https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/iz-kamnya/
Это образ. И что же такого? Я тоже смотрю на тайгу и думаю – она моя, я ее покоряю. А ведь она не моя. Она наша. Гриша за всех сказал: покорю!
– Ты говоришь – покорю, а у Гриши получается, что он тебя покорять будет, – язвительно сказала Тоня.
– Ты просто не понимаешь… Это же стихи!
Настроение испортилось. Круглов снова улегся, спрятав лицо. Клава смотрела на него, вздыхая про себя: и что ему надо? О чем это он? Сколько дней прошло с той грозовой ночи, когда верилось в счастье… а он все дальше, все дальше отходит от нее и ни разу не взглянул на нее так, как тогда, сквозь струи ливня, в темноте, на миг озаренной молнией.
Сема подмигнул Лильке, и Лилька запела своим низким звучным голосом деревенской запевалы:
Ревела буря, дождь шумел…
Соня потихоньку встала, принесла вязанку сучьев и пошла в тайгу за другой. В тайге было темно и страшно. Из темноты тянуло мертвенным холодом, пронизывал ветер. Но рядом с нею появился Гриша; они без слов упали друг другу в объятия – и стало тепло. Они целовались, тесно обнявшись, – ветер проносился мимо них, стороной, и шелестел вокруг, подпевая песне у костра.
Гриша сказал:
– Ты понимаешь, это совсем не индивидуализм. Это полное ощущение жизни. Разве я не могу говорить от имени всех нас?
Соня не совсем поняла его, но сказала:
– Ну да, конечно. У тебя такие замечательные стихи.
Ему было приятно. Он сам думал то же. Но он отрекся от себя:
– Нет, они еще не замечательные. Но я напишу, Соня, я еще напишу настоящие стихи. Ты верь мне, Соня! Иногда мне страшно нужна поддержка. Иногда я думаю: ведь каждый поэт, когда пишет, считает себя гением. А как мало гениев! За всю историю человечества – единицы. А быть посредственностью – зачем? Стоит ли ради этого мучиться?
Она сказала именно то, что должна была сказать:
– Нет, Гриша, я верю в тебя…
Как он был благодарен ей! Не за слова, за самое ее существование…
Ей было очень хорошо. В черном небе над ее запрокинутым лицом качались неспокойные ветви, и небо тоже словно качалось в сладком дурмане.
– Вот мы сейчас живем, и мне часто кажется: об этом надо написать поэму – такую, чтобы каждая строка прожигала сердце. Надо написать картину, чтобы посмотреть – и дыхание перехватило. Симфонию для громадного оркестра – чтобы потрясала, вертела, сбивала с ног. А начну писать – и слов нет. И рисовать не умею. И нот не знаю.
Она провела ладонями по его щекам. Сказала:
– А ведь жизнь еще большая. Сколько мы еще сделаем! Сколько научимся делать!
Она так хорошо понимала, так умела направить его мысль простыми словами. И он спросил:
– Соня, будем жить вместе, хорошо?
Она ответила быстро:
– Да.
И прикрыла глаза, чтобы полнее и сосредоточеннее почувствовать счастье.
Они медленно шли обратно. И к ним донесся от костра торжественный голос Семы:
– Стихи? О! Это то, что поет душа, когда ей грустно, и когда ей весело, и когда она стремится вперед, – вот что такое стихи! А если у тебя, Тоня, душа не поет, не прикасайся к стихам, умоляю тебя, потому что ты видишь сама: вот мы спели песню, и нам стало весело. Мы слушали стихи – каждый был героем. И если ты тоже герой и каждая наша комсомолка – герой, то разве она все-таки не девушка, и разве ей не приятно, что вот около нее стоит друг и друг готов защищать ее, и разве им обоим от этого не веселее на сердце?
Вынырнув из темноты навстречу подмигиваниям и шуткам, Гриша провозгласил срывающимся высоким голосом:
– Ребята! Друзья! Разрешите сказать – вот моя невеста. Ребята! Благословите нас по-комсомольски.
В сутолоке и шуме жених и невеста совсем растерялись. Их обнимали, хлопали по плечам, качали так, что у Сони закружилась голова и Грише пришлось заступиться за нее. На общем совете решили, что первым молодоженам надо построить отдельный, самый лучший шалаш.
И тогда заговорил Круглов:
– Мы говорили здесь о дружбе. Вот она – дружба. Вы видите, счастье наших двух товарищей – общее счастье. И мне стало стыдно, ребята. Я скрывал от вас свое горе, а скрывать не надо было…
Он сказал это – и испугался. Отступать уже поздно, рассказывать – трудно.
– Говори, говори, Андрюша, – звонко сказала Клава. Он посмотрел на Клаву и на миг смутно понял ее, но тотчас отстранился от мелькнувшей догадки, потому что собственное волнение было слишком сильно.
– Да, я скажу… Видите ли, ребята… у меня в Ростове… в общем, у меня тоже есть невеста… И я бы хотел, чтобы она сюда приехала… если только вы согласны…
– Если я правильно понял, – пробасил Калюжный, – поступила заявка на два семейных шалаша.
А Сема Альтшулер сказал короткую прочувствованную речь:
– Вы думаете, это так, пустяки? Поженились – и все? Нет, друзья! Это здесь, на месте будущего города, рождается новая жизнь. К сожалению, нет вина, но будем думать, что оно есть, и я поднимаю бокал за комсомольскую семью, за наше будущее, за новый быт комсомольского города.
И он поднял руку с воображаемым бокалом.
Так обычный вечер неожиданно превратился в торжество; и когда много позднее друзья разошлись по палаткам, никто не ощущал промозглой сырости своих жестких постелей.
У костра осталась одна Клава. Она не двинулась, когда около нее осторожно уселся Сема Альтшулер. Может быть, она и не заметила его.
– Э, в чем дело, Клава? – сказал Сема и дотронулся до ее руки. Она дала ему свою руку и вдруг заплакала.
– Любовь проходит, Клава, а дружба остается, – сказал Сема и вытер ее мокрые щеки краем шерстяного платка.
Клава всхлипнула и виновато улыбнулась.
– Ты, пожалуйста, не думай… – пробормотала она.
– Нет, Клава, я ничего не думаю. Я только думаю, что ты мужественная девушка и ты не будешь плакать, а если тебе очень нужно немного поплакать – плачь сейчас, я вытру твои слезы, и тебе будет легче…
Но она уже не плакала.
Сема проводил ее до девичьей палатки и сказал, прижимая ее руку к груди:
– Вот это перед тобою такой друг, Клава, такой друг…
В этот раз красноречие ему изменило.
– Э, не в словах дело! – Он махнул рукой и пошел через лагерь, спотыкаясь в темноте.
25
Группа комсомольцев скатывала бревна, заготовленные прошлой зимой на реке Силинке. Лес был сложен вдоль берега высокими штабелями. То и дело за одним бревном валилась целая куча; и тут уже приходилось отскакивать и ловчиться вовсю, чтобы не сбило с ног, не ударило, не отдавило пальцы.
Сергей Голицын был обижен, что бригадиром назначили Геньку Калюжного, тогда как он, Сергей, имел уже некоторый опыт и сноровку. Ворча про себя, он устроился ниже по течению – багром отталкивать бревна, притертые к берегу и застревающие на обмелевших перекатах. Еще ниже, еле видный среди деревьев, стоял Сема Альтшулер.
А выше грохотали бревна, мощным басом распоряжался Калюжный и раздавались бурлацкие возгласы Пашки Матвеева.
Сергей злился на Пашку. Больной, с цинготными пятнами на ногах, и все-таки лезет в самое пекло. И лопает пшено, упорно заявляя: «Ну и вкусно! Век не надоест!» Ему разрешили уехать для лечения, а он упорствует, как будто нарочно хватаясь за наиболее тяжелые работы: «Клин клином вышибают». А потом, весь в испарине, с нездоровой желтизной на припухшем лице, говорит своим невозмутимым ироническим голосом: «Ще не вмерла Украина…»
День был пасмурный, но в середине дня солнце пробилось сквозь облака и все осветило. Река стала блестящей и прозрачной до дна, бревна – золотыми, а Семка Альтшулер с багром – как сказочный карлик с волшебным жезлом. И вдруг карлик выронил багор, взмахнул руками и побежал вдоль берега к Сергею. Полы толстовки развевались, как два крыла, руки смешно взлетали над головой; он прыгал через рытвины, через бревна, через кочки и что-то кричал отчаянным голосом. Сергей подумал: «Тигр!» Тигры всё еще волновали воображение. Никто не верил, что их здесь нет. Сергею уже мерещились желтые голодные глаза зверя. «Бежать! Прыгать в воду!..» На всякий случай он покрепче ухватился за багор.
Но никакого тигра не было.
– Геннадий! Геннадий! – кричал Сема. Он пронесся мимо Сергея, даже не взглянув на него. Сергей побежал за ним.
У штабелей что-то случилось. Комсомольцы столпились у берега. Их было много, но не раздавалось ни одного голоса.
Сема уже не кричал. Он ринулся прямо в толпу, распихивая людей с неожиданной силой, хватаясь за чужие плечи, заглядывая в лица, – и наткнулся на Калюжного, волочившего бревно.
– Ты живой! – вскрикнул Сема, обхватив его за шею, повернулся к Сергею и заорал восторженно: – Он живой!
И сразу же смолк.
Под рухнувшими со штабеля бревнами чернело неподвижное человеческое тело. Видны были подогнутые ноги в рваных башмаках.
– Пашка! – ошеломленно сказал Сергей. И, оттолкнув ребят, начал с дикой энергией откидывать навалившиеся бревна.
Пашка лежал, закрыв лицо рукой. Из-под руки текла густая струйка крови.
Сема Альтшулер дрожащими пальцами совал Сергею смоченный платок. Сергей вытер Пашке лоб и щеку, замазанную кровью. Кровь уже едва сочилась. Сергею показалось, что веки задрожали. Он смочил веки водой, позвал:
– Пашка… Пашенька!
Пашка Матвеев не ответил.
Его подняли, положили на макинтош, как на носилки, и понесли к лагерю. Сергей шел сзади, на его руках лежала безжизненная голова с побуревшими от крови волосами.
Пашка очнулся в середине пути. Мутным взглядом огляделся, обрадовался Сергею и сказал внятно:
– Не вмер Данило, бревном задавило.
И снова потерял сознание.
Когда его принесли в лагерь, стало ясно: смерть. Но все-таки не верили. В этот вечер ждали пароход, на котором должен был приехать врач. На пристани дежурили комсомольцы, чтобы сразу вести врача к Пашке: «А вдруг невозможное произойдет?»
Пашка лежал на куче пальто и одеял. Около него сидел Сергей, без слов и без слез.
Уже в темноте Сергей потрогал скрюченные пальцы своего друга, отдернул руку и позвал девушек. Девушки обмыли и одели покойника, накрыли его лицо.
Пароход пришел без врача. Но врач был уже не нужен.
Всю ночь дежурили по очереди, по четыре человека, у застывшего тела. Сергей не ложился совсем и ни с кем не разговаривал. Он потерял представление о времени, о сне, о людях, окружавших его. Он был во власти своего погибшего друга, его жизни, его словечек, его бойких, лукавых повадок, его дружбы, оцененной слишком поздно, его бессмысленной смерти.
Утром хоронили. Над Амуром, на пригорке вырыли могилу, посыпали мхом и ветками. Спели «Вы жертвою пали». Амурский ветер сдувал с лопат землю и щелкал знаменем по древку.
Тимка Гребень произнес речь:
– Спи, дорогой товарищ! Мы докончим твое дело.
Сергей стоял один, в стороне, хмуро глядя перед собой. Его мучило навязчивое воспоминание: подогнутые ноги в рваных башмаках. «Спи, дорогой товарищ!..» «Какое там спи, когда бога нет, и того света нет, и Пашка сгниет в земле… К черту!»
До его сознания дошли рукоплескания. Говорил Андрей Круглов:
– Мы призваны покорить тайгу большевистской воле, и мы ее покорим. Сомкнем ряды над могилой комсомольца, погибшего на славном посту…
Спели «Молодую гвардию». Слова песни звучали вызовом всем грядущим трудностям. Но сквозь вызов просачивалась боль. Пашку любили. Его полюбили еще больше теперь, когда его не стало.
Уже начали расходиться, когда на могилу вскочила Клава.
– Ребята! Комсомольцы! Что же вы головы повесили? Вспомните Пашу Матвеева – у него была цинга, он вечером лежал, отдышаться не мог, а на работе был первым, и на каждый случай у него находилась шутка. А все потому, что он мечтал, – она прикусила язык и посмотрела на Круглова, боясь осуждения, но Круглов одобрительно кивал головой. – Он мечтал о комсомольском городе, он хотел построить его. А разве мы не хотим, разве мы не мечтаем о том же?
Сергей слушал Клаву. Эта девушка нравилась Пашке, он становился при ней смирным и мягким. И они дружили. Вчера Клава плакала. А сейчас она возбуждена и говорит с самозабвением и теплотой, доходящей до каждого сердца.
– У меня, ребята, предложение. Мы ведь вчера не кончили сбрасывать бревна. Не кончили ведь, правда? Так пойдемте туда сейчас же, все, с песнями пойдем и покажем всем, как надо работать, чтобы… ну, как это…ну…
Сзади подсказал Сема:
– Чтобы отомстить природе…
Но Клава сказала просто:
– Вы же понимаете, для Паши это было бы самое приятное…
В этот день работа на реке шла напористо и зло, как никогда. Сергей работал вместе со всеми, остервенело, безмолвно, лез в самые рискованные места, в одиночку поднимал самые тяжелые бревна. Но в середине дня бросил работу, ушел в тайгу, ломал ветви, рвал и топтал листья, ударом сапога сбивал цветы и повторял упоенно:
– К черту! К черту! К черту!
И плакал бессильными слезами над своим неожиданным одиночеством.
26
Кончилось собрание строителей. Оно происходило в недостроенном дощатом бараке, пышно названном клубом. При свете одинокой свечи Вернер сделал доклад о положении на строительстве. Разрозненные усилия бригад и участков были суммированы и показаны так, что каждый присутствующий понял свое место в общем деле и впервые увидел целое. Уже кончают строить лесозавод – пусть еще небольшой, на две рамы, но две рамы обеспечат стройку лесом. Начат монтаж первой электростанции – правда, крошечной, на 35 лошадиных сил, но 35 лошадиных сил дадут первый электрический свет. Пущена столярная мастерская. Оборудуется кузнечная (плохо только, что организатор кузнечного цеха Епифанов стащил тиски с парохода, так делать не годится). Заложен фундамент механической мастерской. Идет корчевка заводской площадки. Построено сорок шалашей, строится жилой дом для инженеров. Недалеко время, когда начнется строительство самого завода.
Тесно заполнив темный зал, комсомольцы аплодировали каждому сообщению. Они забывали в этот момент о надоевшем пшене, о сырости, о рваной обуви, о начавшихся болезнях.
Вернер прочитал телеграмму Гранатова – все на колесах. Отгружено мясо, лук, жиры, картошка, футбольные бутсы и одеяла.
После доклада говорили много и горячо. Клялись перенести все трудности, лишь бы увидеть вот здесь, в тайге, у неспокойного Амура, электрическую лампочку, мастерские, завод, корабли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
– Ты говоришь – покорю, а у Гриши получается, что он тебя покорять будет, – язвительно сказала Тоня.
– Ты просто не понимаешь… Это же стихи!
Настроение испортилось. Круглов снова улегся, спрятав лицо. Клава смотрела на него, вздыхая про себя: и что ему надо? О чем это он? Сколько дней прошло с той грозовой ночи, когда верилось в счастье… а он все дальше, все дальше отходит от нее и ни разу не взглянул на нее так, как тогда, сквозь струи ливня, в темноте, на миг озаренной молнией.
Сема подмигнул Лильке, и Лилька запела своим низким звучным голосом деревенской запевалы:
Ревела буря, дождь шумел…
Соня потихоньку встала, принесла вязанку сучьев и пошла в тайгу за другой. В тайге было темно и страшно. Из темноты тянуло мертвенным холодом, пронизывал ветер. Но рядом с нею появился Гриша; они без слов упали друг другу в объятия – и стало тепло. Они целовались, тесно обнявшись, – ветер проносился мимо них, стороной, и шелестел вокруг, подпевая песне у костра.
Гриша сказал:
– Ты понимаешь, это совсем не индивидуализм. Это полное ощущение жизни. Разве я не могу говорить от имени всех нас?
Соня не совсем поняла его, но сказала:
– Ну да, конечно. У тебя такие замечательные стихи.
Ему было приятно. Он сам думал то же. Но он отрекся от себя:
– Нет, они еще не замечательные. Но я напишу, Соня, я еще напишу настоящие стихи. Ты верь мне, Соня! Иногда мне страшно нужна поддержка. Иногда я думаю: ведь каждый поэт, когда пишет, считает себя гением. А как мало гениев! За всю историю человечества – единицы. А быть посредственностью – зачем? Стоит ли ради этого мучиться?
Она сказала именно то, что должна была сказать:
– Нет, Гриша, я верю в тебя…
Как он был благодарен ей! Не за слова, за самое ее существование…
Ей было очень хорошо. В черном небе над ее запрокинутым лицом качались неспокойные ветви, и небо тоже словно качалось в сладком дурмане.
– Вот мы сейчас живем, и мне часто кажется: об этом надо написать поэму – такую, чтобы каждая строка прожигала сердце. Надо написать картину, чтобы посмотреть – и дыхание перехватило. Симфонию для громадного оркестра – чтобы потрясала, вертела, сбивала с ног. А начну писать – и слов нет. И рисовать не умею. И нот не знаю.
Она провела ладонями по его щекам. Сказала:
– А ведь жизнь еще большая. Сколько мы еще сделаем! Сколько научимся делать!
Она так хорошо понимала, так умела направить его мысль простыми словами. И он спросил:
– Соня, будем жить вместе, хорошо?
Она ответила быстро:
– Да.
И прикрыла глаза, чтобы полнее и сосредоточеннее почувствовать счастье.
Они медленно шли обратно. И к ним донесся от костра торжественный голос Семы:
– Стихи? О! Это то, что поет душа, когда ей грустно, и когда ей весело, и когда она стремится вперед, – вот что такое стихи! А если у тебя, Тоня, душа не поет, не прикасайся к стихам, умоляю тебя, потому что ты видишь сама: вот мы спели песню, и нам стало весело. Мы слушали стихи – каждый был героем. И если ты тоже герой и каждая наша комсомолка – герой, то разве она все-таки не девушка, и разве ей не приятно, что вот около нее стоит друг и друг готов защищать ее, и разве им обоим от этого не веселее на сердце?
Вынырнув из темноты навстречу подмигиваниям и шуткам, Гриша провозгласил срывающимся высоким голосом:
– Ребята! Друзья! Разрешите сказать – вот моя невеста. Ребята! Благословите нас по-комсомольски.
В сутолоке и шуме жених и невеста совсем растерялись. Их обнимали, хлопали по плечам, качали так, что у Сони закружилась голова и Грише пришлось заступиться за нее. На общем совете решили, что первым молодоженам надо построить отдельный, самый лучший шалаш.
И тогда заговорил Круглов:
– Мы говорили здесь о дружбе. Вот она – дружба. Вы видите, счастье наших двух товарищей – общее счастье. И мне стало стыдно, ребята. Я скрывал от вас свое горе, а скрывать не надо было…
Он сказал это – и испугался. Отступать уже поздно, рассказывать – трудно.
– Говори, говори, Андрюша, – звонко сказала Клава. Он посмотрел на Клаву и на миг смутно понял ее, но тотчас отстранился от мелькнувшей догадки, потому что собственное волнение было слишком сильно.
– Да, я скажу… Видите ли, ребята… у меня в Ростове… в общем, у меня тоже есть невеста… И я бы хотел, чтобы она сюда приехала… если только вы согласны…
– Если я правильно понял, – пробасил Калюжный, – поступила заявка на два семейных шалаша.
А Сема Альтшулер сказал короткую прочувствованную речь:
– Вы думаете, это так, пустяки? Поженились – и все? Нет, друзья! Это здесь, на месте будущего города, рождается новая жизнь. К сожалению, нет вина, но будем думать, что оно есть, и я поднимаю бокал за комсомольскую семью, за наше будущее, за новый быт комсомольского города.
И он поднял руку с воображаемым бокалом.
Так обычный вечер неожиданно превратился в торжество; и когда много позднее друзья разошлись по палаткам, никто не ощущал промозглой сырости своих жестких постелей.
У костра осталась одна Клава. Она не двинулась, когда около нее осторожно уселся Сема Альтшулер. Может быть, она и не заметила его.
– Э, в чем дело, Клава? – сказал Сема и дотронулся до ее руки. Она дала ему свою руку и вдруг заплакала.
– Любовь проходит, Клава, а дружба остается, – сказал Сема и вытер ее мокрые щеки краем шерстяного платка.
Клава всхлипнула и виновато улыбнулась.
– Ты, пожалуйста, не думай… – пробормотала она.
– Нет, Клава, я ничего не думаю. Я только думаю, что ты мужественная девушка и ты не будешь плакать, а если тебе очень нужно немного поплакать – плачь сейчас, я вытру твои слезы, и тебе будет легче…
Но она уже не плакала.
Сема проводил ее до девичьей палатки и сказал, прижимая ее руку к груди:
– Вот это перед тобою такой друг, Клава, такой друг…
В этот раз красноречие ему изменило.
– Э, не в словах дело! – Он махнул рукой и пошел через лагерь, спотыкаясь в темноте.
25
Группа комсомольцев скатывала бревна, заготовленные прошлой зимой на реке Силинке. Лес был сложен вдоль берега высокими штабелями. То и дело за одним бревном валилась целая куча; и тут уже приходилось отскакивать и ловчиться вовсю, чтобы не сбило с ног, не ударило, не отдавило пальцы.
Сергей Голицын был обижен, что бригадиром назначили Геньку Калюжного, тогда как он, Сергей, имел уже некоторый опыт и сноровку. Ворча про себя, он устроился ниже по течению – багром отталкивать бревна, притертые к берегу и застревающие на обмелевших перекатах. Еще ниже, еле видный среди деревьев, стоял Сема Альтшулер.
А выше грохотали бревна, мощным басом распоряжался Калюжный и раздавались бурлацкие возгласы Пашки Матвеева.
Сергей злился на Пашку. Больной, с цинготными пятнами на ногах, и все-таки лезет в самое пекло. И лопает пшено, упорно заявляя: «Ну и вкусно! Век не надоест!» Ему разрешили уехать для лечения, а он упорствует, как будто нарочно хватаясь за наиболее тяжелые работы: «Клин клином вышибают». А потом, весь в испарине, с нездоровой желтизной на припухшем лице, говорит своим невозмутимым ироническим голосом: «Ще не вмерла Украина…»
День был пасмурный, но в середине дня солнце пробилось сквозь облака и все осветило. Река стала блестящей и прозрачной до дна, бревна – золотыми, а Семка Альтшулер с багром – как сказочный карлик с волшебным жезлом. И вдруг карлик выронил багор, взмахнул руками и побежал вдоль берега к Сергею. Полы толстовки развевались, как два крыла, руки смешно взлетали над головой; он прыгал через рытвины, через бревна, через кочки и что-то кричал отчаянным голосом. Сергей подумал: «Тигр!» Тигры всё еще волновали воображение. Никто не верил, что их здесь нет. Сергею уже мерещились желтые голодные глаза зверя. «Бежать! Прыгать в воду!..» На всякий случай он покрепче ухватился за багор.
Но никакого тигра не было.
– Геннадий! Геннадий! – кричал Сема. Он пронесся мимо Сергея, даже не взглянув на него. Сергей побежал за ним.
У штабелей что-то случилось. Комсомольцы столпились у берега. Их было много, но не раздавалось ни одного голоса.
Сема уже не кричал. Он ринулся прямо в толпу, распихивая людей с неожиданной силой, хватаясь за чужие плечи, заглядывая в лица, – и наткнулся на Калюжного, волочившего бревно.
– Ты живой! – вскрикнул Сема, обхватив его за шею, повернулся к Сергею и заорал восторженно: – Он живой!
И сразу же смолк.
Под рухнувшими со штабеля бревнами чернело неподвижное человеческое тело. Видны были подогнутые ноги в рваных башмаках.
– Пашка! – ошеломленно сказал Сергей. И, оттолкнув ребят, начал с дикой энергией откидывать навалившиеся бревна.
Пашка лежал, закрыв лицо рукой. Из-под руки текла густая струйка крови.
Сема Альтшулер дрожащими пальцами совал Сергею смоченный платок. Сергей вытер Пашке лоб и щеку, замазанную кровью. Кровь уже едва сочилась. Сергею показалось, что веки задрожали. Он смочил веки водой, позвал:
– Пашка… Пашенька!
Пашка Матвеев не ответил.
Его подняли, положили на макинтош, как на носилки, и понесли к лагерю. Сергей шел сзади, на его руках лежала безжизненная голова с побуревшими от крови волосами.
Пашка очнулся в середине пути. Мутным взглядом огляделся, обрадовался Сергею и сказал внятно:
– Не вмер Данило, бревном задавило.
И снова потерял сознание.
Когда его принесли в лагерь, стало ясно: смерть. Но все-таки не верили. В этот вечер ждали пароход, на котором должен был приехать врач. На пристани дежурили комсомольцы, чтобы сразу вести врача к Пашке: «А вдруг невозможное произойдет?»
Пашка лежал на куче пальто и одеял. Около него сидел Сергей, без слов и без слез.
Уже в темноте Сергей потрогал скрюченные пальцы своего друга, отдернул руку и позвал девушек. Девушки обмыли и одели покойника, накрыли его лицо.
Пароход пришел без врача. Но врач был уже не нужен.
Всю ночь дежурили по очереди, по четыре человека, у застывшего тела. Сергей не ложился совсем и ни с кем не разговаривал. Он потерял представление о времени, о сне, о людях, окружавших его. Он был во власти своего погибшего друга, его жизни, его словечек, его бойких, лукавых повадок, его дружбы, оцененной слишком поздно, его бессмысленной смерти.
Утром хоронили. Над Амуром, на пригорке вырыли могилу, посыпали мхом и ветками. Спели «Вы жертвою пали». Амурский ветер сдувал с лопат землю и щелкал знаменем по древку.
Тимка Гребень произнес речь:
– Спи, дорогой товарищ! Мы докончим твое дело.
Сергей стоял один, в стороне, хмуро глядя перед собой. Его мучило навязчивое воспоминание: подогнутые ноги в рваных башмаках. «Спи, дорогой товарищ!..» «Какое там спи, когда бога нет, и того света нет, и Пашка сгниет в земле… К черту!»
До его сознания дошли рукоплескания. Говорил Андрей Круглов:
– Мы призваны покорить тайгу большевистской воле, и мы ее покорим. Сомкнем ряды над могилой комсомольца, погибшего на славном посту…
Спели «Молодую гвардию». Слова песни звучали вызовом всем грядущим трудностям. Но сквозь вызов просачивалась боль. Пашку любили. Его полюбили еще больше теперь, когда его не стало.
Уже начали расходиться, когда на могилу вскочила Клава.
– Ребята! Комсомольцы! Что же вы головы повесили? Вспомните Пашу Матвеева – у него была цинга, он вечером лежал, отдышаться не мог, а на работе был первым, и на каждый случай у него находилась шутка. А все потому, что он мечтал, – она прикусила язык и посмотрела на Круглова, боясь осуждения, но Круглов одобрительно кивал головой. – Он мечтал о комсомольском городе, он хотел построить его. А разве мы не хотим, разве мы не мечтаем о том же?
Сергей слушал Клаву. Эта девушка нравилась Пашке, он становился при ней смирным и мягким. И они дружили. Вчера Клава плакала. А сейчас она возбуждена и говорит с самозабвением и теплотой, доходящей до каждого сердца.
– У меня, ребята, предложение. Мы ведь вчера не кончили сбрасывать бревна. Не кончили ведь, правда? Так пойдемте туда сейчас же, все, с песнями пойдем и покажем всем, как надо работать, чтобы… ну, как это…ну…
Сзади подсказал Сема:
– Чтобы отомстить природе…
Но Клава сказала просто:
– Вы же понимаете, для Паши это было бы самое приятное…
В этот день работа на реке шла напористо и зло, как никогда. Сергей работал вместе со всеми, остервенело, безмолвно, лез в самые рискованные места, в одиночку поднимал самые тяжелые бревна. Но в середине дня бросил работу, ушел в тайгу, ломал ветви, рвал и топтал листья, ударом сапога сбивал цветы и повторял упоенно:
– К черту! К черту! К черту!
И плакал бессильными слезами над своим неожиданным одиночеством.
26
Кончилось собрание строителей. Оно происходило в недостроенном дощатом бараке, пышно названном клубом. При свете одинокой свечи Вернер сделал доклад о положении на строительстве. Разрозненные усилия бригад и участков были суммированы и показаны так, что каждый присутствующий понял свое место в общем деле и впервые увидел целое. Уже кончают строить лесозавод – пусть еще небольшой, на две рамы, но две рамы обеспечат стройку лесом. Начат монтаж первой электростанции – правда, крошечной, на 35 лошадиных сил, но 35 лошадиных сил дадут первый электрический свет. Пущена столярная мастерская. Оборудуется кузнечная (плохо только, что организатор кузнечного цеха Епифанов стащил тиски с парохода, так делать не годится). Заложен фундамент механической мастерской. Идет корчевка заводской площадки. Построено сорок шалашей, строится жилой дом для инженеров. Недалеко время, когда начнется строительство самого завода.
Тесно заполнив темный зал, комсомольцы аплодировали каждому сообщению. Они забывали в этот момент о надоевшем пшене, о сырости, о рваной обуви, о начавшихся болезнях.
Вернер прочитал телеграмму Гранатова – все на колесах. Отгружено мясо, лук, жиры, картошка, футбольные бутсы и одеяла.
После доклада говорили много и горячо. Клялись перенести все трудности, лишь бы увидеть вот здесь, в тайге, у неспокойного Амура, электрическую лампочку, мастерские, завод, корабли.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91