https://wodolei.ru/catalog/mebel/navesnye_shkafy/
Костер. Загорелые обветренные лица. Убитая птица жарится на вертеле. И от костра встает навстречу юноша в кожаной куртке и болотных сапогах, с веселыми и нежными глазами… «Вы кого ищете, девушка?» – спросит он, улыбаясь. «Мы искали других, – скажет она, не таясь, – но я так рада, что встретила вас…»
Ветка шлепнула ее по щеке. Клава засмеялась и остановилась. От ее неожиданного движения чуть не расплескалась похлебка.
– Осторожней, шальная! – крикнула Лилька.
– Ты смотри, какие листья, – восхищалась Клава. Пригретый солнцем куст поторопился расцвесть. На верхних ветвях зеленели распустившиеся листочки. Листочки были мягкие, клейкие, полные жизненных соков.
– И тебя срубят, бедненький, – вслух пожалела Клава.
Ее заботила судьба деревьев. Весна, расцвет жизни, а их рубят. «Мы обрубаем расцветающие ветки и бросаем в огонь. Как им больно гореть… Во времена инквизиции колдунов и безбожников жгли на кострах. Сожгли Джордано Бруно… Могла бы я умереть так, как Джордано Бруно, и не отречься, не крикнуть: „Отрекаюсь, уберите огонь!..“ Вот Гранатову прижигали руки и загоняли под ногти иголки… Если бы я попала к врагам и меня стали бы пытать, главное – молчать и не заплакать, молчать и не заплакать… Говорят, откусывают себе язык, чтобы не проговориться во время пыток…»
Клава попробовала зубами свой язык. Язык был подвижной, теплый и такой родной, что откусить его казалось невозможно.
– Сегодня мы идем – лес, а завтра одни пеньки останутся, – сказала Лилька.
Клава смотрела кругом и с гордостью и с грустью. А вдруг каждое дерево прислушивается, и дрожит, и молит: только не меня…
Клава вспомнила сказку, одну из тех сказок, что в детстве ей рассказывала бабушка. Стал мужик рубить березку – тяп да ляп! – а березка белая такая, заколдованная. И взмолилась березка: «Не руби меня, мужик, мало ли других деревьев». – «А ты что за барыня? У меня всем деревьям честь одинаковая». А березка просит: «Не руби, скажи, чего хочешь, все для тебя сделаю». Как золотая рыбка у Пушкина. И кончилось как у Пушкина. Разохотился мужик, подавай ему и дворянство, и богатство, и губернаторское звание. Рассердилась березка на мужика да на завистливую жену его и превратила их в медведей. А нанайцы, если верить Арсеньеву, считают медведя человеком. «Большой умный люди». Поговорить бы теперь с настоящим нанайцем…
Совсем рядом за кустами раздался вскрик и сразу вслед за ним – сильный шум, скрежет, шелест… И как будто сдавленный стон. Дерево? Или медведь?
Клава даже не успела испугаться, потому что тотчас увидела сквозь кусты спокойно-размеренные движения лесорубов. Тропинку перегораживала дощечка на шесте: «Участок ударной бригады Круглова имени Комсомола».
Нет, это не были незнакомые, неизвестно откуда взявшиеся охотники. Это были свои, родные комсомольцы. И Петя Голубенко рванулся навстречу, заорав на весь лес:
– Девчата! Обе-ед! Ур-ра!
И свои, родные парни окружили Клаву и Лильку, всячески стараясь услужить. Только несколько человек, в том числе Круглов, продолжали работать. Предоставив Лильке разливать похлебку, Клава залюбовалась работающими. Ей нравилось смотреть, как дрожит и кренится подрубленный ствол, как лениво отходят парни от падающего дерева, рисуясь своей ловкостью.
– Осторожнее, вы! – крикнула Клава, чтобы доставить им удовольствие.
Круглов работал в одной майке, его руки и шея успели загореть. Свободные размашистые движения подчеркивали мужественную красоту его тонкого мускулистого тела. Клаве было приятно смотреть на него. Он был самый красивый из всех. Как она не заметила раньше, что он самый красивый?
– Ударники, обедать! – позвала она.
Парни располагались с мисками на пеньках и прямо на земле. Петя Голубенко присел на пенек и тотчас подскочил, уверяя, что приклеился. На свежих срезах выступали древесные слезы.
– Дерево плачет, – сказала Клава.
Но сейчас грусти не было. Клава восхищалась победителями.
Круглов сел на пень, положив рядом с собой топор и широко расставив ноги. Он вытирал рукой вспотевший лоб. Он жадно вонзил зубы в ломоть хлеба, и Клава заметила крепкие, чистые, красивые зубы. У него была курчавая непокрытая голова. У него были веселые и нежные глаза.
– Ну и похлебка! – похвалил он, глядя на Клаву. – От такой похлебки работоспособность потеряешь.
И правда, пообедавшие развалились на земле, блаженно жмурясь и вздыхая.
– Отдохнуть надо же, – заступилась за них Клава.
– Вечером отдохнем. Мы должны, знаешь, сколько сделать? Вон до того дуба – видишь, большущий виднеется – и в обе стороны по пять метров.
Он ел быстро, с аппетитом, но от добавки отказался. «Отяжелеть боится», – с жалостью подумала Клава.
– Спасибо, девчата! – сказал он, поднимаясь, и снова поглядел на Клаву. Клава радостно улыбнулась ему.
Разомлевшие лесорубы требовали перерыва.
– Бросьте вы, лежебоки! – шутливо крикнул Круглов и пошел к своему месту. Играя топором, он с размаху ударил подвернувшуюся сосну.
Клава с удовольствием смотрела, как он размахнулся топором, но не разглядела и не поняла, что произошло потом. Она только видела, что сосна повалилась назад, слышала крик, треск сучьев, по лицу прошло дуновение ветра, да щелкнула по руке случайно отскочившая сосновая шишка.
Тотчас же заорала Лилька:
– А-а-а!
Клава бросилась к упавшему дереву. Круглов лежал в стороне от ствола, раскинув руки. Пальцы еще сжимали топор. Глаза были закрыты и губы сомкнуты.
Упав на колени, Клава провела руками по его лбу и щекам. На лбу еще держались капельки пота. Лицо было неподвижно и холодно.
– Воды, – шепотом приказала она.
И нежно приподняла его голову двумя руками. Он не шевельнулся. Черты его лица были безжизненны. Прямой нос, четкие губы, темные веки с прямыми ресницами. От ресниц падала строгая тень на побелевшие щеки. В волосах запутались порыжелые сосновые иглы.
– Андрюха! Андрей! – призывал Петя Голубенко, стоя на коленях рядом с Клавой и не стыдясь своих крупных детских слез.
Над ним переговаривались парни, отыскивая виноватого:
– Дождались! Говорили ведь: подрубил – вали, не оставляй. Это твоя сосна?
– Нет, Петькина…
Петя плакал навзрыд.
Клава наклонилась над Кругловым и приложила губы к его губам. Губы были теплые и чуть вздрогнули…
– Он жив! – крикнула она, и слезы выступили на ее глазах.
– Оглушило, – говорили парни, – его не ударило, он и лежит в сторонке. Просто оглушило.
Клава припала ухом к груди. Сердце стучало, медленно, будто задумчиво, но стучало.
– Он жив, – повторила Клава и проглотила слезы. Прибежала Лилька с водой. Андрея осмотрели – плечо было ободрано, под красноватым загаром расползался по телу огромный синяк.
Клава обмыла ссадины, смочила платок и положила на высокий чистый лоб, отведя рукой курчавые пряди волос. Ее рука невольно задержалась в мягких, обвивающих пальцы волосах.
Андрей вздохнул протяжно и жалобно.
– Работайте, – шепотом сказала Клава комсомольцам. – Вы же знаете, он расстроится, если вас обгонят другие…
Ей хотелось остаться около него одной.
Парни неохотно расходились.
Петя, всхлипывая, пнул ногой предательскую сосну.
– Андрюша, – тихонько позвала Клава и побрызгала водой неподвижное лицо.
Его веки заколебались. Легкое дуновение жизни прошло по лицу. Он с усилием открыл глаза, вздохнул и сразу же поморщился – ему было больно. Клава сменила платок на его лбу, и снова задержалась ее рука, поглаживая мягкие волосы. Возвращаясь к жизни, он силился понять, где он и что с ним. В каком-то обрывке воспоминаний прошел перед ним образ Дины, ее тонкая рука с длинными ломкими пальцами. Он открыл глаза и увидел над собою замирающее, преображенное тревогой и нежностью лицо Клавы. Он беспомощно улыбнулся ей. В порыве благодарности и еще неясного чувства Клава склонилась и поцеловала его.
Когда она поднялась с колен, она знала, что будет любить его, что уже любит.
19
Среди не тронутых человеком молчаливых и темных сопок протекала узкая горная речка. Ее воды бежали стремительно, играя с обрывистыми берегами, весело разливаясь в низинах и образуя тенистые, задумчивые протоки, где прямо из воды тянулись к солнцу красные ветви тальника. Временами на ее пути попадались сгрудившиеся скалы – река обегала их, подтачивая их основание. Она точила податливые песчаные холмы и сама же намывала отмели на своих прихотливых изгибах. Она казалась веселой и тихой, но если надломившаяся ветка падала на ее чуть колеблющуюся гладь, ветку уносило от родного дерева с такой скоростью, что и взглядом не догонишь.
По этой реке против течения шла лодка. Это была длинная, плоскодонная, тупоносая нанайская лодка. В ее носовой части были навалены грузы, и лодка зарывалась носом в воду. Два молодых нанайских парня, широкоскулых и узкоглазых, гнали лодку вдоль берега, изо всех сил отталкиваясь шестами от дна. На корме сидел русский – красивый пожилой человек с обветренным лицом и зорким взглядом охотника, в нанайских расшитых унтах и солдатской фуражке без кокарды. Он держал весло и лениво рулил, направляя лодку. Его спокойные глаза вглядывались в очертания берегов. Иногда он говорил негромко, властным голосом человека, привыкшего повелевать:
– А ну, нажимай!
Смуглые лица парней лоснились от пота.
А солнце уже садилось, и пепельно-розовые блики упали на воду, а за кормою лодки разбегались голубые и розовые лучи.
– Нажимай, Кильту, – сказал русский. – До ночи надо приехать.
– Двадцать километров будет, – сказал старший из парней, оглядывая берега. – Моя не моги быстрей.
Но все-таки навалился на шест, ожесточенно толкая лодку вперед.
Темнело. На самых высоких сопках еще золотились косые лучи солнца, а внизу уже смеркалось, стали причудливее и мрачнее силуэты скал; и гладь воды потемнела, как старое зеркало, неясно и сбивчиво отражая берега.
Кильту смотрел на темную воду, убегавшую из-под шеста. Украдкой оглядывал русского – русский был здешний человек, чужие не умеют так рулить веслом. И унты на нем нанайские. Зачем он едет? К кому?
– Твоя едет работать? – спросил он, пересилив робость.
– Нет, – резко бросил русский и отвернулся.
Семь дней поднимались они вверх по реке, и семь дней думал Кильту, зачем едет русский человек и кто он такой. Может быть, он едет торговать? Но у него нет с собой товаров.
На учителя он тоже не похож. И он местный: нанимая лодку, сразу сказал правильную цену. И разговаривал так, что Кильту все хорошо понимал, чужие говорят непонятно.
– Твоя живет на Амуре? – спросил он снова.
– Моя живет Хабаровск, – резко и неохотно ответил русский и прикрикнул: – А ну, подналягте! Уснули!
Кильту с интересом вглядывался в недовольное лицо русского. Русский человек не хотел рассказать, кто он такой. Это было ново для Кильту. Все приезжие охотно болтали о своих делах и за семь дней пути выспрашивали все, что только можно выспросить. А этот молчит и молчит; на ночлегах сразу ложится спать или ходит по берегу, сцепив за спиною руки. Но варит пищу и разводит огонь умело, как охотник.
Русский вдруг засмеялся, заметив изучающий взгляд Кильту, и сказал добродушно:
– Ты любопытный, Кильту. Ты хочешь знать, зачем я еду? Я еду покупать пушнина. Понял?
– Интеграл? – спросил Кильту. – У нас интеграл товарища Михайлов. Он покупай пушнина.
– Я главный начальник, понял?
– Понял, – с уважением сказал Кильту.
Позади, над сопкой, загорелась яркая желтая звезда. Совсем стемнело. Лодка скользила в темноте у самого берега; иногда ветки ударяли по плечам или лодка вздрагивала, натыкаясь на корягу. Кильту боялся темноты. Он запел песню, чтобы подбодрить самого себя:
«На небе горит звезда, лодка идет по реке. Очень долго идет лодка против течения. Но вниз по течению она летит сама, как летит птица, и не надо грести, только править веслом. Десять дней я не был дома, с тяжелым сердцем я уехал из стойбища, но теперь я тороплюсь домой, и мне весело потому, что Мооми стоит на берегу и перебирает сети, а глаза ее смотрят на реку, не видна ли лодка Кильту».
Он пел все громче, чтобы отогнать страх. Ходжеро слушал и тоже хотел петь, но Кильту пел свою песню, и Ходжеро не мог помешать другу.
Мооми, наверно, давно спала. Черная ночь упала на тайгу, пронесся ветер, по воде пошла пестрая рябь. Шелестели деревья.
Когда ветка ударяла Кильту, он вздрагивал и напряженно вглядывался в черноту берега. Он уже кончил песню. Ему было страшно. Злой черт шумел в деревьях, злой черт играл ветвями и пугал Кильту.
Но вот небо над дальней сопкой озарилось, стали видны колючие торчки лиственниц на самой макушке сопки, бегущие облака засветились. Кривая розовая луна выползала в небо, бросая в тайгу и на воду бледные лучи.
«Ой, хорошо, ой, хорошо, – запел Ходжеро, налегая на шест, – луна вышла на небо, чтобы помочь людям. Нам было страшно плыть в темноте, луна взошла и все осветила. Спасибо доброй луне».
И вдруг, врываясь в звуки песни, донесся издалека страшный, протяжный крик. Кильту упал на дно лодки. Крик повторился снова и снова. Это было монотонное, зловещее повторение одного слога: «Га! Га! Га!» И это были человеческие голоса. Много голосов.
– Ну! – крикнул русский и толкнул Кильту в бок. – Чего трусишь? Вставай!
Но ему самому было жутко от повторяющегося зловещего причитания, несущегося из темноты.
– Это наша стойбища, – дрожащим голосом сказал Ходжеро. – Беда в стойбище, – больной кто есть. Черта давай выгоняй.
Кильту поднялся и снова заработал шестом; но русский видел ужас на его лице, освещенном луной. Ходжеро тоже работал, втянув голову в плечи и пугливо оглядываясь на еще невидимое стойбище.
«Га! Га! Га!» – все ближе раздавалось зловещее причитание.
Впереди блеснул огонек – дрожащий, неровный, быстро погасший огонек. Кто-то закурил у берега. Залаяла собака.
– Приехали, – сказал русский весело. – Эй, кто там, на берегу! – крикнул он в темноту.
Лодка ткнулась носом в песок. Кильту и Ходжеро выскочили из лодки и втянули ее на отмель. Русский разминал ноги, вглядываясь в темные силуэты фанз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
Ветка шлепнула ее по щеке. Клава засмеялась и остановилась. От ее неожиданного движения чуть не расплескалась похлебка.
– Осторожней, шальная! – крикнула Лилька.
– Ты смотри, какие листья, – восхищалась Клава. Пригретый солнцем куст поторопился расцвесть. На верхних ветвях зеленели распустившиеся листочки. Листочки были мягкие, клейкие, полные жизненных соков.
– И тебя срубят, бедненький, – вслух пожалела Клава.
Ее заботила судьба деревьев. Весна, расцвет жизни, а их рубят. «Мы обрубаем расцветающие ветки и бросаем в огонь. Как им больно гореть… Во времена инквизиции колдунов и безбожников жгли на кострах. Сожгли Джордано Бруно… Могла бы я умереть так, как Джордано Бруно, и не отречься, не крикнуть: „Отрекаюсь, уберите огонь!..“ Вот Гранатову прижигали руки и загоняли под ногти иголки… Если бы я попала к врагам и меня стали бы пытать, главное – молчать и не заплакать, молчать и не заплакать… Говорят, откусывают себе язык, чтобы не проговориться во время пыток…»
Клава попробовала зубами свой язык. Язык был подвижной, теплый и такой родной, что откусить его казалось невозможно.
– Сегодня мы идем – лес, а завтра одни пеньки останутся, – сказала Лилька.
Клава смотрела кругом и с гордостью и с грустью. А вдруг каждое дерево прислушивается, и дрожит, и молит: только не меня…
Клава вспомнила сказку, одну из тех сказок, что в детстве ей рассказывала бабушка. Стал мужик рубить березку – тяп да ляп! – а березка белая такая, заколдованная. И взмолилась березка: «Не руби меня, мужик, мало ли других деревьев». – «А ты что за барыня? У меня всем деревьям честь одинаковая». А березка просит: «Не руби, скажи, чего хочешь, все для тебя сделаю». Как золотая рыбка у Пушкина. И кончилось как у Пушкина. Разохотился мужик, подавай ему и дворянство, и богатство, и губернаторское звание. Рассердилась березка на мужика да на завистливую жену его и превратила их в медведей. А нанайцы, если верить Арсеньеву, считают медведя человеком. «Большой умный люди». Поговорить бы теперь с настоящим нанайцем…
Совсем рядом за кустами раздался вскрик и сразу вслед за ним – сильный шум, скрежет, шелест… И как будто сдавленный стон. Дерево? Или медведь?
Клава даже не успела испугаться, потому что тотчас увидела сквозь кусты спокойно-размеренные движения лесорубов. Тропинку перегораживала дощечка на шесте: «Участок ударной бригады Круглова имени Комсомола».
Нет, это не были незнакомые, неизвестно откуда взявшиеся охотники. Это были свои, родные комсомольцы. И Петя Голубенко рванулся навстречу, заорав на весь лес:
– Девчата! Обе-ед! Ур-ра!
И свои, родные парни окружили Клаву и Лильку, всячески стараясь услужить. Только несколько человек, в том числе Круглов, продолжали работать. Предоставив Лильке разливать похлебку, Клава залюбовалась работающими. Ей нравилось смотреть, как дрожит и кренится подрубленный ствол, как лениво отходят парни от падающего дерева, рисуясь своей ловкостью.
– Осторожнее, вы! – крикнула Клава, чтобы доставить им удовольствие.
Круглов работал в одной майке, его руки и шея успели загореть. Свободные размашистые движения подчеркивали мужественную красоту его тонкого мускулистого тела. Клаве было приятно смотреть на него. Он был самый красивый из всех. Как она не заметила раньше, что он самый красивый?
– Ударники, обедать! – позвала она.
Парни располагались с мисками на пеньках и прямо на земле. Петя Голубенко присел на пенек и тотчас подскочил, уверяя, что приклеился. На свежих срезах выступали древесные слезы.
– Дерево плачет, – сказала Клава.
Но сейчас грусти не было. Клава восхищалась победителями.
Круглов сел на пень, положив рядом с собой топор и широко расставив ноги. Он вытирал рукой вспотевший лоб. Он жадно вонзил зубы в ломоть хлеба, и Клава заметила крепкие, чистые, красивые зубы. У него была курчавая непокрытая голова. У него были веселые и нежные глаза.
– Ну и похлебка! – похвалил он, глядя на Клаву. – От такой похлебки работоспособность потеряешь.
И правда, пообедавшие развалились на земле, блаженно жмурясь и вздыхая.
– Отдохнуть надо же, – заступилась за них Клава.
– Вечером отдохнем. Мы должны, знаешь, сколько сделать? Вон до того дуба – видишь, большущий виднеется – и в обе стороны по пять метров.
Он ел быстро, с аппетитом, но от добавки отказался. «Отяжелеть боится», – с жалостью подумала Клава.
– Спасибо, девчата! – сказал он, поднимаясь, и снова поглядел на Клаву. Клава радостно улыбнулась ему.
Разомлевшие лесорубы требовали перерыва.
– Бросьте вы, лежебоки! – шутливо крикнул Круглов и пошел к своему месту. Играя топором, он с размаху ударил подвернувшуюся сосну.
Клава с удовольствием смотрела, как он размахнулся топором, но не разглядела и не поняла, что произошло потом. Она только видела, что сосна повалилась назад, слышала крик, треск сучьев, по лицу прошло дуновение ветра, да щелкнула по руке случайно отскочившая сосновая шишка.
Тотчас же заорала Лилька:
– А-а-а!
Клава бросилась к упавшему дереву. Круглов лежал в стороне от ствола, раскинув руки. Пальцы еще сжимали топор. Глаза были закрыты и губы сомкнуты.
Упав на колени, Клава провела руками по его лбу и щекам. На лбу еще держались капельки пота. Лицо было неподвижно и холодно.
– Воды, – шепотом приказала она.
И нежно приподняла его голову двумя руками. Он не шевельнулся. Черты его лица были безжизненны. Прямой нос, четкие губы, темные веки с прямыми ресницами. От ресниц падала строгая тень на побелевшие щеки. В волосах запутались порыжелые сосновые иглы.
– Андрюха! Андрей! – призывал Петя Голубенко, стоя на коленях рядом с Клавой и не стыдясь своих крупных детских слез.
Над ним переговаривались парни, отыскивая виноватого:
– Дождались! Говорили ведь: подрубил – вали, не оставляй. Это твоя сосна?
– Нет, Петькина…
Петя плакал навзрыд.
Клава наклонилась над Кругловым и приложила губы к его губам. Губы были теплые и чуть вздрогнули…
– Он жив! – крикнула она, и слезы выступили на ее глазах.
– Оглушило, – говорили парни, – его не ударило, он и лежит в сторонке. Просто оглушило.
Клава припала ухом к груди. Сердце стучало, медленно, будто задумчиво, но стучало.
– Он жив, – повторила Клава и проглотила слезы. Прибежала Лилька с водой. Андрея осмотрели – плечо было ободрано, под красноватым загаром расползался по телу огромный синяк.
Клава обмыла ссадины, смочила платок и положила на высокий чистый лоб, отведя рукой курчавые пряди волос. Ее рука невольно задержалась в мягких, обвивающих пальцы волосах.
Андрей вздохнул протяжно и жалобно.
– Работайте, – шепотом сказала Клава комсомольцам. – Вы же знаете, он расстроится, если вас обгонят другие…
Ей хотелось остаться около него одной.
Парни неохотно расходились.
Петя, всхлипывая, пнул ногой предательскую сосну.
– Андрюша, – тихонько позвала Клава и побрызгала водой неподвижное лицо.
Его веки заколебались. Легкое дуновение жизни прошло по лицу. Он с усилием открыл глаза, вздохнул и сразу же поморщился – ему было больно. Клава сменила платок на его лбу, и снова задержалась ее рука, поглаживая мягкие волосы. Возвращаясь к жизни, он силился понять, где он и что с ним. В каком-то обрывке воспоминаний прошел перед ним образ Дины, ее тонкая рука с длинными ломкими пальцами. Он открыл глаза и увидел над собою замирающее, преображенное тревогой и нежностью лицо Клавы. Он беспомощно улыбнулся ей. В порыве благодарности и еще неясного чувства Клава склонилась и поцеловала его.
Когда она поднялась с колен, она знала, что будет любить его, что уже любит.
19
Среди не тронутых человеком молчаливых и темных сопок протекала узкая горная речка. Ее воды бежали стремительно, играя с обрывистыми берегами, весело разливаясь в низинах и образуя тенистые, задумчивые протоки, где прямо из воды тянулись к солнцу красные ветви тальника. Временами на ее пути попадались сгрудившиеся скалы – река обегала их, подтачивая их основание. Она точила податливые песчаные холмы и сама же намывала отмели на своих прихотливых изгибах. Она казалась веселой и тихой, но если надломившаяся ветка падала на ее чуть колеблющуюся гладь, ветку уносило от родного дерева с такой скоростью, что и взглядом не догонишь.
По этой реке против течения шла лодка. Это была длинная, плоскодонная, тупоносая нанайская лодка. В ее носовой части были навалены грузы, и лодка зарывалась носом в воду. Два молодых нанайских парня, широкоскулых и узкоглазых, гнали лодку вдоль берега, изо всех сил отталкиваясь шестами от дна. На корме сидел русский – красивый пожилой человек с обветренным лицом и зорким взглядом охотника, в нанайских расшитых унтах и солдатской фуражке без кокарды. Он держал весло и лениво рулил, направляя лодку. Его спокойные глаза вглядывались в очертания берегов. Иногда он говорил негромко, властным голосом человека, привыкшего повелевать:
– А ну, нажимай!
Смуглые лица парней лоснились от пота.
А солнце уже садилось, и пепельно-розовые блики упали на воду, а за кормою лодки разбегались голубые и розовые лучи.
– Нажимай, Кильту, – сказал русский. – До ночи надо приехать.
– Двадцать километров будет, – сказал старший из парней, оглядывая берега. – Моя не моги быстрей.
Но все-таки навалился на шест, ожесточенно толкая лодку вперед.
Темнело. На самых высоких сопках еще золотились косые лучи солнца, а внизу уже смеркалось, стали причудливее и мрачнее силуэты скал; и гладь воды потемнела, как старое зеркало, неясно и сбивчиво отражая берега.
Кильту смотрел на темную воду, убегавшую из-под шеста. Украдкой оглядывал русского – русский был здешний человек, чужие не умеют так рулить веслом. И унты на нем нанайские. Зачем он едет? К кому?
– Твоя едет работать? – спросил он, пересилив робость.
– Нет, – резко бросил русский и отвернулся.
Семь дней поднимались они вверх по реке, и семь дней думал Кильту, зачем едет русский человек и кто он такой. Может быть, он едет торговать? Но у него нет с собой товаров.
На учителя он тоже не похож. И он местный: нанимая лодку, сразу сказал правильную цену. И разговаривал так, что Кильту все хорошо понимал, чужие говорят непонятно.
– Твоя живет на Амуре? – спросил он снова.
– Моя живет Хабаровск, – резко и неохотно ответил русский и прикрикнул: – А ну, подналягте! Уснули!
Кильту с интересом вглядывался в недовольное лицо русского. Русский человек не хотел рассказать, кто он такой. Это было ново для Кильту. Все приезжие охотно болтали о своих делах и за семь дней пути выспрашивали все, что только можно выспросить. А этот молчит и молчит; на ночлегах сразу ложится спать или ходит по берегу, сцепив за спиною руки. Но варит пищу и разводит огонь умело, как охотник.
Русский вдруг засмеялся, заметив изучающий взгляд Кильту, и сказал добродушно:
– Ты любопытный, Кильту. Ты хочешь знать, зачем я еду? Я еду покупать пушнина. Понял?
– Интеграл? – спросил Кильту. – У нас интеграл товарища Михайлов. Он покупай пушнина.
– Я главный начальник, понял?
– Понял, – с уважением сказал Кильту.
Позади, над сопкой, загорелась яркая желтая звезда. Совсем стемнело. Лодка скользила в темноте у самого берега; иногда ветки ударяли по плечам или лодка вздрагивала, натыкаясь на корягу. Кильту боялся темноты. Он запел песню, чтобы подбодрить самого себя:
«На небе горит звезда, лодка идет по реке. Очень долго идет лодка против течения. Но вниз по течению она летит сама, как летит птица, и не надо грести, только править веслом. Десять дней я не был дома, с тяжелым сердцем я уехал из стойбища, но теперь я тороплюсь домой, и мне весело потому, что Мооми стоит на берегу и перебирает сети, а глаза ее смотрят на реку, не видна ли лодка Кильту».
Он пел все громче, чтобы отогнать страх. Ходжеро слушал и тоже хотел петь, но Кильту пел свою песню, и Ходжеро не мог помешать другу.
Мооми, наверно, давно спала. Черная ночь упала на тайгу, пронесся ветер, по воде пошла пестрая рябь. Шелестели деревья.
Когда ветка ударяла Кильту, он вздрагивал и напряженно вглядывался в черноту берега. Он уже кончил песню. Ему было страшно. Злой черт шумел в деревьях, злой черт играл ветвями и пугал Кильту.
Но вот небо над дальней сопкой озарилось, стали видны колючие торчки лиственниц на самой макушке сопки, бегущие облака засветились. Кривая розовая луна выползала в небо, бросая в тайгу и на воду бледные лучи.
«Ой, хорошо, ой, хорошо, – запел Ходжеро, налегая на шест, – луна вышла на небо, чтобы помочь людям. Нам было страшно плыть в темноте, луна взошла и все осветила. Спасибо доброй луне».
И вдруг, врываясь в звуки песни, донесся издалека страшный, протяжный крик. Кильту упал на дно лодки. Крик повторился снова и снова. Это было монотонное, зловещее повторение одного слога: «Га! Га! Га!» И это были человеческие голоса. Много голосов.
– Ну! – крикнул русский и толкнул Кильту в бок. – Чего трусишь? Вставай!
Но ему самому было жутко от повторяющегося зловещего причитания, несущегося из темноты.
– Это наша стойбища, – дрожащим голосом сказал Ходжеро. – Беда в стойбище, – больной кто есть. Черта давай выгоняй.
Кильту поднялся и снова заработал шестом; но русский видел ужас на его лице, освещенном луной. Ходжеро тоже работал, втянув голову в плечи и пугливо оглядываясь на еще невидимое стойбище.
«Га! Га! Га!» – все ближе раздавалось зловещее причитание.
Впереди блеснул огонек – дрожащий, неровный, быстро погасший огонек. Кто-то закурил у берега. Залаяла собака.
– Приехали, – сказал русский весело. – Эй, кто там, на берегу! – крикнул он в темноту.
Лодка ткнулась носом в песок. Кильту и Ходжеро выскочили из лодки и втянули ее на отмель. Русский разминал ноги, вглядываясь в темные силуэты фанз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91