акриловая ванна тритон 

 

прибежал второй караульный. Свет притащенных караульными факелов охватил неширокую залу. Никаких гномов, разумеется, не было, и все постепенно стали отмякать, расслабляться. Все, кроме Гхажша.
— Кто орал? Кто?! — Гхажш брызгал слюной, чуть ли не мне в лицо, я ещё не видел его таким. — Говори, недомерок, кто здесь орал?
Я мотнул головой в сторону Урагха.
— Зачем? — Гхажш спрашивал уже орка, и голос его был неправдоподобно тих и почти ласков, а сквозь лицо неожиданно проглянула гадливая улыбочка Гхажшура.
— Гхажш, — проканючил Урагх. — Ты же сам сказал его развлечь! Мы о бородатых говорили, ну я и крикнул, как они кричат. Я ничего такого и не хотел вовсе… Просто показать ему хотел… Гхажш…
— Показал, значит, развлёк маленького… А ты знаешь, что за такие шутки в зубах бывают промежутки?
Гхажш внезапно и резко, без всякого замаха, пнул сидевшего Урагха прямо в лицо, и тот сплюнул кровью.
— Я отказываю тебе в имени. Тебя не будут даже называть «Урагх», тот, кто захочет к тебе обратиться, будет звать тебя просто «гха». Я лишаю тебя меча, ты недостоин его носить. У нас на счёту любые руки, поэтому меч ты отдашь, когда доберёмся до места, но с этой минуты ты лишён права на поединок.
Он ещё раз пнул сгорбившегося, съёжившегося Урагха и отошёл. Орки один за одним стали подходить к провинившемуся, и каждый пинал его. В этом не было ни злобы, ни истерики. Просто молчаливое деловое исполнение. Провожатый мой даже не защищался, только сплёвывал зубы, если удар приходился по ним. Иногда бьющий попадал в солнечное сплетение или в пах — Урагх загибался, и тогда очередной истязатель терпеливо ждал, когда жертва разогнётся.
В этой молчаливой деловитости было что-то ужасное. Мне было бы легче наблюдать всё это, если бы орки вопили, бесновались, но они просто молча подходили по одному, и каждый наносил свой удар. И мне стало жаль Урагха.
Пинок, всхлип, пинок, всхлип, пинок, всхлип…
Я не сразу услышал крик. Сначала в ушах появилась боль. Словно ржавое сверло вгрызлось в череп, и лишь потом прорезался высокий, едва слышимый звук.
«Кх-а-а-за-а-а-д!» — и ничем этот крик не походил на истошный вопль орка, ничем.
И тут же, без единого мгновения перерыва, без вдоха звенящая нота сменилась другой, такой же едва слышной, но низкой, как звук катящегося по гигантскому барабану камня: «Ба-р-р-р-р-р-ру-у-ук!»
Звук прорычал над головами, сгибая шеи, отразился от каменных стен, впрыгнул в переставшую дышать грудь и ледяными пальчиками страха схватил за сердце. Сердце остановилось, было, на несколько мгновений, но вырвалось, заметалось по клетке груди и затрепетало где-то у горла.
Глава 14
Всё неширокое пространство между каменными стенами в один миг заполнилось пронзительным лязгом и скрежетом сшибающихся клинков. Не знаю, сколько было нападавших. В те суматошные мгновения казалось, что они мельтешат всюду, со всех сторон. Мой охранник валялся на сыром камне, надрывно харкая. Вокруг, рыча и воя от страха и боли, с отчаянностью обречённых рубились орки. В свете брошенных факелов метались по стенам и лицам чёрные корявые тени, а я сидел, оцепенев от неожиданности и страха, прижавшись к вздрагивающему в кашле Урагху.
Сама Смерть шла на меня. Низкая и широкая, почти одинаковая и в высоту, и в ширину. Тьма зияла в глазном проёме наличника её шлема. Отливающая серебром метёлка заплетённой в косу бороды моталась по железной груди, и багрянец факельного отблеска кровью струился по полированному металлу доспеха. Смерть шла, уверенно прокладывая себе дорогу тяжёлыми взмахами клювастой мотыги. Шла, переступая то через один, то через другой труп. Орки теснились у неё на пути, закрывали нас щитами и телами, отмахивались тогха и пытались пырнуть её короткими мечами. Но разве возможно остановить Смерть? Она шла медленно и неумолимо, и за каждым её шагом оставались тела, ещё только что, мгновение назад, бывшие живыми. Последний орк на её пути разбрызгал осколки своего черепа, и часть их и белёсых сгустков его мозга попала на меня, а смерть сделала ещё один, последний, шаг. Медленно, невыносимо медленно, взмыла над моей головой мотыга и также неторопливо, уверенно стала опускаться, целя окровавленным клювом в темечко,
Хоббиты — мирный народ. Мы не любим ни воевать, ни драться. «Худой мир лучше доброй драки», — так у нас говорят. Но бывают мгновения, когда в душе самого неуклюжего доброго и трусливого хоббита просыпается мужество. Когда разум мирного обывателя уступает клокочущей ярости воина. Мы не любим ни воевать, ни драться, но, как и в былые времена древних битв, едва хоббит встаёт на ноги, его учат плясать брызгу-дрызгу. Учат и мальчиков, и девочек. Учат, не глядя на синяки и шишки, на сбивающиеся в кровь ноги, не жалея тумаков и розог для ленивых и неловких. Учат плясать и в одиночку, и в паре, и в хороводе, с ореховым прутиком и дубовой палкой, просто с пустыми руками. Учат, помня, что не всегда брызга-дрызга была весёлою, лихою пляской, и не всегда остаётся лишь пляской ныне.
Всё и произошло как в брызге-дрызге, само собой. Тело ушло в привычный, затверженный годами упражнений перекат. Цепь на шее, к счастью, не помешала мне, и мотыга, пролетев в дюйме от моих волос, высекла из камня искры и кройки. Одна из подошв коснулась неровного каменного пола, а вторая уже летела над ним в широком размахе «метёлочки». Она врезалась в прикрытую кожей грубого башмака чужую лодыжку, и даже в окружающем нас лязге, заглушающем всякие звуки, мне послышался хруст. Мой противник ещё падал, когда я взлетел над ним. Взлетел, как учили когда-то отец и дед, как в лихом переплясе на пару с Тедди, и невесть откуда взявшаяся в ладони рукоять кривого клинка тяжелила руку. Я рубанул клинком, как когда-то стегал ореховым прутом, рубанул, вложив в этот удар всю тяжесть своего приземления, всю клокотавшую во мне звериную ярость и горевшее в груди незнакомое дотоле упоение.
В обычной пляске мне не часто удавалось «запятнать» напарника. Но этот противник, от темени до подошв закованный в железо, не обладал увёртливостью хоббита. Воронёная сталь врубилась в полированную, и клинок, взвизгнув и рассыпав обжигающие малиновые искры, вырвался из моих рук. А на зерцале чужого доспеха появилась длинная и узкая щель. Чем-то чёрным, тёплым, липким и солёным плеснуло мне прямо в лицо, залив глаза. На несколько мгновений я перестал видеть, а когда снова разлепил ресницы, враг, выпустив из рук мотыгу, бился в предсмертных судорогах на мокром и скользком от крови камне.
И я понял, что только что убил гнома, и упоение моё — это упоение убийством.
Я плохо помню, что было дальше. Помню, что кто-то волок меня за руку во тьме подгорных пещер, но я не мог идти, и меня понесли на руках. Помню, что лежал на холодном, высасывающим из тела остатки тепла, каменном ложе, свернувшись калачиком, а надо мной кто-то то воюще рыдал, то, не таясь, во весь голос, выкрикивал страшные проклятия, то тихо и скуляще плакал. И гулкие отголоски в кромешной темноте многоголосо и жалобно рыдали, ругались и плакали. Помню, что чьи-то осторожные, неумело-нежные руки совали мне в рот кусочки чего-то жёсткого, но съедобного и поили то водой, то чем-то жгучим. Я покорно жевал и пил, не различая вкуса, и меня снова и снова влекли по тёмным, без единого проблеска света, проходам. Каменные стены их то разбегались в разные стороны, — и только по звуку шагов, обутых в подкованные сапоги ног, звенящему дальними отголосками, можно было догадаться, что они всё-таки есть, — то сжимались вокруг, давя на сердце неясным ощущением тяжести скальной толщи над головой.
Но все ЭТИ ощущения и чувства лишь слабо скользили по поверхности моего тёмного, как сами пещеры, разума. Вновь и вновь в сумраке моих воспоминаний возникали расширенные, удивлённые глаза за наличником глухого гномского шлема. В неморгающем взгляде этих глаз был тот же недоуменный вопрос, что и в выражении лица отрубленной головы несчастного орка у колодца фолдерской деревни: «За что меня так?» Ладони жгло ощущение шероховатой и тёплой рукояти орочьего меча, а лицо зудело под липкой коркой чужой крови. И хотелось рвать, соскребать с себя кожу, чтобы хоть на миг, на один лишь удар сердца избавиться от этого страшного в своей реальности зуда. Вот только руки не слушались желания. Память, услужливая, как палач, подсовывала всё новые и новые, незамеченные раньше, подробности, и с той же, палаческой, упрямой настырностью раз за разом задавала смятенному разуму один и тот же вопрос: «Я — убийца?»
Не знаю, сколько это продолжалось, должно быть, несколько дней. В себя я пришёл от того, что в зрачки мне заглядывало солнце.
Мы были в лесу. Я и Урагх. Одни. Урагх сидел рядом со мной, съёжившись обхватив длинными руками мохнатые, в козьей шкуре, колени. Глаза его были сухи и красны, и остановившийся взор был направлен сквозь меня куда-то вглубь земли, или, может, наоборот, он смотрел вглубь себя. Я попытался сесть, но мне это не удалось: тело слушалось плохо. Урагх, видимо, услышал шорох. Обратил на меня безразличный, мёртвый взгляд, помедлил, а потом с трудом, опираясь на землю руками, встал и пошёл разболтанной, неуверенной, шаткой походкой, словно был пьян.
Что мне оставалось делать? Я пополз за ним. Мы были скованы одной цепью. Это продолжалось весь день: он шатался впереди, я полз позади. Он не дёргал цепь и, садясь в траву, терпеливо ждал, когда я переворачивался на спину, чтобы полежать и дать отдых моим ослабевшим рукам. Я отдыхал, приходил в себя, и мы снова шли-ползли по этому тихому молчаливому лесу. Путь наш был так однообразен, что я даже и не заметил, как коснулось края земли солнце, и сгустились под кронами деревьев синие причудливые тени. Лишь тогда я почувствовал, что не могу ползти больше, и хотел окликнуть Урагха, но из горла вырвался лишь шипящий клёкот. Урагх оглянулся и в очередной раз сел на траву, и я провалился в милосердное, без всяких воспоминаний, сонное забытьё.
Когда я проснулся, то обнаружил себя лежащим на коленях и руках Урагха, и он тихо покачивал меня, словно баюкающая ребёнка мать. Увидев, что я открыл глаза, он осторожно приподнял мне голову и поднёс к моему лицу руку. От глубокой, как чашка, лодочки огромной ладони распространялся вкусный кислый запах ржаного хлеба. Это была кашица из размоченных сухарей и растёртых ягод. Ничего вкуснее мне не довелось есть ни до, ни после. Я слизал с ладони всё до последней крошки, и лишь тогда понял, что не оставил ничего самому Урагху. Взгляд, которым я смотрел на него, был, наверное, очень виноватым, но он не обратил на это никакого внимания, а просто плеснул в ладонь воды из баклаги и начал меня поить. Я лакал воду из его рук, как зверёныш, и чувствовал, что силы возвращаются ко мне. Я даже попытался встать на ноги, но голова кружилась, колени подгибались, и мне пришлось двинуться в дальнейший путь на четвереньках.
Странный это был лес. Странный и жуткий. Странный, потому что в нём не было слышно ни одной птицы. Ни пиньканья синиц, ни кукования кукушек, ни крика иволги, ни стука дятла, ни даже вороньего карканья. Ничто не нарушало его девственную тишину, кроме шума лёгкого ветерка и согласного с ним шелеста травы и листьев. Зверей в этом лесу тоже не было. Не дразнились с веток белки, не мелькали на полянах зайцы, не хрюкали в дальних кустах кабаны, и звериных, ведущих к водопою, троп не попадалось нам на пути. Трава, кусты, деревья. Наша нелепая пара была единственным нерастительным существом в этом лесу. Даже комаров в этом лесу не было, что им делать там, где не у кого пить кровь.
Солнце стояло высоко, и небо было ясным, без единого облачка, но в лесу — лиственном, не еловом, — было сумеречно. Густые наглые, какие-то совершенно самостоятельные тени разлеглись под кронами деревьев, как попало, не обращая внимания на то, как движется солнце. Иногда я ловил себя на мысли, что мне кажется, будто некоторые из них перебегают за нами от дерева к дереву. Поросшие седым лишайником и зелёным мхом древние стволы будили воспоминания о цветастых лохмах плесени в подземельях Умертвищ. Здесь не было факелов, и деревья не меняли выражения «лиц», но зато чудилось, что лишайные космы прячут взгляд злобных и внимательных глаз.
Долгое время мне казалось, что Урагх бредёт без всякой цели и смысла, наугад, но потом я понял, что мы идём по сложной, петляющей, незаметной глазу тропинке, избегающей крупных деревьев. Мы хлюпали по болотным бочагам, ломились через высоченную, выше головы Урагха, осоку по берегам ручьёв, пересекали целые поляны странных растений, липкими цветами ловивших случайных насекомых, но не приближались к деревьям и старались обходить кусты.
Руки мои были изрезаны в кровь осокой, заменявшая одежду серая дерюга промокла насквозь и провоняла тиной, лицо, перемазанное жгучим липким соком растений-охотников, горело и постепенно покрывалось волдырями. Я проклинал этот мрачный, как Древлепуща, лес.
Мы двигались по краю небольшого болота, когда Урагх внезапно сел прямо в жидкую грязь и сказал: «Дальше ты пойдёшь один».
Страх. Первое чувство, которое я испытал при звуках его голоса — страх. И второе тоже. Я привык к Урагху за весь этот странный лесной путь. Я начал ощущать к нему нечто вроде дружбы, и пусть это не покажется Вам странным. Да и как мы могли расстаться, мы были скреплены одной цепью.
«Я оставлю тебе кугхри, — он показал на свой кривой клинок, — и всё остальное, потом это тебе пригодится, но не вздумай пользоваться ничем здесь. В Бродячем лесу нельзя разводить огонь и рубить деревья».
Смутная догадка промелькнула в моей голове, покрутилась так и этак и превратилась в уверенность.
— Урагх, мы в Фангорне?! — я был ошеломлён. Я же читал Алую книгу, орки не могут заходить в Фангорн!
— Не называй меня так, я лишён имени и ты должен называть меня просто «гха». Да. Мы в Фангорне, вокруг, — он показал круг руками, — бородатые и конееды ловят остатки наших, я решил, что здесь будет безопаснее, здесь можно выжить, если знаешь как, а бородатые и конееды вглубь леса не заходят, боятся.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52


А-П

П-Я