудно, – заявила она и, приподняв голову, покосилась на сына. – Он тебе понравился?
Врач выпроводил Вальку из палаты. Катя счастливо вздохнула и закрыла глаза. Засыпая, она слышала гул голосов во дворе, но сон уже обволакивал сознание, и она не разобрала приветствий, адресованных ей, ее мужу, их прекрасному сыну.
А Валька прибежал домой, не зная, что делать с собой. Он бегал по комнате, натыкаясь на стулья, разговаривал вслух, громко смеялся. Должно быть, он был смертельно утомлен, но возбуждение вытеснило усталость.
Он шумно обрадовался, когда пришли друзья из комсомольского комитета – Круглов, Сема Альтшулер, Тоня. Они осмотрели комнату и приданое сына. Тут же наметили, что еще нужно. Сема сказал, что завтра установит радиоприемник. Тоня обещала детскую коляску, Круглов – ватное одеяло и материи, на занавеску.
Они силой увели Вальку ужинать. В столовой Валька узнал, что начальник строительства Драченов премировал всю бригаду. После ужина друзья проводили Вальку до дверей комнаты:
– Ты же устал, спи.
Но Валька не мог спать. Подождав, пока уйдут друзья, он побежал в холостяцкое общежитие, к своим штукатурам. Штукатуры спали, их богатырский храп был слышен из коридора. Валька потоптался в дверях, послушал, кто как храпит, и побежал в больницу – мало ли что могло случиться за три часа! Он долго стучался. Наконец вышла сердитая санитарка, и Валька с трудом добился от нее сообщения, что роженица чувствует себя прекрасно, а ребенок спит, потому что больше ему делать нечего.
Вальке также было нечего больше делать, и он побрел домой. Но спать было невозможно. Все самые лучшие мысли оставались невысказанными. Нужно было немедленно излить свое счастье понимающему другу, но он не знал кому. И вдруг он нашел этого друга.
Он достал чистую бумагу, сел к столу и задумался. Потом неуверенно написал: «Глубокоуважаемый…» Нет, не то. «Уважаемый, любимый…» Нет, он снова зачеркнул. Надо проще, дружески. Как тогда, в минуту встречи. Он поймет. И Валька стал писать, уже не отрываясь:
«Дорогой, дорогой Сергей Миронович! Я давно собираюсь Вам написать, но не было ничего отличительного. А сегодня самый счастливый день в моей жизни: я сделал с бригадой 1012 квадратных метров стены, никто не брался, а я взялся и сделал. И у меня родился сын, Сергей Валентинович Бессонов. Его еще не записали, но у нас с Катей (это моя жена) давно решено назвать сына Вашим именем, а если дочка – Кирой. Но родился сын одиннадцати фунтов весом. Это здесь первый такой крупный ребенок – больше десяти с половиной не было, а ребят родилось уже больше сотни.
Не удивляйтесь, Сергей Миронович, что всего сотня. Ведь город у нас совсем новый, молодой, мы его построили своими руками на чистом месте. Вы знаете, я штукатур, но я не только штукатурил, а корчевал тайгу, прокладывал дороги, строил шалаши, потом дома, рыл землю, сплавлял лес – всего не перескажешь. Скажу Вам без утайки, вначале мне не понравилось, и я даже чуть не убежал, но Катя мне напомнила Ваши слова, Сергей Миронович, чтобы я не подкачал ленинградский авторитет. Тогда я выправился и стал лучшим ударником, и вот уже второй год бригадир отличной краснознаменной комсомольской бригады штукатуров, и наше переходящее красное знамя от нас никуда не перейдет, этого мы не допустим. Вы помните, как я работал? Я научил всех ребят работать так же. И не будет на заводе такого сооружения, где бы не было нашей штукатурки. А завод будет первоклассный, по самой передовой технике. И город будет мировой. Вот бы Вы приехали посмотреть! Здесь места очень красивые. Тайга, сопки, горные речки. А сам Амур гораздо шире Невы. Я слышал, Вы любите охотиться, так охота здесь замечательная, зайцы, утки, белки, всякое зверье есть, а если подальше забраться, найдете и лося и медведя. Так что приезжайте, дорогой Сергей Миронович! А мы Вам покажем нашего сына Сергея. И я Вам обещаю комсомольским словом, что он тоже не уронит ленинградский авторитет и будет достоин Вашего имени.
Простите, что отвлекаю Ваше внимание. Вы, может быть, забыли меня, но я Вас всегда помню и по Вашему совету сюда приехал. А когда сын подрастет, я расскажу ему про Вас и научу его любить Вас, как лучший пример и образец, каким Вы являетесь для меня, дорогой Сергей Миронович. И еще передаю Вам привет от жены Кати и всех комсомольцев, строителей нашего города.
Остаюсь с уважением любящий Вас Валентин Бессонов, мобилизованный ленинградский комсомолец».
Дописав письмо, Валька запечатал его, сбегал опустить в почтовый ящик и только тогда, успокоенный, заснул. И так спалось ему, что даже снов не видел.
Утро встретило его метелью. Но Валька как именинник носился по городу, не замечая холода. Он успел побывать в больнице до работы и снова сбегал туда в обеденный перерыв, а после работы добился коротенького свидания с Катей. Катя была здорова и упрашивала доктора, чтобы ей разрешили встать. «Я же физкультурница! – убеждала она врача. – Для меня сроки совсем другие!» Сын был добродушный и покладистый, санитарки уверяли, что лучшего ребенка не видели.
Дома Валька застал детскую коляску, одеяло, занавески и Сему Альтшулера, возившегося с приемником. Не обращая внимания на ветер, они вдвоем лазили на крышу устанавливать антенну. Валька ничего не понимал в радио, но с уважением и готовностью выполнял мелкие поручения Семы – разматывал провод, подавал ролики и гвозди, держал стремянку.
Поздно вечером все было готово. Очень довольные, уселись они перед чудесным ящиком. Сема включил провод, повернул рычажок, и оба слушали, как тихо гудели, накаляясь, лампы. Потом, еще издалека, донеслись волны музыки. Друзья торжественно переглянулись. В приемнике что-то гудело и трещало, но музыка росла, приближалась. Величественные звуки неслись из маленького ящика.
«Вот это жизнь! – думал Валька. – Поработал на славу, пришел домой, а тут у тебя уют, и отдых, и сын растет под музыку…» Но от маленького ящика, в пришедших издалека волнах музыки, струилось что-то неуловимо тревожное. Звуки распирали ящик, тяжелые, мощные, мятущиеся, скорбные.
«Что это?» – хотел спросить Валька, но не посмел. В лице Семы он прочел тот же испуг и тревогу, что охватили его.
Музыка смолкла. Ящик гудел, что-то лопалось и трещало в неведомых пространствах. И вдруг, после паузы, из неведомых пространств зазвучал низкий и напряженный мужской голос:
– От Центрального Комитета Всесоюзной Коммунистической партии большевиков…
Обманывая себя, Валька произнес пересохшими губами:
– Ого, тут узнаешь все новости!
Тревога, тревога и горе просачивались в комнату вместе с низким и напряженным голосом.
– Центральный Комитет ВКП (большевиков) с величайшим прискорбием извещает партию, рабочий класс и всех трудящихся…
Голос говорил медленно, угрожающе отчетливо. Приятели неотрывно смотрели в черную сетку ящика.
– …что первого декабря в Ленинграде от предательской руки врага рабочего класса…
Валька и Сема одновременно поднялись. Валька дернулся вперед, готовый выключить приемник, лишь бы защититься от зловещего голоса.
– …погиб выдающийся деятель нашей партии, пламенный, бесстрашный революционер…
«Кто?!» – хотел крикнуть Валька, но крик застрял в гортани.
– …любимый руководитель большевиков и всех трудящихся Ленинграда, секретарь Центрального и Ленинградского Комитета ВКП (большевиков)…
«Нет, нет, не может быть, ошибка!..» – протестовал Валька всем своим существом, не желающим верить страшному, непонятному, неотвратимому несчастью, выползавшему из маленького ящика отчетливым голосом чтеца.
– …член Политбюро ЦК ВКП (б)…
И, наконец, когда напряжение стало непосильным, голос закончил:
– …товарищ Сергей Миронович Киров.
В беспамятстве Валька вцепился руками в зловещий ящик и тряхнул его. А голос, вздрагивая, продолжал:
– …кристально чистого и непоколебимо стойкого партийца, большевика-ленинца, отдавшего всю свою яркую, славную жизнь делу рабочего класса…
Валька выпустил из рук приемник. Поздно. Несчастье неотвратимо. Оно уже вошло в жизнь… А голос продолжал, и какие-то обнадеживающие бодрые ноты появились в нем:
– Центральный Комитет верит, что память о товарище Кирове, светлый пример его бесстрашной, неутомимой борьбы за пролетарскую революцию…
Сема Альтшулер подошел к Вальке и прижался к его плечу, этой близостью защищаясь от возникшей пустоты. Тогда Валька опустил голову и заплакал. Киров! Светлый Киров!.. Он вспомнил внимательные, наблюдающие глаза с веселым прищуром, вспомнил теплые нити, протянувшиеся от него к Вальке, когда Валька понял, что он тоже любит и понимает ладную, умелую работу. И теплый голос, спросивший: «Едешь с охотой?»
– Кто?! – крикнул Валька, поднимая лицо с пятнами слез на щеках. – Кто мог это сделать?! Да я бы!.. – Его сотрясали злоба и ненависть к тому неизвестному, кто смел посягнуть на его Кирова. Он задыхался от сознания, что находится так далеко, что он бессилен что-либо сделать.
– Ты не знаешь, что такое был Киров! – крикнул он Семе Альтшулеру. – А я его знал! Знал!..
Часом позднее, по затихшему городу, Валька ходил из барака в барак. Забывая отряхнуть налипший снег, он собирал людей и рассказывал, что такое был Киров и как Киров послал его на Дальний Восток. И в бессонную ночь, сплотившись в тесные группы вокруг Вальки, комсомольцы слушали его рассказ, а потом шли за ним в другой барак и снова слушали и вместе сочиняли гневную и скорбную резолюцию, вставляя в нее каждый свое слово любви, ненависти, непреклонной решимости.
Маленький Сергей спал в больнице в своей постельке рядом с тремя другими маленькими существами. Он лежал спокойно, чуждый миру волнений, тревог и борьбы, сам – средоточие жизни в ее самом радостном проявлении. Катя прокралась в детскую и сидела над ним, поджав под себя босые ноги, и глотая слезы всматривалась в него с надеждой, облегчающей и оттесняющей скорбь.
10
Начиная редактировать газету, Гриша Исаков еще не представлял себе, чем станет для него газета. Он только радовался – вот когда можно будет писать стихи!
Но писал он очень мало. Были недели и даже месяцы, когда он не писал ни строчки. Стихи бродили в нем, не выходя наружу. Мелькнет строфа, рифма, несколько стихотворных мыслей – он не давал им оформиться. Его поэтический опыт помогал ему писать прозу – его статьи были лаконичны, ясны. Он умел ценить слово и строчку. В прозе, как и в стихе, он не допускал пустых мест. Но статьи, которые он обдумывал ночами, повышали его требования к стихам. Редактор газеты направлял поэта. Кипучая, требовательная жизнь говорила с поэтом полным голосом. Этому упрямому голосу вторил другой, громовый голос поэтического руководителя – голос Маяковского. «В наше время тот – поэт, тот – писатель, кто полезен». Из прошлого звучал третий голос: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан».
Гриша всегда жил жизнью своего народа, своего коллектива. Но, мечтатель, он нередко скользил над событиями, над людьми, воспринимая их сквозь мечтательную, лирическую задумчивость. Он часто видел жизнь не такой, как она есть, а такой, какой хотел ее видеть. Газета – литературная практика, черновая работа поэзии – заставила его спуститься к самой низкой реальности, войти в нее, разобраться в ней, понюхать и хорошие и дурные запахи, увидеть и солнце и мрак. Тогда он понял, что «жизнь как она есть» сложней и прекрасней его выдумок. Противоречивее и многограннее люди. Сложнее события. Глубже процессы изменения и развития. Что же он писал до сих пор? Все чепуха, вздор, пустяки, побрякушки!
Он вмешивался и созидал жизнь, и жизнь предъявляла требования – писать остро, глубоко, бить в цель, доходить до масс, действовать. Не только жизнь – он сам, один из ее творцов, диктовал эти требования самому себе.
А писать он не мог. Разучился. Не получалось того, что хотелось. Писать же такие стихи, как прежде, было уже стыдно…
Секретарь горкома партии Готовцев упрекнул его:
– Заленился ты, Исаков. Что бы дать на развороте стишки – всю газету украсило бы!
– Я не могу, – удрученно сказал Гриша. – Понимаешь, стихи должны жечь, переворачивать, бить, а у меня не выходит.
– А ты не жги, не переворачивай. Тебя ведь никто Пушкиным не считает. А что за газета без стихов?
Готовцев не понимал. Гриша не обижался, он знал, что он не Пушкин, но он вспоминал Морозова – Морозов понял бы. Писать стишки для украшения он не мог и не хотел.
– Я бездарен, – говорил он Соне. – Все, что я написал, никому не нужно!
– Спроси об этом Мотьку Знайде, – спокойно отвечала Соня. – Кто вернул его с пристани, если не твои стихи?
– Да, но это единственное поэтическое дело моей жизни, которое имело смысл.
Он преувеличивал, но мысли его были правильны. Сознание шло дальше его умения. Он хотел того, чего еще не мог осуществить. Но в этот период газетной работы и стихового затишья в нем зрели новые силы.
Ощущение сегодняшнего было в нем всегда. Газета доводила это ощущение до предельной остроты. Он был в центре всего и должен был не только откликаться на все, но чуять назревающие события, угадывать, вызывать к жизни новые процессы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91