купить мебель в ванную недорого в москве от производителя цена
Он не мог поверить, что способен свихнуться. Кадар снова принялся анализировать свои поступки. Похоже, что в результате постоянного стресса он начинает вести себя непредсказуемо. Он делает то, чего не планировал и о чем потом с трудом может вспомнить.
Это настораживает. Скорее бы все кончилось. Он больше не может пребывать в постоянном напряжении, вести двойную жизнь. И если бы только двойную! На самом деле у него множество обличий, и жить так годами не под силу даже ему. Конечно, известные отклонения от нормы не только возможны — они естественны и даже полезны. Это своего рода клапан для спуска пара, нормальная разрядка, катарсис через сильные ощущения. Не в этом дело. Больше всего его пугали периоды амнезии. Он, человек, обладающий недюжинным даром манипулировать другими людьми — даже посылать их на верную смерть, — терял контроль над самим собой. Было от чего испугаться.
Случай с шахматной доской окончательно подкосил его. Убийство красавчика Миндера тоже не было спланировано заранее, но это, по крайней мере, можно было объяснить его растущими сексуальными запросами. Убийство Эстер — рутинное дисциплинарное взыскание. Само убийство и способ убийства — тут все в порядке. Но зачем эти выходки, привлекающие внимание, — торс девушки на шахматной доске в парке, а мешок с ее ногами в русском посольстве?
Неужели он подсознательно стремится к тому, чтобы его поймали? Что это — сублимация вопля о помощи? Он надеялся, что нет. За эти двадцать лет было потрачено столько усилий — и что же, какое-то жалкое подсознание пустит все псу под хвост? Виновато, конечно, детство. С ранних лет в тебя вдалбливают свои догмы все, кому не лень: тут и родители, и религиозные деятели, и вся система образования, и это бесконечное вранье по телевизору, — а цель одна: сломать, подавить, погубить данные человеку от природы таланты.
До сих пор Кадару везло. С самого начала он почувствовал относительность их ценностей, всю ложь их жизни, пропитанной продажностью и лицемерием. Он научился верить только одному человеку на свете — самому себе. Он понял, что главное — это самообладание. Он усвоил единственно верную манеру общения с внешним миром: жить только в себе и ничего не выказывать. Внешне он подчинился их правилам игры; внешне он выглядел таким же, как все.
Он откинулся на спинку кресла и приступил к обычному ритуалу создания образа доктора Поля. Ему до боли хотелось поговорить с кем-нибудь. Но через несколько часов взмокший от бесплодных усилий Кадар вынужден был признать свое поражение: образ улыбающегося доктора так и не появился. Головная боль переросла в настоящую, невероятно жестокую мигрень.
Один в своем звуконепроницаемом жилище, Кадар отчаянно закричал.
Глава восемнадцатая
Медведь сидел в отдельной палате ультрасовременной больницы “Инзель” у постели умирающего Обезьяны. Некогда смазливое лицо паренька было забинтовано почти целиком. Медведь уже видел, что скрывается под бинтами, и был слишком устрашен даже для того, чтобы почувствовать дурноту. Похоже, парня обработали заточенной цепью — скорее всего, мотоциклетной. Зубы, нос, щеки и вообще все до самой кости превратилось в сплошное месиво.
Обезьяна что-то невнятно бормотал. Провод миниатюрного микрофона, подключенного к сверхчувствительному магнитофону, терялся в паутине шлангов и проводов, которые поддерживали в теле Обезьяны остатки жизни. С кровати доносилось отчетливое хрипение; на электронном табло мигали секунды. По другую сторону от кровати сидел полицейский в форме, с блокнотом и ручкой наготове: он пытался уловить в бессвязных звуках хоть какой-нибудь смысл. Он склонился к бесформенной дыре на том месте, где у Обезьяны когда-то был рот. Бинты по краям дыры алели свежей кровью, и лицо полисмена было бледным и немного испуганным. Он покачал головой. Страница блокнота оставалась девственно чистой.
Хрип умирающего перешел в надрывный кашель. В комнату вбежали врач и сиделка. Медведь отошел от кровати и невидящим взглядом уставился в окно.
— Все, — сказал врач и отправился мыть руки к раковине в углу палаты. Сиделка накрыла забинтованную голову Обезьяны простыней. Медведь выключил магнитофон и вынул кассету. Сорвав предохранительные наклейки, чтобы случайно не стерли запись, он вложил кассету в конверт, надписал адрес, запечатал конверт и протянул его своему коллеге.
— Ну, сказал он что-нибудь? — спросил врач, вытирая руки.
— Немного, — ответил Медведь. — Очень немного. Ему и говорить-то было почти нечем.
— Но вы знаете, кто это сделал?
— Думаю, да.
— Это что, всегда так? — спросил полицейский. — Когда умирают, всегда хрипят?
Молодой полисмен явно был не в своей тарелке. Нашли кого прислать, подумал Медведь, но, с другой стороны, рано или поздно ему все равно пришлось бы с этим столкнуться.
— Не всегда, — ответил он на вопрос полисмена. — Но довольно часто. Не зря же это назвали предсмертным хрипом. — Он кивнул на конверт с кассетой. — Передай ее следователю фон Беку. Думаю, на воздухе тебе полегчает.
Из больницы Медведь направился в “Беренграбен” — перекуешь и подумать. Наверное, уже через полчаса будет готов ордер на арест Иво. И на этот раз простым допросом не обойдется. Кретин! Его обвинят в убийстве — по крайней мере, если не вскроются какие-нибудь доселе неизвестные обстоятельства. В любом случае ему грозит срок, и немалый.
Обезьяна, строго говоря, скончался не от ударов цепью по лицу — его сбил грузовик, когда он в панике бежал по улицам близ центрального вокзала. Иво со своей цепью, безусловно, послужил причиной этой паники, но вот виновен ли он в убийстве, пусть решают судьи. Но что на него нашло? Откуда такая жестокость? В его полицейском деле нет ни намека на насилие, и Медведь был готов поспорить, что до сих пор Иво ничего подобного не делал. И все-таки Обезьяна, без сомнения, не врал: на него напал Иво. Интересно, представлял он себе, на что способна мотоциклетная цепь? Похоже, нет. Но вряд ли это послужит ему достаточным оправданием в глазах присяжных. Медведь сомневался, что Иво долго протянет в тюрьме.
Обезьяна почти не приходил в сознание, но моменты прояснения все же были. Особенно запомнился Медведю один такой момент, когда Обезьяна сказал: “…и я отдал их ему. Отдал. Отдал. Но он не остановился. Он сумасшедший. Я отдал их ему”. Интересно, что имел в виду Обезьяна. И кого или что — “их”?
Еда была вкусная. Медведь попытался было набросать на салфетке список вещей, о которых мог говорить Обезьяна, но потом она понадобилась ему, чтобы стереть соус с усов. Он подумал, что смерть Обезьяны, пожалуй, пойдет Берну на пользу. Жаль только Иво. И еще Медведь подумал, что, услышав об очередном трупе, шеф уголовной полиции опять будет рвать и метать — то, что убийца известен, вряд ли его успокоит.
Ну что ж, у начальников свои печали.
Это был третий или четвертый визит Фицдуэйна в студию Саймона Бейлака — художника, с которым Эрика фон Граффенлауб познакомила его на вернисаже Куно Гоншиора. В Саймоне не было ни скрытой озлобленности, свойственной некоторым творческим натурам, ни комплекса неполноценности — результата долгих лет безвестности и непризнания. Манеры его были приятными и непринужденными, а речь пестрела остроумными шутками. Он был широко образован, много путешествовал. Словом, трудно было найти более приятного собеседника.
Саймон часто уезжал — с выставкой или просто в поисках новых впечатлений, а когда жил в Берне, то устраивал у себя нечто вроде салона. Каждый будний день художник делал в работе перерыв с двенадцати до двух, чтобы выпить кофе и поболтать с друзьями. В другие часы Бейлак ревностно охранял свое уединение. Двери его дома запирались: он рисовал.
Целое крыло специально переоборудованного склада на Вассерверкгассе было оклеено пестрыми афишами многочисленных европейских и американских выставок Бейлака. Говорили, что Бейлак берет за картину не меньше двадцати тысяч долларов. В год он писал их не более дюжины, и почти все после первой же демонстрации превращались в солидную добавку к его банковскому счету. Клиенты и поклонники, знавшие о потрясающей способности живописца вкладывать деньги с максимальной выгодой, восхищались его финансовым гением наравне с художественным талантом.
В обществе у Бейлака была прекрасная репутация. Он обладал редким умением слушать и очень мало говорил о себе. Но тем не менее Фицдуэйн узнал, что Бейлак родился в Америке, в молодости приехал в Европу, изучал живопись в Париже, Мюнхене и Флоренции, а в Берн его привела любовь к женщине.
— Мой роман с Сабиной оказался довольно скоротечным, — рассказывал Бейлак, — а вот роман со столицей Швейцарии растянулся на всю жизнь. Эта тихая столица оказалась более верной, чем женщина. Она прощает мне мимолетные увлечения другими городами, потому что я всегда возвращаюсь к ней. Швейцарская столица обладает очарованием опытной женщины. Наивность и молодость привлекают новизной, но в наличии опыта и зрелости есть своя неповторимая прелесть. — Он засмеялся, как бы давая понять, что не стоит принимать его откровения слишком всерьез. Частенько его собеседникам бывало довольно трудно понять, что Бейлак действительно принимает всерьез. Его открытая, дружеская манера говорить в сочетании с тонким чувством юмора практически не позволяла заглянуть в него поглубже. Да Фицдуэйн и не пытался сделать это. Ему нравился этот гостеприимный человек, и он отдыхал душой в его обществе.
А иногда ирландцу очень хотелось отдохнуть. Эти три недели в Швейцарии были не из легких. Кроме членов семьи Граффенлауб, ему пришлось поговорить о Руда с шестью десятками людей. Это было небесполезно и даже по-своему интересно, но в то же время крайне утомительно.
Не последнюю роль играл пресловутый языковой барьер. Большинство его собеседников говорили, казалось — вот именно что казалось! — на отличном английском. Но при этом постоянно присутствовало напряжение, свойственное разговорам на неродном языке. Особенно вечерами, когда люди устают и расслабляются под действием спиртного. Они бессознательно погружаются в стихию родного языка. Медведь однажды посоветовал ему выучить бернский диалект немецкого. Фицдуэйн ответил ему, что, учитывая патологическое нежелание ирландцев выучить даже родной язык, этот совет — по меньшей мере трогательная наивность.
Количество посетителей ежедневного салона Бейлака колебалось от нескольких десятков до нуля — в зависимости от погоды, кулинарных пристрастий и осведомленности друзей художника о его пребывании в Берне. Тех, кто рассчитывал скоренько и вкусно перекусить у Бейлака, ждало разочарование: за столом хозяин предпочитал разговор, а тонкие вина и деликатесы следовало поискать в другом месте. Здесь вам предлагали холодные мясные закуски, сыры, пиво. Меню практически не менялось.
Этот день выдался довольно спокойным, и поскольку Фицдуэйн пришел попозже, а другие гости ушли пораньше, ирландец и Бейлак впервые оказались наедине.
— Как вам нравится наш милый городок? — спросил Бейлак.
Он откупорил гуртенское пиво и отхлебнул прямо из бутылки. Фицдуэйн заметил, что во время работы Бейлак выдерживал богемный стиль. И напротив, на вечерних приемах всегда демонстрировал изысканность и даже некую чопорность. Вообще Бейлак был немножко актер.
— Как видите, я до сих пор не покинул его. — Фицдуэйн решил попробовать “бюнднерфляйш” — нежную, тонко порезанную телятину, которая много месяцев вялилась в горах.
— А как двигаются ваши изыскания?
— Не слишком быстро. — Фицдуэйн налил себе еще пива. Он провел достаточно времени в странах, где не хватает или стаканов, или пива, или того и другого, и научился извлекать максимум из того, что ему предлагалось.
— Вы все же надеетесь узнать об этой истории с Руди больше? В сущности, разве можно доподлинно выяснить, почему человек кончает счеты с жизнью, особенно если он даже записки не оставил. Все, что вам остается, — это версии, предположения, а много ли в них проку?
— Немного, — согласился Фицдуэйн. — Я и не надеюсь, что мне удастся узнать истину. Я даже не уверен, что сумею построить более или менее приемлемую версию. Возможно, мною движет желание успокоить его неприкаянную душу — или я просто пытаюсь уместить страшное событие в привычный контекст. Я и сам не знаю, чего хочу. — Он улыбнулся. — Видите: я не понимаю даже собственных мотивов, так где уж мне понять, что было на уме у Руди! С другой стороны, должен признать, что поездка в Берн сильно улучшила мое самочувствие. Возможно, банальная перемена обстановки сыграла свою роль.
— Вы меня немного удивляете, — сказал Бейлак. — Я читал вашу книгу. Вы — опытный военный фотокорреспондент. Неужели вы до сих пор не привыкли к смертям?
— Выходит, что нет, — улыбнулся Фицдуэйн. Вскоре их разговор перешел на искусство, а затем и на излюбленную тему всех эмигрантов: примечательные особенности страны пребывания, в данном случае — Швейцарии вообще и Берна в частности. Бейлак обладал неистощимым запасом бернских шуток и анекдотов.
Около двух Фицдуэйн собрался уходить. Он посмотрел на часы.
— Вы как Золушка, — сказал он. — Часы бьют двенадцать, и она спешит уйти, ибо в полночь ее карета превратится в тыкву. А если серьезно, что здесь происходит, когда вы запираете двери?
Бейлак рассмеялся.
— Вы перепутали сказки. После литра пива я превращаюсь из доктора Джекила, гостеприимного хозяина, в мистера Хайда, одержимого художника.
Фицдуэйн окинул взглядом огромные холсты на стене. На свой дилетантский взгляд он назвал бы это смесью сюрреализма и абстракции. Бейлак терпеть не мог таких определений. Его картины были очень выразительны. Страдание, насилие, красота переплетались в них самым непостижимым способом. Бейлак был безусловно талантлив.
Спускаясь по ступенькам крыльца, Фицдуэйн усмехнулся. За его спиной слышались щелчки многочисленных электронных запоров. Он посмотрел на телекамеру у входа в студию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79
Это настораживает. Скорее бы все кончилось. Он больше не может пребывать в постоянном напряжении, вести двойную жизнь. И если бы только двойную! На самом деле у него множество обличий, и жить так годами не под силу даже ему. Конечно, известные отклонения от нормы не только возможны — они естественны и даже полезны. Это своего рода клапан для спуска пара, нормальная разрядка, катарсис через сильные ощущения. Не в этом дело. Больше всего его пугали периоды амнезии. Он, человек, обладающий недюжинным даром манипулировать другими людьми — даже посылать их на верную смерть, — терял контроль над самим собой. Было от чего испугаться.
Случай с шахматной доской окончательно подкосил его. Убийство красавчика Миндера тоже не было спланировано заранее, но это, по крайней мере, можно было объяснить его растущими сексуальными запросами. Убийство Эстер — рутинное дисциплинарное взыскание. Само убийство и способ убийства — тут все в порядке. Но зачем эти выходки, привлекающие внимание, — торс девушки на шахматной доске в парке, а мешок с ее ногами в русском посольстве?
Неужели он подсознательно стремится к тому, чтобы его поймали? Что это — сублимация вопля о помощи? Он надеялся, что нет. За эти двадцать лет было потрачено столько усилий — и что же, какое-то жалкое подсознание пустит все псу под хвост? Виновато, конечно, детство. С ранних лет в тебя вдалбливают свои догмы все, кому не лень: тут и родители, и религиозные деятели, и вся система образования, и это бесконечное вранье по телевизору, — а цель одна: сломать, подавить, погубить данные человеку от природы таланты.
До сих пор Кадару везло. С самого начала он почувствовал относительность их ценностей, всю ложь их жизни, пропитанной продажностью и лицемерием. Он научился верить только одному человеку на свете — самому себе. Он понял, что главное — это самообладание. Он усвоил единственно верную манеру общения с внешним миром: жить только в себе и ничего не выказывать. Внешне он подчинился их правилам игры; внешне он выглядел таким же, как все.
Он откинулся на спинку кресла и приступил к обычному ритуалу создания образа доктора Поля. Ему до боли хотелось поговорить с кем-нибудь. Но через несколько часов взмокший от бесплодных усилий Кадар вынужден был признать свое поражение: образ улыбающегося доктора так и не появился. Головная боль переросла в настоящую, невероятно жестокую мигрень.
Один в своем звуконепроницаемом жилище, Кадар отчаянно закричал.
Глава восемнадцатая
Медведь сидел в отдельной палате ультрасовременной больницы “Инзель” у постели умирающего Обезьяны. Некогда смазливое лицо паренька было забинтовано почти целиком. Медведь уже видел, что скрывается под бинтами, и был слишком устрашен даже для того, чтобы почувствовать дурноту. Похоже, парня обработали заточенной цепью — скорее всего, мотоциклетной. Зубы, нос, щеки и вообще все до самой кости превратилось в сплошное месиво.
Обезьяна что-то невнятно бормотал. Провод миниатюрного микрофона, подключенного к сверхчувствительному магнитофону, терялся в паутине шлангов и проводов, которые поддерживали в теле Обезьяны остатки жизни. С кровати доносилось отчетливое хрипение; на электронном табло мигали секунды. По другую сторону от кровати сидел полицейский в форме, с блокнотом и ручкой наготове: он пытался уловить в бессвязных звуках хоть какой-нибудь смысл. Он склонился к бесформенной дыре на том месте, где у Обезьяны когда-то был рот. Бинты по краям дыры алели свежей кровью, и лицо полисмена было бледным и немного испуганным. Он покачал головой. Страница блокнота оставалась девственно чистой.
Хрип умирающего перешел в надрывный кашель. В комнату вбежали врач и сиделка. Медведь отошел от кровати и невидящим взглядом уставился в окно.
— Все, — сказал врач и отправился мыть руки к раковине в углу палаты. Сиделка накрыла забинтованную голову Обезьяны простыней. Медведь выключил магнитофон и вынул кассету. Сорвав предохранительные наклейки, чтобы случайно не стерли запись, он вложил кассету в конверт, надписал адрес, запечатал конверт и протянул его своему коллеге.
— Ну, сказал он что-нибудь? — спросил врач, вытирая руки.
— Немного, — ответил Медведь. — Очень немного. Ему и говорить-то было почти нечем.
— Но вы знаете, кто это сделал?
— Думаю, да.
— Это что, всегда так? — спросил полицейский. — Когда умирают, всегда хрипят?
Молодой полисмен явно был не в своей тарелке. Нашли кого прислать, подумал Медведь, но, с другой стороны, рано или поздно ему все равно пришлось бы с этим столкнуться.
— Не всегда, — ответил он на вопрос полисмена. — Но довольно часто. Не зря же это назвали предсмертным хрипом. — Он кивнул на конверт с кассетой. — Передай ее следователю фон Беку. Думаю, на воздухе тебе полегчает.
Из больницы Медведь направился в “Беренграбен” — перекуешь и подумать. Наверное, уже через полчаса будет готов ордер на арест Иво. И на этот раз простым допросом не обойдется. Кретин! Его обвинят в убийстве — по крайней мере, если не вскроются какие-нибудь доселе неизвестные обстоятельства. В любом случае ему грозит срок, и немалый.
Обезьяна, строго говоря, скончался не от ударов цепью по лицу — его сбил грузовик, когда он в панике бежал по улицам близ центрального вокзала. Иво со своей цепью, безусловно, послужил причиной этой паники, но вот виновен ли он в убийстве, пусть решают судьи. Но что на него нашло? Откуда такая жестокость? В его полицейском деле нет ни намека на насилие, и Медведь был готов поспорить, что до сих пор Иво ничего подобного не делал. И все-таки Обезьяна, без сомнения, не врал: на него напал Иво. Интересно, представлял он себе, на что способна мотоциклетная цепь? Похоже, нет. Но вряд ли это послужит ему достаточным оправданием в глазах присяжных. Медведь сомневался, что Иво долго протянет в тюрьме.
Обезьяна почти не приходил в сознание, но моменты прояснения все же были. Особенно запомнился Медведю один такой момент, когда Обезьяна сказал: “…и я отдал их ему. Отдал. Отдал. Но он не остановился. Он сумасшедший. Я отдал их ему”. Интересно, что имел в виду Обезьяна. И кого или что — “их”?
Еда была вкусная. Медведь попытался было набросать на салфетке список вещей, о которых мог говорить Обезьяна, но потом она понадобилась ему, чтобы стереть соус с усов. Он подумал, что смерть Обезьяны, пожалуй, пойдет Берну на пользу. Жаль только Иво. И еще Медведь подумал, что, услышав об очередном трупе, шеф уголовной полиции опять будет рвать и метать — то, что убийца известен, вряд ли его успокоит.
Ну что ж, у начальников свои печали.
Это был третий или четвертый визит Фицдуэйна в студию Саймона Бейлака — художника, с которым Эрика фон Граффенлауб познакомила его на вернисаже Куно Гоншиора. В Саймоне не было ни скрытой озлобленности, свойственной некоторым творческим натурам, ни комплекса неполноценности — результата долгих лет безвестности и непризнания. Манеры его были приятными и непринужденными, а речь пестрела остроумными шутками. Он был широко образован, много путешествовал. Словом, трудно было найти более приятного собеседника.
Саймон часто уезжал — с выставкой или просто в поисках новых впечатлений, а когда жил в Берне, то устраивал у себя нечто вроде салона. Каждый будний день художник делал в работе перерыв с двенадцати до двух, чтобы выпить кофе и поболтать с друзьями. В другие часы Бейлак ревностно охранял свое уединение. Двери его дома запирались: он рисовал.
Целое крыло специально переоборудованного склада на Вассерверкгассе было оклеено пестрыми афишами многочисленных европейских и американских выставок Бейлака. Говорили, что Бейлак берет за картину не меньше двадцати тысяч долларов. В год он писал их не более дюжины, и почти все после первой же демонстрации превращались в солидную добавку к его банковскому счету. Клиенты и поклонники, знавшие о потрясающей способности живописца вкладывать деньги с максимальной выгодой, восхищались его финансовым гением наравне с художественным талантом.
В обществе у Бейлака была прекрасная репутация. Он обладал редким умением слушать и очень мало говорил о себе. Но тем не менее Фицдуэйн узнал, что Бейлак родился в Америке, в молодости приехал в Европу, изучал живопись в Париже, Мюнхене и Флоренции, а в Берн его привела любовь к женщине.
— Мой роман с Сабиной оказался довольно скоротечным, — рассказывал Бейлак, — а вот роман со столицей Швейцарии растянулся на всю жизнь. Эта тихая столица оказалась более верной, чем женщина. Она прощает мне мимолетные увлечения другими городами, потому что я всегда возвращаюсь к ней. Швейцарская столица обладает очарованием опытной женщины. Наивность и молодость привлекают новизной, но в наличии опыта и зрелости есть своя неповторимая прелесть. — Он засмеялся, как бы давая понять, что не стоит принимать его откровения слишком всерьез. Частенько его собеседникам бывало довольно трудно понять, что Бейлак действительно принимает всерьез. Его открытая, дружеская манера говорить в сочетании с тонким чувством юмора практически не позволяла заглянуть в него поглубже. Да Фицдуэйн и не пытался сделать это. Ему нравился этот гостеприимный человек, и он отдыхал душой в его обществе.
А иногда ирландцу очень хотелось отдохнуть. Эти три недели в Швейцарии были не из легких. Кроме членов семьи Граффенлауб, ему пришлось поговорить о Руда с шестью десятками людей. Это было небесполезно и даже по-своему интересно, но в то же время крайне утомительно.
Не последнюю роль играл пресловутый языковой барьер. Большинство его собеседников говорили, казалось — вот именно что казалось! — на отличном английском. Но при этом постоянно присутствовало напряжение, свойственное разговорам на неродном языке. Особенно вечерами, когда люди устают и расслабляются под действием спиртного. Они бессознательно погружаются в стихию родного языка. Медведь однажды посоветовал ему выучить бернский диалект немецкого. Фицдуэйн ответил ему, что, учитывая патологическое нежелание ирландцев выучить даже родной язык, этот совет — по меньшей мере трогательная наивность.
Количество посетителей ежедневного салона Бейлака колебалось от нескольких десятков до нуля — в зависимости от погоды, кулинарных пристрастий и осведомленности друзей художника о его пребывании в Берне. Тех, кто рассчитывал скоренько и вкусно перекусить у Бейлака, ждало разочарование: за столом хозяин предпочитал разговор, а тонкие вина и деликатесы следовало поискать в другом месте. Здесь вам предлагали холодные мясные закуски, сыры, пиво. Меню практически не менялось.
Этот день выдался довольно спокойным, и поскольку Фицдуэйн пришел попозже, а другие гости ушли пораньше, ирландец и Бейлак впервые оказались наедине.
— Как вам нравится наш милый городок? — спросил Бейлак.
Он откупорил гуртенское пиво и отхлебнул прямо из бутылки. Фицдуэйн заметил, что во время работы Бейлак выдерживал богемный стиль. И напротив, на вечерних приемах всегда демонстрировал изысканность и даже некую чопорность. Вообще Бейлак был немножко актер.
— Как видите, я до сих пор не покинул его. — Фицдуэйн решил попробовать “бюнднерфляйш” — нежную, тонко порезанную телятину, которая много месяцев вялилась в горах.
— А как двигаются ваши изыскания?
— Не слишком быстро. — Фицдуэйн налил себе еще пива. Он провел достаточно времени в странах, где не хватает или стаканов, или пива, или того и другого, и научился извлекать максимум из того, что ему предлагалось.
— Вы все же надеетесь узнать об этой истории с Руди больше? В сущности, разве можно доподлинно выяснить, почему человек кончает счеты с жизнью, особенно если он даже записки не оставил. Все, что вам остается, — это версии, предположения, а много ли в них проку?
— Немного, — согласился Фицдуэйн. — Я и не надеюсь, что мне удастся узнать истину. Я даже не уверен, что сумею построить более или менее приемлемую версию. Возможно, мною движет желание успокоить его неприкаянную душу — или я просто пытаюсь уместить страшное событие в привычный контекст. Я и сам не знаю, чего хочу. — Он улыбнулся. — Видите: я не понимаю даже собственных мотивов, так где уж мне понять, что было на уме у Руди! С другой стороны, должен признать, что поездка в Берн сильно улучшила мое самочувствие. Возможно, банальная перемена обстановки сыграла свою роль.
— Вы меня немного удивляете, — сказал Бейлак. — Я читал вашу книгу. Вы — опытный военный фотокорреспондент. Неужели вы до сих пор не привыкли к смертям?
— Выходит, что нет, — улыбнулся Фицдуэйн. Вскоре их разговор перешел на искусство, а затем и на излюбленную тему всех эмигрантов: примечательные особенности страны пребывания, в данном случае — Швейцарии вообще и Берна в частности. Бейлак обладал неистощимым запасом бернских шуток и анекдотов.
Около двух Фицдуэйн собрался уходить. Он посмотрел на часы.
— Вы как Золушка, — сказал он. — Часы бьют двенадцать, и она спешит уйти, ибо в полночь ее карета превратится в тыкву. А если серьезно, что здесь происходит, когда вы запираете двери?
Бейлак рассмеялся.
— Вы перепутали сказки. После литра пива я превращаюсь из доктора Джекила, гостеприимного хозяина, в мистера Хайда, одержимого художника.
Фицдуэйн окинул взглядом огромные холсты на стене. На свой дилетантский взгляд он назвал бы это смесью сюрреализма и абстракции. Бейлак терпеть не мог таких определений. Его картины были очень выразительны. Страдание, насилие, красота переплетались в них самым непостижимым способом. Бейлак был безусловно талантлив.
Спускаясь по ступенькам крыльца, Фицдуэйн усмехнулся. За его спиной слышались щелчки многочисленных электронных запоров. Он посмотрел на телекамеру у входа в студию.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79