https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/steklyannye/
– вдруг вскипел барон. Он был так раздражен кислотами в собственном желудке и мужичьей тупостью Прайбиша, что закричал, позабыв об осторожности: – Все спуталось, все летит вверх тормашками!.. Меня, Лихтенфельда, заставили копаться в табачных листьях, а какие-то полицейские приставы становятся советниками посольства!
– Но вы уже специалист но табаку, – возразил Прайбиш.
– Да, «уже»! – с горечью повторил Лихтенфельд.
Потом расхохотался и внезапно успокоился при мысли о том, что от судьбы не уйдешь и что надо относиться ко всему с иронией. Значит, вот до чего дошло! Он, Лихтенфельд, непризнанный и одинокий, но преисполненный непримиримой прадедовской гордости, ищет отдушины для своего гнева в каком-то Прайбише!.. Разумеется, он все это делает, снисходя до своего собеседника, из эксцентричности, как настоящий аристократ. Барон попытался убедить себя, что грубость простолюдина его нимало не раздражает.
– Может быть, впоследствии вам удастся вернуться на дипломатическое поприще, – сочувственно проговорил Прайбиш.
– Вернуться?… – Новый приступ гнева заставил барона забыть о снисходительности. – Никогда!
– А что же вы будете делать?
– Останусь в концерне.
– Ото самое разумное, – серьезно согласился Прайбиш, глубоко озабоченный судьбой барона. Несколько поколений крестьян Прайбишей исполу обрабатывали земли баронов Лихтенфельдов. И несколько поколений крестьян Прайбишей привыкли с почтением думать о глупостях, сказанных баронами Лихтеифельдами. Феодальные времена прошли, но последний Прайбиш, занимающий высокий пост в иерархии Германского папиросного концерна, столь же почтительно задумался, по унаследованной привычке, над глупостью последнего Лихтенфельда.
– Хорошо было бы по этим деликатным вопросам не выражать своих мнений во всеуслышание, – благоразумно добавил Прайбиш.
– Почему? – насмешливо спросил Лихтенфельд.
В голосе его прозвучала дерзость, какой Прайбиш никогда не посмел бы проявить.
– Потому что этим вы нарушаете наше единство, – проговорил Прайбиш.
Но он хотел сказать: «Потому что кто-нибудь может вас услышать».
– Смешно, Прайбиш! – Сода уже нейтрализовала кислоты в желудке барона, и это настроило его на более мирный лад. – Я немец и никогда не нарушу нашего единства, но я стою за честь своего рода. Лихтенфельды существуют в течение трех веков! Лихтенфельды много дали Германии'
__ О да, разумеется, – почтительно согласился Прайбиш. – В прошлом ваши предки…
Он не докончил фразы, подумав, что барон, вероятно, уже утомился и наконец ляжет спать. Но нелепое наследственное уважение, которое Прайбиш питал к нему, неожиданно уступило место легкому якобинскому гневу. Вздор!.. Лихтенфельд недоволен потому, что государство печется о своем вооружении и не позволяет аристократам проматывать валюту на модных заграничных курортах.
– Значит, вы считаете, что я теперь липший? – спросил оскорбленный Лихтенфельд.
– Напротив!.. – смущенно поправился Прайбиш. – Вы стали хорошим табачным экспертом… У вас есть заслуги на экономическом фронте.
Он не подозревал, какую обиду нанес барону.
Лихтенфельд с горечью умолк. Потом, когда тяжесть в его желудке совсем прошла, он сообразил, как опасно было критиковать национал-социалистов даже при Прайбише. Лихтенфельд давно уже сознавал, что гитлеризм – напасть, чума, бедствие для Германии. Гитлеризм, как плесень, охватил и аристократию. Даже фон Гайер – потомок древнего бранденбургского рода, – видимо, поражен этим неизлечимым недугом.
И Лихтенфельд тревожно спросил себя, не слышал ли фон Гайер их опасного разговора.
Но фон Гайер ничего не слышал.
Растянувшись на диване в комнате, некогда принадлежавшей Марии, он мечтал о немецком могуществе в полудремоте, навеянной превосходным вином. И, как всегда, эта мечта казалась фон Гайеру необозримой, величественной, таинственной, существующей как бы самостоятельно, вне человеческого сознания, вне времени и пространства и пронизанной каким-то драматизмом и скорбью, словно музыка вагнеровской оперы. Но почему – скорбью? Может быть, потому, что его страстно желанная мечта была недостижима… В этот солнечный день, в полудремоте, навеянной вином, он ясно понял, что мечта действительно недостижима. Огромные армии должны были столкнуться, по в хаосе их столкновения мысль его предвидела только разгром Германии.
И все же вопреки этому фон Гайер испытывал какое-то волнение, какое-то острое возбуждение, которое примиряло его с войной. Может быть, источник этого волнения таился в прошлых, феодальных временах, в инстинкте его предков, которые в погоне за золотом и хлебом обрушивались на римские легионы. Может быть, этот инстинкт еще жив и в нем, фон Гайере, и в людях, которые управляют Германией, и во всех немцах!.. Нет, не этим объяснялось его волнение. Не могут теперешние германцы уподобиться своим диким предкам, которые полторы тысячи лет назад отправлялись на войну, не думая о гибели. Никто лучше фон Гайера не знал, чем теперь вызывались войны. Волнение, которое в этот солнечный день внушал фон Гайеру призрак войны, родилось из убеждения в ее неизбежности и надежды на победу. Кто знает, может быть, Германии суждено победить!.. И фон Гайер, служащий и послушное колесико в машине Германского папиросного концерна, не понял, что он такой же германец, как и его предки, которые жили полторы тысячи лет назад.
Он замечтался и уснул. В тишине летнего дня сонно прокукарекал петух.
Около шести часов Прайбиш и Лихтенфельд проснулись и, выпив кофе, приготовленный женой бухгалтера, все еще раскрасневшиеся после сна, спустились в сад. Завидев их из канцелярии, бухгалтер подошел к ним. Может быть, господам что-нибудь нужно? Нет, ничего. Просто они в хорошем настроении и хотят выкурить по сигарете, прежде чем приступить к работе.
Жара спала, солнце клонилось к западу. В небе летали голуби. Послеобеденная тишина сменилась предвечерним оживлением. Со склада донесся ровный и продолжительный звон электрических звонков. Кончался рабочий день в цехах обработки табака. Затем из дома вышел Костов. Он приветствовал барона и Прайбиша вежливо, но без той чрезмерной любезности, которой следовало бы ждать от эксперта, имеющего дело с покупателями.
– Начнем? – спросил Костов.
– Немного погодя, – ответил барон.
Лихтенфельд стал у решетчатых ворот, которые вели из сада во двор, и впился глазами в работниц, шумной толпой выходивших со склада. Духота, жара и усталость после длинного рабочего дня убивали всю их привлекательность. Но кое-где все же мелькало молодое и свежее лицо, еще не обезображенное нищетой. Время от времени слышался жизнерадостный, кокетливый смех, который не смогли заглушить заботы. Появлялись девушки с изящными фигурками, бедные платьица из пестрого ситца облегали красивые груди, округлые, стройные бедра.
Водянисто-голубые навыкате глаза барона смотрели все пристальней, приобретая жадное, напряженное и насмешливое, как у сатира, выражение. И вот Лихтенфельду пришла в голову оригинальная и смелая идея. Иные из этих девочек, если только их хорошенько отмыть, могут оказаться достойными его внимания. Почему бы и нет?… Не будь главный эксперт «Никотианы» таким дикарем, можно бы устроить в честь Лихтенфельда небольшой кутеж с двумя-тремя из этих девиц. Одна из них, лет восемнадцати, не больше, показалась барону особенно аппетитной. Словно желая похвастаться своими прелестями, она вдруг наклонилась и начала застегивать ремешок сандалии, обнажи «при этом часть нежно-смуглой ноги выше колена. Барону давно нравились невинные девушки из простонародья. Их первобытная страсть, сочетаясь со стыдливостью, вызывала у него особенно приятные ощущения. Дрожь пробежала у него по спине, когда он вспомнил о маленькой оргии с девушками, работавшими на складах в Кавалле, которую устроили для него любезные греческие эксперты. Конечно, можно бы и тут организовать нечто подобное, но болгары недогадливы. Маленькая работница вдруг подняла голову и заметила его пристальный взгляд. Лицо барона расплылось в выразительной вкрадчивой улыбке. Девушка широко раскрыла глаза. Лицо ее стало сначала растерянным, потом возмущенным и, наконец, гневным. Но тут же, решив, что незнакомец смеется над ее рваной сандалией, она картинно показала ему язык. Лихтенфельд увидел в этом своеобразное поощрение и, нимало не смутившись, в свою очередь высунул язык. Девушка смутилась еще больше. Потом она громко и насмешливо выкрикнула что-то и показала рукой на барона, так что и другие работницы увидели его высунутый язык. Раздался громкий дружный смех, и кто-то завыл: «У-у-у!..» Но работницы не остановились: они очень устали и спешили скорей разойтись по домам. Девушка ушла с ними.
Все это видели бухгалтер, Прайбиш и Костов.
– Потеха, правда? – вежливо проговорил бухгалтер по-немецки.
Он был прямо-таки ошеломлен поведением барона, но не смел выдать свои эмоции перед столь высокопоставленным лицом. Прайбиш покраснел от стыда, но попытался сгладить неприятное впечатление широкой улыбкой, делая вид, будто все случившееся просто маленькая безобидная шутка оригинала барона.
– Вам понравилась эта девочка?… – внезапно спросил Костов.
И все почувствовали, какое злорадство и удовольствие прозвучали в его тоне.
– Да! – ответил барон. – Люблю пошутить с народом.
Только бухгалтер наивно поверил в великую любовь Лихтенфельда к народу. Костов послал его предупредить Ваташского, что скоро начнется осмотр табака. Бережливый Прайбиш ушел, чтобы надеть под рабочий халат старый пиджак, который он возил с собой в чемодане и на котором фрау Прайбиш, опытная хозяйка, искусно заштопала протертые локти.
Оставшись вдвоем с главным экспертом «Никотианы», Лихтенфельд сделал последнюю попытку договориться с ним. Он взял Костова под руку и повел его по аллее. Самое ужасное здесь – это скука, говорил барон, и он просто жаждет избавиться от нее. Лихтенфельд чистосердечно признался в этом, не забыв намекнуть, что благоприятные результаты приемки будут в большой мере зависеть от его настроения.
– Вот как?… – проговорил Костов, побагровев от гнева. – Чем же мы можем вас развлечь?
Барон теперь оставил мечту о медвежьей охоте ради более сильной страсти, которую испытывал сейчас, и признался Костову, что хотел бы покутить с девушками-работницами.
– Исключено! – сухо ответил эксперт.
Но вдруг лицо его сделалось чрезвычайно сочувственным и доброжелательным. Он в свою очередь взял барона под руку и сказал ему дружеским тоном, с видом человека, который и не думает насмехаться:
– Послушайте, Лихтенфельд! Пройдитесь-ка вечерком по той темной улице, что за казармой, и вы встретите много уличных женщин… Подберите себе по вкусу хоть целую компанию, а фирма с удовольствием предоставит вам комнату, где вы с ними позабавитесь.
– Unsinn!.. – как ужаленный выкрикнул барон тонким фальцетом.
Но он не сказал ни слова больше, так как к ним приближались Фришмут, Прайбиш и фон Гайер.
На другой день фон Гайер и Фришмут уехали в машине на юг, Костов погрузился в работу с Прайбишем и Лихтенфельдом, а Борис принял делегацию безработных из города.
Двое исхудавших, бедно, но опрятно одетых мужчин и маленькая женщина, брат которой был полицейским в околинском управлении, почтительно стояли перед столом господина генерального директора. Кмет подробно объяснил им, как надо держаться. Просьбу свою они должны высказать смиренно и учтиво. Впрочем, в этом отношении залогом служила их беспартийность.
Первым заговорил старший из мужчин. Лицо у него было кроткое и печальное, а глаза прозрачно-голубые, и это придавало ему сходство с церковным служкой. Под старый, давно вылинявший пиджак он надел свадебную рубашку жены, так как другой у супругов но было, а к директору надо было явиться опрятным. Но мысль о том, что он в женской рубашке, все время смущала его, и он то и дело отгибал рукой лацканы пиджака. Начал он запинаясь, но вскоре овладел собой и высказал много справедливых суждений. Он выражался просто, ясно и убедительно, потому что ничего не выдумывал, а горькие его слова шли прямо из сердца.
– Едва перебиваемся, господин директор… – говорил он умоляющим голосом. – Восьмой месяц без работы. Проели последние припрятанные гроши, а жить надо. Дети наши болеют. Денег пет ни на доктора, ни на лекарства. В церковь пойдем – как говорится, не на что свечку поставить… А ведь мы люди неплохие, от коммунистов держимся подальше, стоим за царя и отечество. Только работы хотим.
Он на мгновение умолк, чтобы привести в порядок свои мысли и продолжать. Но рабочий, стоявший рядом с ним внезапно поднял руку, как на собрании, и попросил слова'. Борис кивком разрешил ему говорить. Это был молодой красивый парень с темными веселыми глазами. Волосы его были старательно зачесаны назад, да и на всей его внешности лежал легкий отпечаток щегольства, вернее, стремления к щегольству, свойственного молодости, которая всегда тянется к любви и жизни. Он был в старом, изъеденном молью, но хорошо сшитом пиджаке – подарке того аптекаря, который сеял новые идеи среди рабочих, – и черной рубашке с белыми кантами – форменной рубашке одной патриотической организации. Богатые члены этой организации охотно дарили бедным такие рубашки.
– Я вхожу в комитет от имени рабочих-патриотов, – громогласно заявил он. – Положение у нас очень тяжелое, сами видите… Так больше продолжаться не может, господин директор! Посмотрите, что происходит в Италии и Германии!
Речь его была дерзкой, почти угрожающей. Она призывала к какой-то неведомой справедливости, которая разрешит все вопросы, если только хозяева и рабочие станут патриотами. Могла бы она понравиться и Борису, если бы рабочий послушался кмета и говорил более мягко. Но аптекарь – душа новоиспеченных городских патриотов – слишком уж распалил его с помощью трехсот левов и слегка попорченного молью пиджака.
– Вы безработный? – спросил Борис.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131
– Но вы уже специалист но табаку, – возразил Прайбиш.
– Да, «уже»! – с горечью повторил Лихтенфельд.
Потом расхохотался и внезапно успокоился при мысли о том, что от судьбы не уйдешь и что надо относиться ко всему с иронией. Значит, вот до чего дошло! Он, Лихтенфельд, непризнанный и одинокий, но преисполненный непримиримой прадедовской гордости, ищет отдушины для своего гнева в каком-то Прайбише!.. Разумеется, он все это делает, снисходя до своего собеседника, из эксцентричности, как настоящий аристократ. Барон попытался убедить себя, что грубость простолюдина его нимало не раздражает.
– Может быть, впоследствии вам удастся вернуться на дипломатическое поприще, – сочувственно проговорил Прайбиш.
– Вернуться?… – Новый приступ гнева заставил барона забыть о снисходительности. – Никогда!
– А что же вы будете делать?
– Останусь в концерне.
– Ото самое разумное, – серьезно согласился Прайбиш, глубоко озабоченный судьбой барона. Несколько поколений крестьян Прайбишей исполу обрабатывали земли баронов Лихтенфельдов. И несколько поколений крестьян Прайбишей привыкли с почтением думать о глупостях, сказанных баронами Лихтеифельдами. Феодальные времена прошли, но последний Прайбиш, занимающий высокий пост в иерархии Германского папиросного концерна, столь же почтительно задумался, по унаследованной привычке, над глупостью последнего Лихтенфельда.
– Хорошо было бы по этим деликатным вопросам не выражать своих мнений во всеуслышание, – благоразумно добавил Прайбиш.
– Почему? – насмешливо спросил Лихтенфельд.
В голосе его прозвучала дерзость, какой Прайбиш никогда не посмел бы проявить.
– Потому что этим вы нарушаете наше единство, – проговорил Прайбиш.
Но он хотел сказать: «Потому что кто-нибудь может вас услышать».
– Смешно, Прайбиш! – Сода уже нейтрализовала кислоты в желудке барона, и это настроило его на более мирный лад. – Я немец и никогда не нарушу нашего единства, но я стою за честь своего рода. Лихтенфельды существуют в течение трех веков! Лихтенфельды много дали Германии'
__ О да, разумеется, – почтительно согласился Прайбиш. – В прошлом ваши предки…
Он не докончил фразы, подумав, что барон, вероятно, уже утомился и наконец ляжет спать. Но нелепое наследственное уважение, которое Прайбиш питал к нему, неожиданно уступило место легкому якобинскому гневу. Вздор!.. Лихтенфельд недоволен потому, что государство печется о своем вооружении и не позволяет аристократам проматывать валюту на модных заграничных курортах.
– Значит, вы считаете, что я теперь липший? – спросил оскорбленный Лихтенфельд.
– Напротив!.. – смущенно поправился Прайбиш. – Вы стали хорошим табачным экспертом… У вас есть заслуги на экономическом фронте.
Он не подозревал, какую обиду нанес барону.
Лихтенфельд с горечью умолк. Потом, когда тяжесть в его желудке совсем прошла, он сообразил, как опасно было критиковать национал-социалистов даже при Прайбише. Лихтенфельд давно уже сознавал, что гитлеризм – напасть, чума, бедствие для Германии. Гитлеризм, как плесень, охватил и аристократию. Даже фон Гайер – потомок древнего бранденбургского рода, – видимо, поражен этим неизлечимым недугом.
И Лихтенфельд тревожно спросил себя, не слышал ли фон Гайер их опасного разговора.
Но фон Гайер ничего не слышал.
Растянувшись на диване в комнате, некогда принадлежавшей Марии, он мечтал о немецком могуществе в полудремоте, навеянной превосходным вином. И, как всегда, эта мечта казалась фон Гайеру необозримой, величественной, таинственной, существующей как бы самостоятельно, вне человеческого сознания, вне времени и пространства и пронизанной каким-то драматизмом и скорбью, словно музыка вагнеровской оперы. Но почему – скорбью? Может быть, потому, что его страстно желанная мечта была недостижима… В этот солнечный день, в полудремоте, навеянной вином, он ясно понял, что мечта действительно недостижима. Огромные армии должны были столкнуться, по в хаосе их столкновения мысль его предвидела только разгром Германии.
И все же вопреки этому фон Гайер испытывал какое-то волнение, какое-то острое возбуждение, которое примиряло его с войной. Может быть, источник этого волнения таился в прошлых, феодальных временах, в инстинкте его предков, которые в погоне за золотом и хлебом обрушивались на римские легионы. Может быть, этот инстинкт еще жив и в нем, фон Гайере, и в людях, которые управляют Германией, и во всех немцах!.. Нет, не этим объяснялось его волнение. Не могут теперешние германцы уподобиться своим диким предкам, которые полторы тысячи лет назад отправлялись на войну, не думая о гибели. Никто лучше фон Гайера не знал, чем теперь вызывались войны. Волнение, которое в этот солнечный день внушал фон Гайеру призрак войны, родилось из убеждения в ее неизбежности и надежды на победу. Кто знает, может быть, Германии суждено победить!.. И фон Гайер, служащий и послушное колесико в машине Германского папиросного концерна, не понял, что он такой же германец, как и его предки, которые жили полторы тысячи лет назад.
Он замечтался и уснул. В тишине летнего дня сонно прокукарекал петух.
Около шести часов Прайбиш и Лихтенфельд проснулись и, выпив кофе, приготовленный женой бухгалтера, все еще раскрасневшиеся после сна, спустились в сад. Завидев их из канцелярии, бухгалтер подошел к ним. Может быть, господам что-нибудь нужно? Нет, ничего. Просто они в хорошем настроении и хотят выкурить по сигарете, прежде чем приступить к работе.
Жара спала, солнце клонилось к западу. В небе летали голуби. Послеобеденная тишина сменилась предвечерним оживлением. Со склада донесся ровный и продолжительный звон электрических звонков. Кончался рабочий день в цехах обработки табака. Затем из дома вышел Костов. Он приветствовал барона и Прайбиша вежливо, но без той чрезмерной любезности, которой следовало бы ждать от эксперта, имеющего дело с покупателями.
– Начнем? – спросил Костов.
– Немного погодя, – ответил барон.
Лихтенфельд стал у решетчатых ворот, которые вели из сада во двор, и впился глазами в работниц, шумной толпой выходивших со склада. Духота, жара и усталость после длинного рабочего дня убивали всю их привлекательность. Но кое-где все же мелькало молодое и свежее лицо, еще не обезображенное нищетой. Время от времени слышался жизнерадостный, кокетливый смех, который не смогли заглушить заботы. Появлялись девушки с изящными фигурками, бедные платьица из пестрого ситца облегали красивые груди, округлые, стройные бедра.
Водянисто-голубые навыкате глаза барона смотрели все пристальней, приобретая жадное, напряженное и насмешливое, как у сатира, выражение. И вот Лихтенфельду пришла в голову оригинальная и смелая идея. Иные из этих девочек, если только их хорошенько отмыть, могут оказаться достойными его внимания. Почему бы и нет?… Не будь главный эксперт «Никотианы» таким дикарем, можно бы устроить в честь Лихтенфельда небольшой кутеж с двумя-тремя из этих девиц. Одна из них, лет восемнадцати, не больше, показалась барону особенно аппетитной. Словно желая похвастаться своими прелестями, она вдруг наклонилась и начала застегивать ремешок сандалии, обнажи «при этом часть нежно-смуглой ноги выше колена. Барону давно нравились невинные девушки из простонародья. Их первобытная страсть, сочетаясь со стыдливостью, вызывала у него особенно приятные ощущения. Дрожь пробежала у него по спине, когда он вспомнил о маленькой оргии с девушками, работавшими на складах в Кавалле, которую устроили для него любезные греческие эксперты. Конечно, можно бы и тут организовать нечто подобное, но болгары недогадливы. Маленькая работница вдруг подняла голову и заметила его пристальный взгляд. Лицо барона расплылось в выразительной вкрадчивой улыбке. Девушка широко раскрыла глаза. Лицо ее стало сначала растерянным, потом возмущенным и, наконец, гневным. Но тут же, решив, что незнакомец смеется над ее рваной сандалией, она картинно показала ему язык. Лихтенфельд увидел в этом своеобразное поощрение и, нимало не смутившись, в свою очередь высунул язык. Девушка смутилась еще больше. Потом она громко и насмешливо выкрикнула что-то и показала рукой на барона, так что и другие работницы увидели его высунутый язык. Раздался громкий дружный смех, и кто-то завыл: «У-у-у!..» Но работницы не остановились: они очень устали и спешили скорей разойтись по домам. Девушка ушла с ними.
Все это видели бухгалтер, Прайбиш и Костов.
– Потеха, правда? – вежливо проговорил бухгалтер по-немецки.
Он был прямо-таки ошеломлен поведением барона, но не смел выдать свои эмоции перед столь высокопоставленным лицом. Прайбиш покраснел от стыда, но попытался сгладить неприятное впечатление широкой улыбкой, делая вид, будто все случившееся просто маленькая безобидная шутка оригинала барона.
– Вам понравилась эта девочка?… – внезапно спросил Костов.
И все почувствовали, какое злорадство и удовольствие прозвучали в его тоне.
– Да! – ответил барон. – Люблю пошутить с народом.
Только бухгалтер наивно поверил в великую любовь Лихтенфельда к народу. Костов послал его предупредить Ваташского, что скоро начнется осмотр табака. Бережливый Прайбиш ушел, чтобы надеть под рабочий халат старый пиджак, который он возил с собой в чемодане и на котором фрау Прайбиш, опытная хозяйка, искусно заштопала протертые локти.
Оставшись вдвоем с главным экспертом «Никотианы», Лихтенфельд сделал последнюю попытку договориться с ним. Он взял Костова под руку и повел его по аллее. Самое ужасное здесь – это скука, говорил барон, и он просто жаждет избавиться от нее. Лихтенфельд чистосердечно признался в этом, не забыв намекнуть, что благоприятные результаты приемки будут в большой мере зависеть от его настроения.
– Вот как?… – проговорил Костов, побагровев от гнева. – Чем же мы можем вас развлечь?
Барон теперь оставил мечту о медвежьей охоте ради более сильной страсти, которую испытывал сейчас, и признался Костову, что хотел бы покутить с девушками-работницами.
– Исключено! – сухо ответил эксперт.
Но вдруг лицо его сделалось чрезвычайно сочувственным и доброжелательным. Он в свою очередь взял барона под руку и сказал ему дружеским тоном, с видом человека, который и не думает насмехаться:
– Послушайте, Лихтенфельд! Пройдитесь-ка вечерком по той темной улице, что за казармой, и вы встретите много уличных женщин… Подберите себе по вкусу хоть целую компанию, а фирма с удовольствием предоставит вам комнату, где вы с ними позабавитесь.
– Unsinn!.. – как ужаленный выкрикнул барон тонким фальцетом.
Но он не сказал ни слова больше, так как к ним приближались Фришмут, Прайбиш и фон Гайер.
На другой день фон Гайер и Фришмут уехали в машине на юг, Костов погрузился в работу с Прайбишем и Лихтенфельдом, а Борис принял делегацию безработных из города.
Двое исхудавших, бедно, но опрятно одетых мужчин и маленькая женщина, брат которой был полицейским в околинском управлении, почтительно стояли перед столом господина генерального директора. Кмет подробно объяснил им, как надо держаться. Просьбу свою они должны высказать смиренно и учтиво. Впрочем, в этом отношении залогом служила их беспартийность.
Первым заговорил старший из мужчин. Лицо у него было кроткое и печальное, а глаза прозрачно-голубые, и это придавало ему сходство с церковным служкой. Под старый, давно вылинявший пиджак он надел свадебную рубашку жены, так как другой у супругов но было, а к директору надо было явиться опрятным. Но мысль о том, что он в женской рубашке, все время смущала его, и он то и дело отгибал рукой лацканы пиджака. Начал он запинаясь, но вскоре овладел собой и высказал много справедливых суждений. Он выражался просто, ясно и убедительно, потому что ничего не выдумывал, а горькие его слова шли прямо из сердца.
– Едва перебиваемся, господин директор… – говорил он умоляющим голосом. – Восьмой месяц без работы. Проели последние припрятанные гроши, а жить надо. Дети наши болеют. Денег пет ни на доктора, ни на лекарства. В церковь пойдем – как говорится, не на что свечку поставить… А ведь мы люди неплохие, от коммунистов держимся подальше, стоим за царя и отечество. Только работы хотим.
Он на мгновение умолк, чтобы привести в порядок свои мысли и продолжать. Но рабочий, стоявший рядом с ним внезапно поднял руку, как на собрании, и попросил слова'. Борис кивком разрешил ему говорить. Это был молодой красивый парень с темными веселыми глазами. Волосы его были старательно зачесаны назад, да и на всей его внешности лежал легкий отпечаток щегольства, вернее, стремления к щегольству, свойственного молодости, которая всегда тянется к любви и жизни. Он был в старом, изъеденном молью, но хорошо сшитом пиджаке – подарке того аптекаря, который сеял новые идеи среди рабочих, – и черной рубашке с белыми кантами – форменной рубашке одной патриотической организации. Богатые члены этой организации охотно дарили бедным такие рубашки.
– Я вхожу в комитет от имени рабочих-патриотов, – громогласно заявил он. – Положение у нас очень тяжелое, сами видите… Так больше продолжаться не может, господин директор! Посмотрите, что происходит в Италии и Германии!
Речь его была дерзкой, почти угрожающей. Она призывала к какой-то неведомой справедливости, которая разрешит все вопросы, если только хозяева и рабочие станут патриотами. Могла бы она понравиться и Борису, если бы рабочий послушался кмета и говорил более мягко. Но аптекарь – душа новоиспеченных городских патриотов – слишком уж распалил его с помощью трехсот левов и слегка попорченного молью пиджака.
– Вы безработный? – спросил Борис.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131