https://wodolei.ru/catalog/mebel/Italy/
Бедность рождала недовольство и злобу: дети злились на отца, а отец – на детей. Только мать жила в этом доме, словно беспристрастная и немая тень, и ее никто не смел ни в чем упрекнуть.
Из кухни доносился стук тарелок и вилок. Мать накрывала на стол к ужину. Вернулся домой и Стефан. Вскоре все четверо сели за стол в тесной кухне, скованные гнетущим и враждебным молчанием озлобленных друг против друга людей. В этом доме всегда бывали какие-нибудь неприятности, материальные или иные, и они портили настроение всем. Только в тот день, когда Сюртук получил медаль за гражданские заслуги, за столом царило некоторое оживление, и по этому случаю купили вина. Но оживленным был только Сюртук. Его сыновья презрительно смотрели на жалкий кусочек блестящего металла, прикрепленный представителем министерства к потертому лацкану отцовского пиджака.
Мать у них была высокая и худощавая, преждевременно состарившаяся женщина со слегка поседевшими волосами и мелкими морщинками у глаз. Долгие годы героической борьбы с нищетой и несносным характером Сюртука придали ее лицу выражение какого-то покоряющего спокойствия. Только к ней одной латинист не смел придираться беспричинно. Все в доме по-своему, молчаливо и холодно, уважали ее, так как знали, что деньги, которые ей давали на хозяйство, нельзя было тратить разумнее и экономнее, чем это делала она. Так же молчалива и холодна была их любовь к ней. Характер Сюртука действовал угнетающе на всех членов семьи.
Мать разрезала тонкими ломтиками кусок холодной тушеной говядины и разделила их поровну между мужчинами. Себе она оставила только постное – несколько картофелин и макароны.
– А себе? – хмуро спросил Борис.
– Я на диете из-за сердца.
Никакой диеты она не соблюдала, а просто хотела, чтобы мужчины наелись досыта. Борис взял половину мяса, которое дала ему мать, и насильно переложил на ее тарелку. Но он знал, что она все-таки не съест этого мяса, а оставит его на утро – на завтрак Стефану, который исхудал и нуждался в усиленном питании.
Снова наступило молчание. Сюртук ел медленно, важно и как-то торжественно. После столкновения с Борисом он застыл в одиноком величии своей непримиримости. Время от времени он хмурился и поджимал губы – так, без надобности, просто чтобы крепче сковать всех молчанием, ибо ему оно доставляло удовольствие. Стефан опустил свою красивую голову и быстро уплетал мясо, чтобы скорее встать из-за стола и тайком дочитать книгу Ленина, которую он прятал в погребе.
Борис поужинал и закурил сигарету. После недавней ссоры курить в присутствии отца было наглостью.
Мать начала собирать тарелки. Она делала это спокойно, плавно, молчаливо. Она тоже презирала невыносимый характер Сюртука, но мелочные проявления этого характера встречала равнодушным и холодным молчанием. Ее уже ничто не волновало – ни глупая сварливость мужа, ни его расшатанное здоровье, ни самоотречение, с каким он работал столько лот, чтобы содержать семью. Она беспокоилась лишь о том, хватит ли денег до конца месяца, будет ли Стефан и дальше худеть, продвинется ли Борис в «Никотиане» и не увязнет ли Павел в политической борьбе еще глубже.
Стефан вышел из комнаты, бросив приветливый взгляд и кивнув головой только матери. Сюртук вынул из жилетного кармана спичку, старательно заострил ее и принялся ковырять в зубах. Это продолжалось минуты две. Потом он поговорил с женой о каком-то страховом полисе и пошел ложиться спать. Как древние мудрецы, он и ложился и вставал рано.
Оставшись вдвоем с матерью, Борис сказал:
– Сегодня я многого добился.
А она отозвалась:
– За тебя я не боюсь.
– Да!.. – В голосе его прозвучало волнение. – Ты единственная, кто в меня верил. Знаешь, что мне сегодня сказал Спиридонов?
– Нет, – ответила она. А потом добавила, опасаясь, как бы не оказаться чересчур смелой: – Может быть, тебя возьмут на штатную должность в контору?
– Я буду помощником главного эксперта. Понимаешь, что это значит?
Мать не ответила. В глазах ее блеснули слезы.
Следующие дни Борис провел дома, поглощенный с утра до вечера разработкой плана введения тонги, реорганизации закупок и более продуктивного использования рабочих на обработке. Все это он написал в форме доклада, на основе которого Спиридонов потом мог отдать общие распоряжения всем директорам филиалов фирмы. Отдельные нововведения сливались в единый согласованный и Целостный план, направленный к централизации управления фирмой и облегчению надзора за работой местных и филиальных директоров. Таким образом устранялись злоупотребления при закупках табака у крестьян и тайное взимание комиссионных, имевших место, когда директора перепоручали мелким фирмам закупку небольших партий товара. Это позволяло достичь и максимальной производительности труда, и большого сокращения расходов на обработку. Если до сих пор фирма работала по старинке и до некоторой степени даже в «восточном стиле», то теперь Борис предлагал методы западноевропейских предприятий, которые он подробно изучил по немецким руководствам и которые заменяли доверие ответственностью под страхом наказания и автоматическим контролем. После этого Борис взял на складе пишущую машинку и занялся перепиской доклада набело.
– Хочешь, я тебе помогу? – сказал однажды вечером Стефан.
Он уже знал от матери об успехе Бориса.
– Нет, – сухо ответил Борис.
– Я бы мог тебе диктовать.
– Я тебе не доверяю.
– Ты все такой же маньяк, как и раньше.
– А ты нечестный человек.
– Кого же ты называешь «честными людьми»?
– Кого угодно, только не коммунистов.
– А кто эти «честные»?… Торговцы табаком, что ли?
Воспользовавшись раздражением брата, он подошел к его столу и прочел несколько строк из рукописи. Борис заметил это и вскочил как ужаленный.
– Вон из комнаты, подлец!.. – в ярости заорал он.
– Я уже увидел все, что хотел знать, – хмурясь, проговорил Стефан. – Вы вводите тонгу.
Борис вцепился в воротник старой рубашки, в которой Стефан ходил всюду. Ветхая ткань с треском разорвалась.
– Полегче, – сказал Стефан, – у меня другой рубашки нет.
– Ты и этой не заслуживаешь, – злобно прошипел Борис. – А если вынесешь отсюда хоть словечко, я тебя засажу в тюрьму.
Несколько секунд братья смотрели друг на друга, как волки, готовые разорвать один другого. Но вдруг взгляд Стефана уныло погас.
– Пусти меня!.. – с тоской сказал он.
Борис грубо толкнул его к двери.
IV
Лучи летнего солнца проникли в комнату Макса Эшкенази, упали ему на лицо и разбудили его. Он попытался заснуть снова, но не смог и по привычке закурил сигарету в постели. Это была последняя привычка, оставшаяся от его прежней жизни.
Он происходил из бедной семьи, принадлежащей к многочисленному и рассеянному по всей Болгарии еврейскому роду. Одни его родственники были жестянщиками, другие банкирами. На промежуточных ступенях – между жестянщиками и банкирами – стояли адвокаты, врачи, раввины и мелкие торговцы, и все они носили фамилию Эшкенази. Место Макса было где-то у подножия этой социальной пирамиды, основание которой образовывали жестянщики, а вершину – банкиры. Он был беден, как жестянщик, и умен, как раввин, а от врачей, адвокатов и торговцев отличался непрактичностью. Вместо того чтобы использовать свои знания для наживы (один богатый и недальновидный Эшкенази дал ему деньги на получение высшего коммерческого образования в Германии), он углубился в изучение Спинозы и Маркса, и страсть к философии снова низвела его до уровня жестянщиков. После того как его выгнали из нескольких предприятий, богатые родственники с сокрушением провозгласили его пропащим интеллигентом. Макс не воспылал к ним ненавистью, ибо считал их нищими духом. Но он возненавидел их грязный, мелочный, торгашеский мир и еще больше полюбил партию, которая послала его на работу сюда.
Теперь Макс был рабочим на табачном складе и ходил по улицам в кепке, дешевой туристской куртке и старых брюках.
Выкурив сигарету, он встал, побрился и сошел вниз, чтобы умыться в хозяйской кухне. Он еще спускался по расшатанной и скрипучей деревянной лестнице, а его уже обдало запахом растительного масла, запахом нечистоплотного и закосневшего в обычаях гетто еврейского дома. Домохозяин Яко был шорником – мастерил седла для крестьян. Старший сын помогал ему в мастерской, намереваясь унаследовать ремесло отца; средний сын работал в мануфактурном магазине какого-то зажиточного родственника в Софии, а младший – еще ребенок – самостоятельно изучал азы торговли, продавая вразнос английские булавки. В семье была и дочь, которую звали Рашелью и считали обузой. Гордость Яко не позволяла ему отдать ее в работницы на табачный склад, как это делали со своими дочерьми самые бедные евреи; но, с другой стороны, он старался тратить на нее как можно меньше. Это была тонкая, бледная семнадцатилетняя девушка с лицом, усеянным веснушками. Она постоянно ходила в одном и том же ситцевом платьишке с цветочками. Яко часто с досадой думал, что за ней придется дать приданое.
Как только Макс вошел в кухню, Рашель в испуге убежала сломя голову, а ее мать, толстая и властная Ребекка, поставила кувшин с водой у лохани, в которой лежали не мытые с вечера тарелки. В доме Яко не было водопровода, так как проведение его потребовало бы лишних расходов. Женщины прекрасно могли носить воду из колонки при синагоге.
– Слушай, мать!.. – сказал Макс на ее родном языке – средневековом испанском языке, испорченном итальянскими и турецкими словами. – Когда же вы наконец проведете в дом воду?
– А нам водопровод не нужен, – равнодушно отозвалась Ребекка.
Когда дело шло об экономии, она всегда соглашалась с Яко.
– Но мне надоело умываться грязной водой, – раздраженно продолжал Макс, заметив, что в кувшине плавает мусор. – В конце концов, и для вас же лучше быть чистыми. Ты знаешь, что очень многие евреи умирают от тифа?
– Знаю, – ответила Ребекка. – Это говорит и доктор Пинкас. Но от тифа еще не умерли ни я, ни мой муж, ни мои дети. А дочь доктора Пинкаса, хоть он и богат, и в доме у него ванна, и много кранов, в прошлом году умерла от тифа.
Макс приготовился прочесть ей краткую популярную лекцию по гигиене.
– Это случайно, Ребекка… – начал он.
– Вовсе не случайно, – быстро прервала его еврейка. – Я знаю от старых людей, что тиф переносится через воду. Если не хочешь заболеть тифом, бери воду из колонки при синагоге – и пей, и мойся. Потому-то у нас и нет водопровода.
Ребекка была не очень уверена в своих словах, но обладала завидным умением вести спор. Макс увидел в ее темных, как у испанки, глазах враждебный огонек, говоривший о готовности к словесному поединку, и нашел, что лекцию по гигиене лучше отложить до другого раза.
– Иди полей мне! – кротко попросил он.
– Не буду я тебе поливать, – возразила Ребекка.
Макс был в тонкой бумажной майке с короткими рукавами. Его руки и грудь, покрытые рыжеватыми волосами, были обнажены, и это-то казалось Ребекке крайне неприличным.
– Глупости! – вскипел он. – Почему ты не хочешь мне полить?
– Потому что я тебе не прислуга.
– Но я никогда и не считал тебя прислугой… Я просто прошу мне услужить.
– Если тебе хочется удобств, оставался бы на работе у банкиров Эшкенази. Тогда ты, наверное, мог бы платить за комнату с краном и фарфоровой раковиной, как у доктора Пинкаса.
Макс вздрогнул.
– Что ты знаешь о банкирах Эшкенази? – спросил он, смутившись.
– Много чего знаю, – враждебно ответила Ребекка. – Ты служил у банкиров Эшкенази, но тебя выгнали, потому что ты стал коммунистом.
– Чепуху городишь… Кто тебе это сказал?
– Раввин.
– Скажи раввину, что он глупый сплетник. Наверное, он меня путает с кем-то другим.
– Нет, он тебя не путает ни с кем другим. Ты коммунист, потому что никогда не ходишь в синагогу… Ты проклятый, изгнанный общиной сын.
– Неправда, Ребекка… Я просто бедный еврей, как и вы. Да разве я бы пошел в рабочие, если бы служил у банкиров Эшкенази? Для этого надо быть сумасшедшим!
– А ты и есть сумасшедший, – мрачно подтвердила Ребекка.
Она подозрительно оглядела его и вышла из кухни, сердито хлопнув дверью.
Макс умылся, отплевываясь от мусора, который лез ему в рот. Умываясь, он задумался об исключенных из гимназии юношах, работающих на складе «Никотианы». Надо хорошенько прощупать Стефана. Этот мальчишка провел несколько смелых операций, которые никак не вязались со слухами об успехах его брата в фирме.
Он вытерся полотенцем и, продолжая думать о Стефане, поднялся в свою комнатку. Пока он умывался внизу, Рашель принесла ему завтрак и поставила его на стол между стопками русских, немецких и французских книг. Завтрак входил в квартирную плату и состоял из чашки молока и куска хлеба. Молоко было разбавлено молочницами и вторично – бережливой Ребеккой.
Съев свой завтрак, Макс отправился в городской сад. Летнее утро было прохладно, в воздухе звучал праздничный колокольный звон. На башне городских часов ворковали голуби. Общинная поливальная машина торжественно поливала главную улицу. По тротуарам шли расфранченные молодые люди, спешившие в городской сад или сосновую рощу на склоне холма над городом. Из газетного агентства внезапно выскочили оборванные ребятишки и, как воробьи, выпущенные из клетки, бросились в разные стороны, громко выкрикивая названия утренних газет.
Макс свернул на обсаженную акациями главную улицу, которая вела к городскому саду. Празднично одетая толпа не пробудила в нем ни малейшего сожаления о прошлом. Только на миг в его сознании всплыла освещенная мастерская, запах масляных красок и древнееврейская красота одной женщины, защищавшей философские основы своего холодного, застывшего в догмах искусства. Видение сразу же исчезло.
Проходя мимо закрытой стекольной лавки, он увидел себя, освещенного солнцем, в зеркале, вделанном в витрину. Былой Макс Эшкенази стал теперь уродливым рыжеволосым человеком в грязной кепке, клетчатой рубашке и обтрепанных брюках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131
Из кухни доносился стук тарелок и вилок. Мать накрывала на стол к ужину. Вернулся домой и Стефан. Вскоре все четверо сели за стол в тесной кухне, скованные гнетущим и враждебным молчанием озлобленных друг против друга людей. В этом доме всегда бывали какие-нибудь неприятности, материальные или иные, и они портили настроение всем. Только в тот день, когда Сюртук получил медаль за гражданские заслуги, за столом царило некоторое оживление, и по этому случаю купили вина. Но оживленным был только Сюртук. Его сыновья презрительно смотрели на жалкий кусочек блестящего металла, прикрепленный представителем министерства к потертому лацкану отцовского пиджака.
Мать у них была высокая и худощавая, преждевременно состарившаяся женщина со слегка поседевшими волосами и мелкими морщинками у глаз. Долгие годы героической борьбы с нищетой и несносным характером Сюртука придали ее лицу выражение какого-то покоряющего спокойствия. Только к ней одной латинист не смел придираться беспричинно. Все в доме по-своему, молчаливо и холодно, уважали ее, так как знали, что деньги, которые ей давали на хозяйство, нельзя было тратить разумнее и экономнее, чем это делала она. Так же молчалива и холодна была их любовь к ней. Характер Сюртука действовал угнетающе на всех членов семьи.
Мать разрезала тонкими ломтиками кусок холодной тушеной говядины и разделила их поровну между мужчинами. Себе она оставила только постное – несколько картофелин и макароны.
– А себе? – хмуро спросил Борис.
– Я на диете из-за сердца.
Никакой диеты она не соблюдала, а просто хотела, чтобы мужчины наелись досыта. Борис взял половину мяса, которое дала ему мать, и насильно переложил на ее тарелку. Но он знал, что она все-таки не съест этого мяса, а оставит его на утро – на завтрак Стефану, который исхудал и нуждался в усиленном питании.
Снова наступило молчание. Сюртук ел медленно, важно и как-то торжественно. После столкновения с Борисом он застыл в одиноком величии своей непримиримости. Время от времени он хмурился и поджимал губы – так, без надобности, просто чтобы крепче сковать всех молчанием, ибо ему оно доставляло удовольствие. Стефан опустил свою красивую голову и быстро уплетал мясо, чтобы скорее встать из-за стола и тайком дочитать книгу Ленина, которую он прятал в погребе.
Борис поужинал и закурил сигарету. После недавней ссоры курить в присутствии отца было наглостью.
Мать начала собирать тарелки. Она делала это спокойно, плавно, молчаливо. Она тоже презирала невыносимый характер Сюртука, но мелочные проявления этого характера встречала равнодушным и холодным молчанием. Ее уже ничто не волновало – ни глупая сварливость мужа, ни его расшатанное здоровье, ни самоотречение, с каким он работал столько лот, чтобы содержать семью. Она беспокоилась лишь о том, хватит ли денег до конца месяца, будет ли Стефан и дальше худеть, продвинется ли Борис в «Никотиане» и не увязнет ли Павел в политической борьбе еще глубже.
Стефан вышел из комнаты, бросив приветливый взгляд и кивнув головой только матери. Сюртук вынул из жилетного кармана спичку, старательно заострил ее и принялся ковырять в зубах. Это продолжалось минуты две. Потом он поговорил с женой о каком-то страховом полисе и пошел ложиться спать. Как древние мудрецы, он и ложился и вставал рано.
Оставшись вдвоем с матерью, Борис сказал:
– Сегодня я многого добился.
А она отозвалась:
– За тебя я не боюсь.
– Да!.. – В голосе его прозвучало волнение. – Ты единственная, кто в меня верил. Знаешь, что мне сегодня сказал Спиридонов?
– Нет, – ответила она. А потом добавила, опасаясь, как бы не оказаться чересчур смелой: – Может быть, тебя возьмут на штатную должность в контору?
– Я буду помощником главного эксперта. Понимаешь, что это значит?
Мать не ответила. В глазах ее блеснули слезы.
Следующие дни Борис провел дома, поглощенный с утра до вечера разработкой плана введения тонги, реорганизации закупок и более продуктивного использования рабочих на обработке. Все это он написал в форме доклада, на основе которого Спиридонов потом мог отдать общие распоряжения всем директорам филиалов фирмы. Отдельные нововведения сливались в единый согласованный и Целостный план, направленный к централизации управления фирмой и облегчению надзора за работой местных и филиальных директоров. Таким образом устранялись злоупотребления при закупках табака у крестьян и тайное взимание комиссионных, имевших место, когда директора перепоручали мелким фирмам закупку небольших партий товара. Это позволяло достичь и максимальной производительности труда, и большого сокращения расходов на обработку. Если до сих пор фирма работала по старинке и до некоторой степени даже в «восточном стиле», то теперь Борис предлагал методы западноевропейских предприятий, которые он подробно изучил по немецким руководствам и которые заменяли доверие ответственностью под страхом наказания и автоматическим контролем. После этого Борис взял на складе пишущую машинку и занялся перепиской доклада набело.
– Хочешь, я тебе помогу? – сказал однажды вечером Стефан.
Он уже знал от матери об успехе Бориса.
– Нет, – сухо ответил Борис.
– Я бы мог тебе диктовать.
– Я тебе не доверяю.
– Ты все такой же маньяк, как и раньше.
– А ты нечестный человек.
– Кого же ты называешь «честными людьми»?
– Кого угодно, только не коммунистов.
– А кто эти «честные»?… Торговцы табаком, что ли?
Воспользовавшись раздражением брата, он подошел к его столу и прочел несколько строк из рукописи. Борис заметил это и вскочил как ужаленный.
– Вон из комнаты, подлец!.. – в ярости заорал он.
– Я уже увидел все, что хотел знать, – хмурясь, проговорил Стефан. – Вы вводите тонгу.
Борис вцепился в воротник старой рубашки, в которой Стефан ходил всюду. Ветхая ткань с треском разорвалась.
– Полегче, – сказал Стефан, – у меня другой рубашки нет.
– Ты и этой не заслуживаешь, – злобно прошипел Борис. – А если вынесешь отсюда хоть словечко, я тебя засажу в тюрьму.
Несколько секунд братья смотрели друг на друга, как волки, готовые разорвать один другого. Но вдруг взгляд Стефана уныло погас.
– Пусти меня!.. – с тоской сказал он.
Борис грубо толкнул его к двери.
IV
Лучи летнего солнца проникли в комнату Макса Эшкенази, упали ему на лицо и разбудили его. Он попытался заснуть снова, но не смог и по привычке закурил сигарету в постели. Это была последняя привычка, оставшаяся от его прежней жизни.
Он происходил из бедной семьи, принадлежащей к многочисленному и рассеянному по всей Болгарии еврейскому роду. Одни его родственники были жестянщиками, другие банкирами. На промежуточных ступенях – между жестянщиками и банкирами – стояли адвокаты, врачи, раввины и мелкие торговцы, и все они носили фамилию Эшкенази. Место Макса было где-то у подножия этой социальной пирамиды, основание которой образовывали жестянщики, а вершину – банкиры. Он был беден, как жестянщик, и умен, как раввин, а от врачей, адвокатов и торговцев отличался непрактичностью. Вместо того чтобы использовать свои знания для наживы (один богатый и недальновидный Эшкенази дал ему деньги на получение высшего коммерческого образования в Германии), он углубился в изучение Спинозы и Маркса, и страсть к философии снова низвела его до уровня жестянщиков. После того как его выгнали из нескольких предприятий, богатые родственники с сокрушением провозгласили его пропащим интеллигентом. Макс не воспылал к ним ненавистью, ибо считал их нищими духом. Но он возненавидел их грязный, мелочный, торгашеский мир и еще больше полюбил партию, которая послала его на работу сюда.
Теперь Макс был рабочим на табачном складе и ходил по улицам в кепке, дешевой туристской куртке и старых брюках.
Выкурив сигарету, он встал, побрился и сошел вниз, чтобы умыться в хозяйской кухне. Он еще спускался по расшатанной и скрипучей деревянной лестнице, а его уже обдало запахом растительного масла, запахом нечистоплотного и закосневшего в обычаях гетто еврейского дома. Домохозяин Яко был шорником – мастерил седла для крестьян. Старший сын помогал ему в мастерской, намереваясь унаследовать ремесло отца; средний сын работал в мануфактурном магазине какого-то зажиточного родственника в Софии, а младший – еще ребенок – самостоятельно изучал азы торговли, продавая вразнос английские булавки. В семье была и дочь, которую звали Рашелью и считали обузой. Гордость Яко не позволяла ему отдать ее в работницы на табачный склад, как это делали со своими дочерьми самые бедные евреи; но, с другой стороны, он старался тратить на нее как можно меньше. Это была тонкая, бледная семнадцатилетняя девушка с лицом, усеянным веснушками. Она постоянно ходила в одном и том же ситцевом платьишке с цветочками. Яко часто с досадой думал, что за ней придется дать приданое.
Как только Макс вошел в кухню, Рашель в испуге убежала сломя голову, а ее мать, толстая и властная Ребекка, поставила кувшин с водой у лохани, в которой лежали не мытые с вечера тарелки. В доме Яко не было водопровода, так как проведение его потребовало бы лишних расходов. Женщины прекрасно могли носить воду из колонки при синагоге.
– Слушай, мать!.. – сказал Макс на ее родном языке – средневековом испанском языке, испорченном итальянскими и турецкими словами. – Когда же вы наконец проведете в дом воду?
– А нам водопровод не нужен, – равнодушно отозвалась Ребекка.
Когда дело шло об экономии, она всегда соглашалась с Яко.
– Но мне надоело умываться грязной водой, – раздраженно продолжал Макс, заметив, что в кувшине плавает мусор. – В конце концов, и для вас же лучше быть чистыми. Ты знаешь, что очень многие евреи умирают от тифа?
– Знаю, – ответила Ребекка. – Это говорит и доктор Пинкас. Но от тифа еще не умерли ни я, ни мой муж, ни мои дети. А дочь доктора Пинкаса, хоть он и богат, и в доме у него ванна, и много кранов, в прошлом году умерла от тифа.
Макс приготовился прочесть ей краткую популярную лекцию по гигиене.
– Это случайно, Ребекка… – начал он.
– Вовсе не случайно, – быстро прервала его еврейка. – Я знаю от старых людей, что тиф переносится через воду. Если не хочешь заболеть тифом, бери воду из колонки при синагоге – и пей, и мойся. Потому-то у нас и нет водопровода.
Ребекка была не очень уверена в своих словах, но обладала завидным умением вести спор. Макс увидел в ее темных, как у испанки, глазах враждебный огонек, говоривший о готовности к словесному поединку, и нашел, что лекцию по гигиене лучше отложить до другого раза.
– Иди полей мне! – кротко попросил он.
– Не буду я тебе поливать, – возразила Ребекка.
Макс был в тонкой бумажной майке с короткими рукавами. Его руки и грудь, покрытые рыжеватыми волосами, были обнажены, и это-то казалось Ребекке крайне неприличным.
– Глупости! – вскипел он. – Почему ты не хочешь мне полить?
– Потому что я тебе не прислуга.
– Но я никогда и не считал тебя прислугой… Я просто прошу мне услужить.
– Если тебе хочется удобств, оставался бы на работе у банкиров Эшкенази. Тогда ты, наверное, мог бы платить за комнату с краном и фарфоровой раковиной, как у доктора Пинкаса.
Макс вздрогнул.
– Что ты знаешь о банкирах Эшкенази? – спросил он, смутившись.
– Много чего знаю, – враждебно ответила Ребекка. – Ты служил у банкиров Эшкенази, но тебя выгнали, потому что ты стал коммунистом.
– Чепуху городишь… Кто тебе это сказал?
– Раввин.
– Скажи раввину, что он глупый сплетник. Наверное, он меня путает с кем-то другим.
– Нет, он тебя не путает ни с кем другим. Ты коммунист, потому что никогда не ходишь в синагогу… Ты проклятый, изгнанный общиной сын.
– Неправда, Ребекка… Я просто бедный еврей, как и вы. Да разве я бы пошел в рабочие, если бы служил у банкиров Эшкенази? Для этого надо быть сумасшедшим!
– А ты и есть сумасшедший, – мрачно подтвердила Ребекка.
Она подозрительно оглядела его и вышла из кухни, сердито хлопнув дверью.
Макс умылся, отплевываясь от мусора, который лез ему в рот. Умываясь, он задумался об исключенных из гимназии юношах, работающих на складе «Никотианы». Надо хорошенько прощупать Стефана. Этот мальчишка провел несколько смелых операций, которые никак не вязались со слухами об успехах его брата в фирме.
Он вытерся полотенцем и, продолжая думать о Стефане, поднялся в свою комнатку. Пока он умывался внизу, Рашель принесла ему завтрак и поставила его на стол между стопками русских, немецких и французских книг. Завтрак входил в квартирную плату и состоял из чашки молока и куска хлеба. Молоко было разбавлено молочницами и вторично – бережливой Ребеккой.
Съев свой завтрак, Макс отправился в городской сад. Летнее утро было прохладно, в воздухе звучал праздничный колокольный звон. На башне городских часов ворковали голуби. Общинная поливальная машина торжественно поливала главную улицу. По тротуарам шли расфранченные молодые люди, спешившие в городской сад или сосновую рощу на склоне холма над городом. Из газетного агентства внезапно выскочили оборванные ребятишки и, как воробьи, выпущенные из клетки, бросились в разные стороны, громко выкрикивая названия утренних газет.
Макс свернул на обсаженную акациями главную улицу, которая вела к городскому саду. Празднично одетая толпа не пробудила в нем ни малейшего сожаления о прошлом. Только на миг в его сознании всплыла освещенная мастерская, запах масляных красок и древнееврейская красота одной женщины, защищавшей философские основы своего холодного, застывшего в догмах искусства. Видение сразу же исчезло.
Проходя мимо закрытой стекольной лавки, он увидел себя, освещенного солнцем, в зеркале, вделанном в витрину. Былой Макс Эшкенази стал теперь уродливым рыжеволосым человеком в грязной кепке, клетчатой рубашке и обтрепанных брюках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131