grohe bauloop 118105
«Га! Га! Га!» – неслось ему навстречу.
– Муй дичени? – спросил рядом старческий голос. – Кильту?
– Ми, Кильту, – ответил парень. – Хай бичени, Беджэ?
Кильту, Ходжеро и старик быстро заговорили по-нанайски. Русский ждал, вслушиваясь в малопонятную скороговорку.
– Ну, что там случилось? – спросил он нетерпеливо.
– У старого Наймука Алексея, – взволнованно объяснил Кильту, – вторая жена не могу роди, второй день роди; старики пришла, черта выгоняй.
– Второй день роди, – подтвердил старик, – плохо Урыгтэ, мало-мало помирай.
В фанзе Наймука было полно народу, но света не зажигали. Собравшись в кучу, все громко и страшно кричали: «Га! Га! Га!» Изредка кто-либо открывал дверь и тотчас быстро захлопывал, чтобы испуганный криком черт выскочил на улицу и не успел заскочить обратно. Когда решили, что черт уже наверняка удрал, все повалили на улицу и пошли вокруг фанзы, все так же крича. Надо было отогнать черта и от фанзы, чтобы не вертелся около. Только старшая жена Сакса осталась в фанзе. Она засветила огонек и сидела в углу на циновке около своих младших спящих детей, медленно раскуривая трубку и недобрыми глазами наблюдая за страданиями Урыгтэ. С тех пор как Алексей Наймука взял вторую, молодую жену, Сакса работала с рассвета до темноты и ела худшие куски, и эти худшие куски делила с детьми. А Урыгтэ спала с Наймука, сидела дома, не рыбачила, не гребла, не собирала в тайге валежника, не кормила собак, не чистила убитого зверя, не разделывала рыбы, а только вышивала шелком халаты, курила красивую трубочку и в веселые часы играла с ребятами. Ребята любили ее… Старшая дочка Мооми шепталась с нею и выбирала ей узоры для вышивки, но Сакса знала, что родится сын Урыгтэ, и ее дети будут в доме нелюбимыми, а сын Урыгтэ будет любимый. Тяжелые роды Урыгтэ внушали ей неясные надежды.
Русский смело вошел в фанзу и направился к роженице. Она корчилась и тихо стонала; по ее посиневшему лицу текли струи пота и слезы. Она сидела, привалясь к стене, в полном изнеможении уронив руки. Нанайский закон запрещал роженице лежать.
Русский постоял над умирающей, не то возмущенно, не то презрительно поморщился и отвернулся.
Крики на улице смолкли.
Щелочкой приотворив дверь, в фанзу проскользнул хозяин, старый, сморщенный нанаец с реденькой седой бородой и слезящимися глазами.
– Наймука, здравствуй, – окликнул его русский, выходя на свет.
– Парамонов! – воскликнул Наймука и поднял руки не то испуганно, не то подобострастно.
– Парамонов, да, – сказал русский властно, – только болтать не надо. Я пойду ночевать к Михайлову, завтра приду.
– Да, да, завтра приду, – бормотал Наймука, почтительно провожая русского до двери. – Бидемену, бидемену! – повторял он, кланяясь и прижимая руку к груди…
Парамонов пошел берегом, мимо сетей, вешал и перевернутых лодок уверенным шагом человека, знающего дорогу. У вновь прибывшей лодки шла работа: нанайцы выгружали из лодок ящики. Им светил русский старик с фонарем.
– Михайлов! – негромко позвал Парамонов. Старик удивленно поднял брови. Узнав Парамонова, он поднял брови еще выше, и в его удивлении было больше испуга, чем радости.
– Вот и свиделись снова, – сказал Парамонов с улыбкой. – Я пойду к тебе. Жена спит?
Он пошел дальше и почти наткнулся на молоденькую нанайку в светлом халате. Нанайка метнулась в сторону к темному силуэту мужчины под деревом, и в этом силуэте Парамонов узнал Кильту.
В рубленом доме с высоким крыльцом, в опрятной, по-русски обставленной комнате, на постели спала женщина. Седые пряди волос сливались с белизной наволочки. На столе слегка коптила керосиновая лампа.
– Марья Андреевна, вставай, – сказал Парамонов, прикручивая фитиль. – Не узнаешь?
– Господи! – вскрикнула женщина и вскочила с кровати. – Откуда вы?
– Откуда бы ни был, хоть с того света, – засмеялся Парамонов, – все равно, голоден и спать хочу. Молоко есть?
Лодку на берегу выгрузили.
Михайлов трясущимися руками запирал склад.
Под деревом, рука к руке, стояли Кильту и Мооми.
– Большие новости на Амуре, – шептал Кильту, – приехало много людей. Комсомол. Будут делать большой город, как Хабаровск. Построили юрты из полотна, кушают на длинных столах, весь берег завален грузами, уже рубят тайгу, вырывают из земли пни. Будут строить завод.
– Завод? – повторила Мооми. Она не знала, что это такое.
– Комсомол говорил – большой-большой дом, только там не живут, а делают пароходы. Будут большие пароходы. Комсомол говорит – надо ехать туда. Я поеду туда, и Ходжеро поедет.
Он замолчал, потому что подумал о Мооми.
– Опа Самар приедет через три дня, – сказала Мооми с выражением тупой покорности на лице. – Опа Самар и отец виделись на рыбалке. Отец говорит – решили.
– Нет, – сказал Кильту твердо, – ты поедешь тоже. Мы завтра пойдем к Ивану Хайтанин. Сейчас есть советская власть. Сейчас нет закона, чтобы покупать девушек.
– А Урыгтэ? – спросила Мооми и заплакала. Урыгтэ была подругой Мооми с детства. Мооми было шестнадцать лет, а Урыгтэ семнадцать. Отец Мооми заплатил за Урыгтэ большой калым: пять кусков китайского шелка, четыреста рублей николаевскими деньгами, меховой халат, новое ружье и много пороху. Урыгтэ стала женой Наймука. Она стала скучная и раздражительная и уже смотрела на Мооми как хозяйка на работницу и только в отсутствие старого Наймука или в случаях, когда старик обижал ее, по-прежнему шепталась с Мооми, обнимала ее и плакала.
– Нет, – повторил Кильту, и лицо его стало злым, – теперь советская власть. Советская власть против калыма и продажи девушек. Ты поедешь в большой город, где все – комсомол. И Ходжеро поедет. Урыгтэ сама виновата. Она могла идти к председателю, а она пошла замуж за большие деньги. – И он засмеялся. – Ходжеро спросил русских комсомол, что стоят николаевские деньги. Русские комсомол говорят: можно оклеить стены, только стены будут некрасивые.
– Урыгтэ умрет, – сказала Мооми, продолжая плакать, – тогда отец возьмет новую жену. Кто знает, какая будет новая жена?
– Какое тебе дело? Ты поедешь со мной. Завтра я пойду говорить с Иваном Хайтанин.
И Кильту обнял Мооми.
А в избе Михайлова до утра горел свет. Жена Михайлова спала тревожно, часто просыпалась и поднимала голову, чтобы посмотреть на мужа. Старик сидел у лампы с Парамоновым; у него посерело лицо, и трясущиеся пальцы то и дело свертывали махорочные цыгарки. Вся изба уже заполнилась едким дымом, а они все сидели и говорили вполголоса. Старуха ничего не могла разобрать, но и не разбирая слов, понимала, что приятного в разговоре мало. Она крестилась, крестила издали мужа и снова засыпала, но и во сне тревожилось сердце – сны виделись невеселые, суматошные.
Когда новый день занялся над стойбищем, Алексей Наймука вышел из фанзы и стал обтесывать доски для двух гробов – большого и маленького. Сакса, плача, одевала покойницу. Урыгтэ лежала вся белая, с обострившимися широкими скулами и маленьким запавшим ртом. Ее глаза были перевязаны шелковой повязкой, но из-под повязки темнели провалы глазных впадин, и казалось, Урыгтэ смотрит на лежащего рядом ребенка. Ребенок был очень маленький и уже посиневший, с подсохшими пятнами крови на голове.
Мооми уехала на рыбалку, за родителями Урыгтэ.
Солнце было уже высоко, когда лодка вернулась. Старая мать бежала по берегу; ее волосы развевались, выбившись из-под повязки. Она вбежала в фанзу, даже не взглянула на Наймука, громко закричала, упала на пол рядом с мертвой и завыла во весь голос.
Отец и Наймука молча собирали вещи покойницы. Отец принес из дому все, что осталось у него от дочери, – берестяной узорный ларчик, детские халатики, маленькую трубку, которую сделал для Урыгтэ ее друг, соседский мальчик Ходжеро.
Сам Ходжеро пришел тоже. Он ни с кем не поздоровался, ни на кого не посмотрел. Он пошел прямо к покойнице, брезгливо отвел глаза от мертвого ребенка и долго стоял, вглядываясь в изменившееся любимое лицо молодой женщины.
К вечеру хоронили.
Урыгтэ и ребенка понесли на кладбище на тех досках, на которых они лежали дома. Старики несли вещи покойницы. Женщины, плача, следовали в хвосте процессии.
На кладбище, у свежей ямы, остановились. Женщины разожгли костер и сели вокруг, громко причитая и воя. Мужчины поставили на край ямы гробы и начали укладывать покойников.
Толпа на кладбище все прибывала. Никто не хотел пропустить зрелища похорон Урыгтэ, богатой жены.
Сначала в гроб постелили два новых одеяла из приданого молодой женщины. Укладывая, их надрезали ножом по самой середине. Потом стали приготавливать покойницу. На ней был светлый шелковый халат с китайскими вышивками вокруг ворота, на рукавах и по подолу. На ногах поверх расшитых белых чулок были надеты туфли лосиной кожи и синие наколенники.
Наймука положил у гроба ворох одежд. Он поднял в воздух бархатный, украшенный тесьмою и раковинами халат, не торопясь повертел, чтобы все успели разглядеть, затем полоснул его ножом, бросил отрезанный лоскут в толпу и стал надевать халат на мертвую. Все старались помочь, торопясь увидеть, сколько халатов наденут на Урыгтэ. Халаты были меховые, суконные, шелковые и сатиновые; с китайскими вышивками, и расшитые нанайским сложным узором, и отделанные лентами и кружевами; было два халата из рыбьей кожи, были халаты с пуговицами, и с морскими ракушками, и с бронзовыми побрякушками, которые звенели при каждом движении.
Надев на Урыгтэ все, что было возможно натянуть, Наймука и отец взяли бесформенный труп и осторожно опустили в ящик. Женщины у костра завыли громче. Мужчины стали бить посуду, принадлежавшую Урыгтэ, черепки складывали в гроб. Но вещей оставалось еще много. Наймука поднял кусок пестрого китайского шелка, пожелтевшего на сгибах от долгого лежания в сундуке, проткнул его ножом и положил в гроб. За шелком последовали ситцы, бархат, шерсть, сатины. Потом полетели в гроб трубки, и лоскутная кукла, и нитки, и крючки, и много других мелочей, принадлежавших Урыгтэ. Непрерывно мелькал в воздухе нож, летели в толпу лоскутки, обрезки, черепки; их подхватывали и прятали на счастье: у самых ловких зрителей раздувались карманы.
Снова появился Ходжеро.
Ходжеро заглянул в гроб, но уже не увидел Урыгтэ – она была завалена вещами. У него задрожали губы и подбородок. Опустив голову, он бережно положил в гроб маленькую камышовую трубку и ушел. Трубку подарила ему Урыгтэ в обмен на его подарок. Трубка принадлежала ей. Она должна была уйти в землю вместе с Урыгтэ.
Ходжеро сел в лодку и пустил ее по течению – так, без цели, чтобы разогнать тоску. Если бы у него были деньги на калым, Урыгтэ была бы его женой. Но денег не было, и теперь не стало и Урыгтэ.
На тропинке, ведущей из соседнего маленького стойбища, Ходжеро увидел приезжего русского с Михайловым. Они шли рядом, вяло переговариваясь. Немного дальше Ходжеро увидел Степана Парамонова, быстро удаляющегося в сторону своего стойбища. Степан Иванович был русский охотник. Он приехал сюда пять лет назад, построил избу на окраине маленького стойбища, завел огород, корову, собак, жил молчаливо и замкнуто, зимою подолгу ходил в тайге за зверем, а летом огородничал, рыбачил, мастерил забавные вещицы из дерева и бересты. Нанайцы сперва косились на русского пришельца, а потом привыкли к Степану Ивановичу, покупали у него забавные вещички, расплачивались беличьими шкурками, а нанайские ребятишки стали играть с ребятишками Степана.
Только комсомольцы не любили, избегали Степана, потому что он неизменно спрашивал при встречах:
– Ну, комсомол, а что значит ком-со-мол? Ве-ка-пе-бе?
Комсомольцы не умели толком объяснить, и Степан смеялся над ними.
«Сволочь!» – мысленно обругал его по-русски Ходжеро. Потом подумал: «Русские были у Степана в гостях». И забыл о них.
А Парамонов и Михайлов прошли мимо кладбища, мимо интеграла и подошли к самому большому дому в стойбище, стоявшему на пригорке над рекой. Дом был глубоко врыт в землю, как фанзы, но крыша была железная, стены побелены, окна со стеклами, полы не земляные, а дощатые и крашеные, и комната отделялась от улицы широкими сенями, где были свалены в кучу корзины, сети, нарты, плетеные круги для рыбы и всякая хозяйственная утварь.
– Деламдени джегдо бы? – вежливо спросил Парамонов и вошел. Вслед за ним вошел и Михайлов.
В просторной комнате вдоль стен тянулись широкие каны, покрытые камышовыми циновками. В очаге горел огонь, и две женщины – молодая и старая – возились возле очага. Старый нанаец сидел с ногами на кане и большим ножом стругал кусок дерева. За ним, в углу, стоял нанайский бог – почерневший от времени коротконогий уродец в остроконечной шапке, с продырявленными точками вместо глаз. Другие боги – поменьше – висели над ним на веревочках, покачиваясь в струе воздуха. Старый нанаец не встал, но выронил нож и молча уставился на Парамонова.
– Здравствуй, Самар, – сказал Парамонов. – Узнаешь?
Гости сели. Нанаец молчал, раскуривая трубку. Парамонов предложил ему папиросу, и Самар охотно взял ее, отложив трубку. Улыбка мелькнула на его лице и пропала. Парамонов угостил женщин – обе смутились, спрятали лица, но папиросы взяли.
– А я думал, тебя нет здесь, – как бы вскользь сказал Парамонов. – Совет ничего не говорит?
Нанаец качнул головой, но промолчал.
– Тебя считают – кулак, – сказал Парамонов. – Голоса нет. На собрания тебя не пускай?
– Не пускай, – сердито заговорил нанаец. – Моя сам не ходи, и совет не пускай. Моя голос нет, налог есть. Хайтанин сегодня приходи, кричи, руками маши. Сын невеста покупай. Хайтанин кричи покупай нет, советская власть не могу покупай.
– Это про дочку Наймука, – объяснил Михайлов. Парамонов вспомнил светлую тень под деревом и песню Кильту. Он усмехнулся, но спросил участливо:
– Большой калым платишь?
Нанаец закивал головой. Старая нанайка быстро заговорила с молодой, и обе чему-то смеялись.
– Большой калым польза есть, – сказал нанаец. – Малый калым плати – первый год халат шей, унты шей, все купи, все шей. Большой калым плати – пять лет ничего не шей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
– Муй дичени? – спросил рядом старческий голос. – Кильту?
– Ми, Кильту, – ответил парень. – Хай бичени, Беджэ?
Кильту, Ходжеро и старик быстро заговорили по-нанайски. Русский ждал, вслушиваясь в малопонятную скороговорку.
– Ну, что там случилось? – спросил он нетерпеливо.
– У старого Наймука Алексея, – взволнованно объяснил Кильту, – вторая жена не могу роди, второй день роди; старики пришла, черта выгоняй.
– Второй день роди, – подтвердил старик, – плохо Урыгтэ, мало-мало помирай.
В фанзе Наймука было полно народу, но света не зажигали. Собравшись в кучу, все громко и страшно кричали: «Га! Га! Га!» Изредка кто-либо открывал дверь и тотчас быстро захлопывал, чтобы испуганный криком черт выскочил на улицу и не успел заскочить обратно. Когда решили, что черт уже наверняка удрал, все повалили на улицу и пошли вокруг фанзы, все так же крича. Надо было отогнать черта и от фанзы, чтобы не вертелся около. Только старшая жена Сакса осталась в фанзе. Она засветила огонек и сидела в углу на циновке около своих младших спящих детей, медленно раскуривая трубку и недобрыми глазами наблюдая за страданиями Урыгтэ. С тех пор как Алексей Наймука взял вторую, молодую жену, Сакса работала с рассвета до темноты и ела худшие куски, и эти худшие куски делила с детьми. А Урыгтэ спала с Наймука, сидела дома, не рыбачила, не гребла, не собирала в тайге валежника, не кормила собак, не чистила убитого зверя, не разделывала рыбы, а только вышивала шелком халаты, курила красивую трубочку и в веселые часы играла с ребятами. Ребята любили ее… Старшая дочка Мооми шепталась с нею и выбирала ей узоры для вышивки, но Сакса знала, что родится сын Урыгтэ, и ее дети будут в доме нелюбимыми, а сын Урыгтэ будет любимый. Тяжелые роды Урыгтэ внушали ей неясные надежды.
Русский смело вошел в фанзу и направился к роженице. Она корчилась и тихо стонала; по ее посиневшему лицу текли струи пота и слезы. Она сидела, привалясь к стене, в полном изнеможении уронив руки. Нанайский закон запрещал роженице лежать.
Русский постоял над умирающей, не то возмущенно, не то презрительно поморщился и отвернулся.
Крики на улице смолкли.
Щелочкой приотворив дверь, в фанзу проскользнул хозяин, старый, сморщенный нанаец с реденькой седой бородой и слезящимися глазами.
– Наймука, здравствуй, – окликнул его русский, выходя на свет.
– Парамонов! – воскликнул Наймука и поднял руки не то испуганно, не то подобострастно.
– Парамонов, да, – сказал русский властно, – только болтать не надо. Я пойду ночевать к Михайлову, завтра приду.
– Да, да, завтра приду, – бормотал Наймука, почтительно провожая русского до двери. – Бидемену, бидемену! – повторял он, кланяясь и прижимая руку к груди…
Парамонов пошел берегом, мимо сетей, вешал и перевернутых лодок уверенным шагом человека, знающего дорогу. У вновь прибывшей лодки шла работа: нанайцы выгружали из лодок ящики. Им светил русский старик с фонарем.
– Михайлов! – негромко позвал Парамонов. Старик удивленно поднял брови. Узнав Парамонова, он поднял брови еще выше, и в его удивлении было больше испуга, чем радости.
– Вот и свиделись снова, – сказал Парамонов с улыбкой. – Я пойду к тебе. Жена спит?
Он пошел дальше и почти наткнулся на молоденькую нанайку в светлом халате. Нанайка метнулась в сторону к темному силуэту мужчины под деревом, и в этом силуэте Парамонов узнал Кильту.
В рубленом доме с высоким крыльцом, в опрятной, по-русски обставленной комнате, на постели спала женщина. Седые пряди волос сливались с белизной наволочки. На столе слегка коптила керосиновая лампа.
– Марья Андреевна, вставай, – сказал Парамонов, прикручивая фитиль. – Не узнаешь?
– Господи! – вскрикнула женщина и вскочила с кровати. – Откуда вы?
– Откуда бы ни был, хоть с того света, – засмеялся Парамонов, – все равно, голоден и спать хочу. Молоко есть?
Лодку на берегу выгрузили.
Михайлов трясущимися руками запирал склад.
Под деревом, рука к руке, стояли Кильту и Мооми.
– Большие новости на Амуре, – шептал Кильту, – приехало много людей. Комсомол. Будут делать большой город, как Хабаровск. Построили юрты из полотна, кушают на длинных столах, весь берег завален грузами, уже рубят тайгу, вырывают из земли пни. Будут строить завод.
– Завод? – повторила Мооми. Она не знала, что это такое.
– Комсомол говорил – большой-большой дом, только там не живут, а делают пароходы. Будут большие пароходы. Комсомол говорит – надо ехать туда. Я поеду туда, и Ходжеро поедет.
Он замолчал, потому что подумал о Мооми.
– Опа Самар приедет через три дня, – сказала Мооми с выражением тупой покорности на лице. – Опа Самар и отец виделись на рыбалке. Отец говорит – решили.
– Нет, – сказал Кильту твердо, – ты поедешь тоже. Мы завтра пойдем к Ивану Хайтанин. Сейчас есть советская власть. Сейчас нет закона, чтобы покупать девушек.
– А Урыгтэ? – спросила Мооми и заплакала. Урыгтэ была подругой Мооми с детства. Мооми было шестнадцать лет, а Урыгтэ семнадцать. Отец Мооми заплатил за Урыгтэ большой калым: пять кусков китайского шелка, четыреста рублей николаевскими деньгами, меховой халат, новое ружье и много пороху. Урыгтэ стала женой Наймука. Она стала скучная и раздражительная и уже смотрела на Мооми как хозяйка на работницу и только в отсутствие старого Наймука или в случаях, когда старик обижал ее, по-прежнему шепталась с Мооми, обнимала ее и плакала.
– Нет, – повторил Кильту, и лицо его стало злым, – теперь советская власть. Советская власть против калыма и продажи девушек. Ты поедешь в большой город, где все – комсомол. И Ходжеро поедет. Урыгтэ сама виновата. Она могла идти к председателю, а она пошла замуж за большие деньги. – И он засмеялся. – Ходжеро спросил русских комсомол, что стоят николаевские деньги. Русские комсомол говорят: можно оклеить стены, только стены будут некрасивые.
– Урыгтэ умрет, – сказала Мооми, продолжая плакать, – тогда отец возьмет новую жену. Кто знает, какая будет новая жена?
– Какое тебе дело? Ты поедешь со мной. Завтра я пойду говорить с Иваном Хайтанин.
И Кильту обнял Мооми.
А в избе Михайлова до утра горел свет. Жена Михайлова спала тревожно, часто просыпалась и поднимала голову, чтобы посмотреть на мужа. Старик сидел у лампы с Парамоновым; у него посерело лицо, и трясущиеся пальцы то и дело свертывали махорочные цыгарки. Вся изба уже заполнилась едким дымом, а они все сидели и говорили вполголоса. Старуха ничего не могла разобрать, но и не разбирая слов, понимала, что приятного в разговоре мало. Она крестилась, крестила издали мужа и снова засыпала, но и во сне тревожилось сердце – сны виделись невеселые, суматошные.
Когда новый день занялся над стойбищем, Алексей Наймука вышел из фанзы и стал обтесывать доски для двух гробов – большого и маленького. Сакса, плача, одевала покойницу. Урыгтэ лежала вся белая, с обострившимися широкими скулами и маленьким запавшим ртом. Ее глаза были перевязаны шелковой повязкой, но из-под повязки темнели провалы глазных впадин, и казалось, Урыгтэ смотрит на лежащего рядом ребенка. Ребенок был очень маленький и уже посиневший, с подсохшими пятнами крови на голове.
Мооми уехала на рыбалку, за родителями Урыгтэ.
Солнце было уже высоко, когда лодка вернулась. Старая мать бежала по берегу; ее волосы развевались, выбившись из-под повязки. Она вбежала в фанзу, даже не взглянула на Наймука, громко закричала, упала на пол рядом с мертвой и завыла во весь голос.
Отец и Наймука молча собирали вещи покойницы. Отец принес из дому все, что осталось у него от дочери, – берестяной узорный ларчик, детские халатики, маленькую трубку, которую сделал для Урыгтэ ее друг, соседский мальчик Ходжеро.
Сам Ходжеро пришел тоже. Он ни с кем не поздоровался, ни на кого не посмотрел. Он пошел прямо к покойнице, брезгливо отвел глаза от мертвого ребенка и долго стоял, вглядываясь в изменившееся любимое лицо молодой женщины.
К вечеру хоронили.
Урыгтэ и ребенка понесли на кладбище на тех досках, на которых они лежали дома. Старики несли вещи покойницы. Женщины, плача, следовали в хвосте процессии.
На кладбище, у свежей ямы, остановились. Женщины разожгли костер и сели вокруг, громко причитая и воя. Мужчины поставили на край ямы гробы и начали укладывать покойников.
Толпа на кладбище все прибывала. Никто не хотел пропустить зрелища похорон Урыгтэ, богатой жены.
Сначала в гроб постелили два новых одеяла из приданого молодой женщины. Укладывая, их надрезали ножом по самой середине. Потом стали приготавливать покойницу. На ней был светлый шелковый халат с китайскими вышивками вокруг ворота, на рукавах и по подолу. На ногах поверх расшитых белых чулок были надеты туфли лосиной кожи и синие наколенники.
Наймука положил у гроба ворох одежд. Он поднял в воздух бархатный, украшенный тесьмою и раковинами халат, не торопясь повертел, чтобы все успели разглядеть, затем полоснул его ножом, бросил отрезанный лоскут в толпу и стал надевать халат на мертвую. Все старались помочь, торопясь увидеть, сколько халатов наденут на Урыгтэ. Халаты были меховые, суконные, шелковые и сатиновые; с китайскими вышивками, и расшитые нанайским сложным узором, и отделанные лентами и кружевами; было два халата из рыбьей кожи, были халаты с пуговицами, и с морскими ракушками, и с бронзовыми побрякушками, которые звенели при каждом движении.
Надев на Урыгтэ все, что было возможно натянуть, Наймука и отец взяли бесформенный труп и осторожно опустили в ящик. Женщины у костра завыли громче. Мужчины стали бить посуду, принадлежавшую Урыгтэ, черепки складывали в гроб. Но вещей оставалось еще много. Наймука поднял кусок пестрого китайского шелка, пожелтевшего на сгибах от долгого лежания в сундуке, проткнул его ножом и положил в гроб. За шелком последовали ситцы, бархат, шерсть, сатины. Потом полетели в гроб трубки, и лоскутная кукла, и нитки, и крючки, и много других мелочей, принадлежавших Урыгтэ. Непрерывно мелькал в воздухе нож, летели в толпу лоскутки, обрезки, черепки; их подхватывали и прятали на счастье: у самых ловких зрителей раздувались карманы.
Снова появился Ходжеро.
Ходжеро заглянул в гроб, но уже не увидел Урыгтэ – она была завалена вещами. У него задрожали губы и подбородок. Опустив голову, он бережно положил в гроб маленькую камышовую трубку и ушел. Трубку подарила ему Урыгтэ в обмен на его подарок. Трубка принадлежала ей. Она должна была уйти в землю вместе с Урыгтэ.
Ходжеро сел в лодку и пустил ее по течению – так, без цели, чтобы разогнать тоску. Если бы у него были деньги на калым, Урыгтэ была бы его женой. Но денег не было, и теперь не стало и Урыгтэ.
На тропинке, ведущей из соседнего маленького стойбища, Ходжеро увидел приезжего русского с Михайловым. Они шли рядом, вяло переговариваясь. Немного дальше Ходжеро увидел Степана Парамонова, быстро удаляющегося в сторону своего стойбища. Степан Иванович был русский охотник. Он приехал сюда пять лет назад, построил избу на окраине маленького стойбища, завел огород, корову, собак, жил молчаливо и замкнуто, зимою подолгу ходил в тайге за зверем, а летом огородничал, рыбачил, мастерил забавные вещицы из дерева и бересты. Нанайцы сперва косились на русского пришельца, а потом привыкли к Степану Ивановичу, покупали у него забавные вещички, расплачивались беличьими шкурками, а нанайские ребятишки стали играть с ребятишками Степана.
Только комсомольцы не любили, избегали Степана, потому что он неизменно спрашивал при встречах:
– Ну, комсомол, а что значит ком-со-мол? Ве-ка-пе-бе?
Комсомольцы не умели толком объяснить, и Степан смеялся над ними.
«Сволочь!» – мысленно обругал его по-русски Ходжеро. Потом подумал: «Русские были у Степана в гостях». И забыл о них.
А Парамонов и Михайлов прошли мимо кладбища, мимо интеграла и подошли к самому большому дому в стойбище, стоявшему на пригорке над рекой. Дом был глубоко врыт в землю, как фанзы, но крыша была железная, стены побелены, окна со стеклами, полы не земляные, а дощатые и крашеные, и комната отделялась от улицы широкими сенями, где были свалены в кучу корзины, сети, нарты, плетеные круги для рыбы и всякая хозяйственная утварь.
– Деламдени джегдо бы? – вежливо спросил Парамонов и вошел. Вслед за ним вошел и Михайлов.
В просторной комнате вдоль стен тянулись широкие каны, покрытые камышовыми циновками. В очаге горел огонь, и две женщины – молодая и старая – возились возле очага. Старый нанаец сидел с ногами на кане и большим ножом стругал кусок дерева. За ним, в углу, стоял нанайский бог – почерневший от времени коротконогий уродец в остроконечной шапке, с продырявленными точками вместо глаз. Другие боги – поменьше – висели над ним на веревочках, покачиваясь в струе воздуха. Старый нанаец не встал, но выронил нож и молча уставился на Парамонова.
– Здравствуй, Самар, – сказал Парамонов. – Узнаешь?
Гости сели. Нанаец молчал, раскуривая трубку. Парамонов предложил ему папиросу, и Самар охотно взял ее, отложив трубку. Улыбка мелькнула на его лице и пропала. Парамонов угостил женщин – обе смутились, спрятали лица, но папиросы взяли.
– А я думал, тебя нет здесь, – как бы вскользь сказал Парамонов. – Совет ничего не говорит?
Нанаец качнул головой, но промолчал.
– Тебя считают – кулак, – сказал Парамонов. – Голоса нет. На собрания тебя не пускай?
– Не пускай, – сердито заговорил нанаец. – Моя сам не ходи, и совет не пускай. Моя голос нет, налог есть. Хайтанин сегодня приходи, кричи, руками маши. Сын невеста покупай. Хайтанин кричи покупай нет, советская власть не могу покупай.
– Это про дочку Наймука, – объяснил Михайлов. Парамонов вспомнил светлую тень под деревом и песню Кильту. Он усмехнулся, но спросил участливо:
– Большой калым платишь?
Нанаец закивал головой. Старая нанайка быстро заговорила с молодой, и обе чему-то смеялись.
– Большой калым польза есть, – сказал нанаец. – Малый калым плати – первый год халат шей, унты шей, все купи, все шей. Большой калым плати – пять лет ничего не шей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91