https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вот и очутился здесь, хотя для этого пришлось сделать лишних восемьсот миль.
— Вхожу в порт и вижу «Иртыш». А по моим расчетам тебе топать и топать,— удивляется Каминский.
— Ход приличный, и домой собираемся раньше срока прибыть.
— Ну, это как получится. Не загадывай. А нам еще долго ждать возвращения. С годами, знаешь, Николай Степанович, рейсы становятся какими-то длинными. Особенно, если на берегу оставляешь молодую жену.
— Кого? Не понял.— Николаю Степановичу и в голову не приходило, что «молодой женой» можно назвать Томочку, которая на добрый десяток лет старше Елены,
— Жену оставляешь, а сам ходишь и ходишь по чужим портам. Тяжело и нам и им... Между прочим, подвел ты меня, Николай,
— Я? Не припомню! Когда такое было?
— Ну как же! Сказал, что Леля больна, потому и зашел один, а мы с Томочкой встречаем ее здоровехонькой. Ну, поссорились, так нельзя же из-за этого убегать из дому. Сколько их, этих, вечеров, которые моряк проводит с женой?.. Мало ли какие шероховатости бывают, если по нескольку месяцев в разлуке. Сдержи себя, нелегко и ей всегда одной, всегда в тревоге, помирись, приласкай. Не можем им, как другие мужья, и по хозяйству помочь, и заботы разделить. На праздники одна. И домой иди одна.
— Если провожатый не найдется.
— Глупости это! Болтают. Есть, конечно, и среди морячек такие, что «провожатых» заводят. Да ведь не о них речь. Ну, хоть уходя в рейс, извинился, вину загладил?
— А мы вообще расходимся,—-выпалил Николай Степанович, но тут же досадуя на себя, добавил: — Надеюсь, дальше моей каюты не пойдет?
— Расходитесь?! Ну-ну... — пробормотал Каминский и смущенно покашлял, словно ему случайно довелось узнать чужую и не совсем приличную тайну.
Наступила долгая пауза, как бы еще больше подчеркивающая неловкость того, что услышал старый капитан. Николай Степанович хотел налить рюмки, но Каминский прикрыл свою рукой и, не глядя на него, проронил:
— Другую, значит, нашел?
— Почему же другую? — с досадой отозвался Терехов.
— Да потому, что без серьезной причины не оставляют таких, как твоя Леля. А причин иных, кроме новой дамы сердца, быть не может. — Каминский, кряхтя, полез в карман, извлек трубку, долго возился,
набивая ее, и, наконец, раскурил.
Николай Степанович распечатал сигареты, губами достал одну из пачки, потянулся за спичками. Вот так закончить разговор невозможно. Надо хоть как-то объяснить свое решение. Ему, Терехову, далеко не безразлично, что будет думать о нем капитан, у которого он стольному научился и которому многим обязан, капитан, к которому весь флот относится с величайшим уважением.
— Дело в том,— заговорил Николай Степанович,— что у нас в семье давно уже не все благополучно. Ее сын, грубиян и задира, совсем от рук отбился.
— Подожди. Почему ее? Ваш сын. Вы что, вчера поженились? Да и при чем тут сын? Наш тоже, прямо тебе скажу, не ангел. Совсем не ангел. Иной раз руки так и чешутся врезать ему как следует, Но при чем тут Томочка или твоя Леля?! Вон есть папочки дома сидят и то не всегда совладают со своими наследниками.
— Так ведь со своими, понимаете, со своими сыновьями!—резко произнес Николай Степанович. В эту минуту он и сам был убежден, что причиной разрыва с женой был действительно Вася.
— Не понимаю! — чуть-чуть повысил голос Каминский.— Сколько у меня, да и у тебя на судне мальчишек. Махнуть на них; что ли, рукой, если они не носят фамилию Каминский или Терехов?
— Дело не в этом.
— Именно в этом! И кому-кому, а нам ли не знать, сколько мороки иной раз бывает из-за какого-нибудь Гришки или Мишки. А тут ведь Лелин мальчишка, значит, он и твой.
— Все это так, но... есть еще причины
— Вдруг?! На каком году жизни? Не дело ты, Николай Степанович, затеял. Не дело! Вот тебе мой сказ. Девчонок, конечно, много. Кто как на это дело смотрит, и я тебе не судья. Только с женой, с женщиной, которая из тебя человека сделала, так поступать негоже.
— Что ж, из-за этого всю жизнь ей в жертву принести? — вскипел Терехов, — Надоели мне ее добродетели!
— Да, плохи твои дела. Только гляди, так и обокрасть самого себя можно. А что касается жертв... Разве не бывает, что в любви приносят жертвы?! Ты ведь пока еще не знаешь, что тебя ждет в твоей новой жизни. Может, не Леле ты принесешь жертву, а спасешь себя самого.
— Вы не знаете той, другой, женщины и потому не можете судить! — вздохнув, сказал Николай Степанович.
— А ты знаешь ее? Пройдет бурление крови, пройдет время, когда вы любовались лунным сиянием, падающими звездами, цветами, когда открывали друг в друге самое красивое, потом... Однажды ты проснешься серым, унылым утром и вдруг вспомнишь, чего ты лишился, и подумаешь о том, чего не нашел. С тоской и сожалением подумаешь. И чем дальше, тем сильнее будет расти в тебе тоска и сожаление. Если б я не знал Лелю, то не говорил бы тебе всего этого.
— А если ушла любовь?
— Любить, брат, тоже надо уметь.— Каминский поднялся.—Мне пора! — И, не глядя на Николая Степановича, стал искать свою фуражку.
А тот не мог его так отпустить. Взяв со стула фуражку и не отдавая ее, как можно искреннее произнес:
— Во всяком случае, я подумаю. В море чего в голову не лезет.
Некоторое время старый капитан пристально смотрел на Терехова, не пожав ему руки, пошел к двери, потом обернулся и с усмешкой бросил:
— Напрасно беспокоитесь. Я не, любитель передавать подобные новости.
Терехов побагровел. Отныне не подаст ему больше руки Каминский. Нашел старик самое уязвимое место: «не любитель передавать». Трусом изобразил. Этаким трусливым пижоном.
— Прошу не провожать,— сказал Каминский, переступив порог капитанской каюты.
Николай Степанович пожал плечами. Долг вежливости обязывал проводить старого капитана до трапа.
— Зайду к Дзюбе. Плавать с ним начинал. Нельзя не зайти, раз уж пришел на «Иртыш».— Это было сказано Каминским для Пал Палыча, хоть и обращался он к капитану. Старик оставался верен себе. Разговор двух капитанов касался только их двоих, и отказ идти с Николаем Степановичем по судну должен быть объяснен подчиненным.
Николай Степанович вернулся к себе. Хорошее настроение куда-то испарилось. И надо же было разоткровенничаться! Не могло прийти в голову, что Каминский вдруг так оскорбится за Елену. Вольно ему видеть свою Томочку до, сих пор юной красавицей, какой она была
тридцать лет назад. Было время, когда и ему, Терехову, особенно в море, Леля казалась очаровательной женщиной. Казалась, пока не встретил Танюшу, пока не произошла, что называется, переоценка ценностей.
А если через десять лет еще одна Танюша? Опять переоценка?— так непременно спросил бы Каминский. Но в чем-то он, по-своему, прав. Хотя зачем всякие «если»? Да и поздно. Теперь жизни с Лелей уже быть не может. Она не забудет и не простит. Да и ни к чему об этом думать. Они с Танюшей любят друг друга. Она сама искренность, сама непосредственность. На брюзжание Каминского стоит ли обращать внимание. Не сейчас, не через год, но привыкнут даже такие ханжи, как этот капитан, к тому, что они с Еленой чужие люди, и тогда Танюша станет полноправной женой. И если б пришлось ждать не год и не два, а десять, — Танюша и на это пойдет.
— Разрешите убрать? — спросила, войдя в каюту, Маринка.
Капитан кивнул и пересел в кресло, наблюдая, как она осторожно тонкими, длинными пальцами переставляет фужеры со стола на поднос.
И при всей непосредственности Танюши невозможно представить, чтобы она в чем-либо с ним не согласилась. А вот у той, у Елены, всегда свои суждения. Даже абсолютные истины, высказанные им, Николаем, обязательно нуждаются в ее дополнениях. Что и говорить, когда-то он смотрел на нее снизу вверх. Елена была образованнее, как будто даже умнее. Теперь они поменялись ролями.
— Бокалы вы можете вымыть здесь,— сказал капитан. Ему хотелось, чтобы Маринка подольше не уходила...
— Да, лучше здесь, чтобы не разбить.— Она чуть-чуть улыбнулась, продолжая уборку.
Третий год девочка плавает на «Иртыше», а он и не заметил, какая у нее приятная мордашка, тоненькая стройная фигурка. Так опутала Елена, что других женщин не замечал.
Оправдывался Николай Степанович перед собой потому, что должен был отогнать совсем уж нелепую мысль: не в Елене дело. Что-то изменилось в нем после пребывания на судне Татьяны.
ГЛАВА 25
— Я побуду одна! Прошу вас, я побуду одна.
Ушли. Наконец-то ушли. Страшно слушать их утешения. Ей надо ждать Васю. Она ждет Васю...
Тетрадки. Заметки. Письма к нему и его — неотправленные. В них Вася думает, говорит, спорит. Живет... Еще живет. Он в экспедиции. Она будет дожидаться в этой комнате, которую занимают Вася и его товарищи.
А кошмары — черная яма. Тяжелые мертвые слова. Слезы ребят—пройдут кошмары... Как только приедет Вася, пройдут. Все это — продолжение той ночи, когда услышала его голос; «Мама!»
Разве такое может быть на самом деле? Разве смогла бы она после этого дышать?
На тумбочке фотография Тараса. Увеличенная с той — фронтовой. И рядом во второй рамке та, которую она прислала. Для него снялась. В белой блузке.
Пусть они говорят, пусть думают, что она верит. Слушает, как это с Васей случилось. Как опрокинулся у порогов плот... Вася бы сразу доплыл до берега — ведь рос у моря, но он спасал Владика. Искал его, утопавшего, потом едва дотащил до берега. Владика, полуживого, растирали, откачивали, а Вася побежал в лагерь. В мокрой одежде, обессилевший после поисков товарища.
Если даже все правда, то не мог он так сразу погибнуть. Почему не позвали ее? Почему не позвали? Она бы удержала его возле себя, отвоевала бы, выходила.
Сгорел в два дня. Не приходил в сознание. Говорил в бреду: мама простит. Мама поймет... Вспоминал отца. Да, он вспоминал отца.
На тумбочке две фотографии. Отца и матери.
Вот и письма его — живые письма об отце и о ней:
«Если б ко мне пришла такая любовь! Пусть страдание, горе, только такая же... Хватило бы на всю жизнь».
Не отправил Эрасту письмо. Наверное, постеснялся своей откровенности.
Ревновал к Николаю. Ревновал, потому что дети не умеют прощать измен. И он не умел. Не мог понять и простить. Ревнивым взглядом ребенка замечал недостатки Николая. Ничего этого она не разглядела, она, мать. Но знал об, этом Эраст.
От Эраста четыре письма в черной клеенчатой тетради. Читала их, взглядывала на дверь: Вася войдет с рюк-
заком на плече и... отступит кошмар. Эти мысли отсту-, пят, уймется боль в голове, в груди.
Она застонала, закрыла уши, и все равно слышала удары земли о крышку гроба. Нет, этого не было! Не было! Она никуда не выйдет отсюда, пока не дождется, потому что не дождаться невозможно. Не ждать — значит не жить. Она ждет, ждет, когда раскроется дверь.
Читать пока письма, читать живые к живому.
Он крикнет с порога: «Мамена! Мне сказали, что ты здесь!» Лохматую головенку прижмет к груди, и ничего, ничего не нужно будет больше от жизни.
Ждать...
Вот знакомая строчка: «Да, да, ты прав. Только твоя мама_ могла так поступить...»
Не заплакать. Заплакать — значит поверить. Она не верит! Вот! Скрипит песок! Его шаги... Нет, удары о крышку, удары о крышку черной земли.
Не слушать, читать, читать... «Она меня почти не знает, и столько внимания. Все, что нужно в дорогу! Даже если б это была лишь одна булка хлеба — и то не забыл бы никогда. Я и не подумал, что не перезимую здесь в куртке. Подумала она. Столько теплых вещей. И этот шарф, как печка...»
Шарф... какой? Откуда и зачем о нем? Да, Николая шарф и Васино: «Мама, мне очень нужно пятьдесят рублей...»
Она не поверила. Сыну. И уже ничего не поправить. Прости, мой мальчик, что не поверила, слепоту мою прости, не знала, не хотела знать.
Письма... Письма...
«Не думай, Васька, о нем. Мало ли ничтожеств! И я поступил бы точно так же, как ты, окажись на твоем месте. Плюнул бы и ушел, если б хлебом попрекнули...»
Как Николай мог! Как посмел! Этого не знала. И не догадывалась. Не могла догадаться. Его хлеб! Не его — Тараса хлеб.
Утро... Утро, а Васи нет. Там, за окном — горы. Тропинка. По этой тропинке придет. Придет! Только встать, подойти к окну.
«Мамена, ты слышишь?! Это птицы!» — И мягкие влажные волосенки у щеки.
Только заставить себя встать, подойти к окну. Она сразу увидит своего мальчика, как только он станет спускаться с горы.
Розовое небо, яркая трава, и там... свежий холмик! Нет, он не мог уйти совсем.
Она застонала от нестерпимой боли, повалившись на подоконник.
ГЛАВА 28
Татьяна медленно шла к больнице. Предстоит ночное дежурство, а она и иа минуту не смогла прилечь. Когда же, наконец, навсегда покинет этот ненавистный дом?! Как обычно, не вспомнишь, с чего началась ссора. Да "и к чему вспоминать? Не стала родной в родном доме. Всегда было так. Наверное, потому, что они с братом погодки, и как только он родился, ее отвезли к бабушке. Время было тяжелое, послевоенное, а Олежке нужен был особый уход. До десяти лет, пока бабушка была жива, воспитывалась у нее, потом вернулась в семью чужим ребенком. Отец тогда уже не жил с матерью, уехал, обзавелся новой семьей. Вероятно, еще и потому, что дочь была похожа на того человека, которого мать теперь люто ненавидела, жизнь в родительском доме стала для Тани невыносимой.
Только Нина жалела ее, утешала по-своему: а ты им не молчи, ты им назло, назло...
Татьяна-не умела делать «назло». Она безропотно бегала по магазинам, убирала, помогала Олежке готовить уроки. Ничего этого в доме не замечали. Она не помнила ни ласки, которой щедро наделяли Олежку, ни внимания. Не называли ее ни Танюшей, ни Танечкой только — Татьяной.
Иногда представляла себе, как мама подойдет, наклонится к ней: «Танюша, проснись...» Таня крепко-крепко обняла бы ее, прижалась к теплой щеке.
Но ничего этого не было.
С какой радостью шла замуж за Тихона Семеновича, человека вдвое старше ее. Быть может, и не любила его. Но была глубоко признательна за внимание, за ласку и заботу.
А потом после каждого визита матери — та приходила ежедневно — его надутая физиономия. Встретился Алик. Веселый и безалаберный. Никаких претензий, никаких недовольств. И окончательно порвались те слабые ниточки —оказалось, нет больше любви к Тихону Семеновичу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51


А-П

П-Я