https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/s-kranom-dlya-pitevoj-vody/
К тому времени он уже встретился с таинственной мадемуазель Готон, с которой они разыгрывали фантазию учительницы и непослушного ученика: она порола его ремнем, допуская «величайшие вольности», но не позволяя ничего такого Руссо.
— Он был странный человек, — признала Луиза.
— Самое интересное, — продолжал я, не желая оставлять тему, хотя Луиза, возможно, предпочла бы поговорить о чем-нибудь другом, — что после описания семяизвержения «мавра» Руссо говорит, что если мужчины предстают перед женщинами в таком виде и женщины не испытывают к ним глубокого отвращения, значит, их что-то неодолимо влечет к мужчинам.
— Наверное, это зависит от точки зрения, — сказала Луиза.
— То есть как?
— Ну ведь все зависит от того, кто это наблюдает — мужчина или женщина, от того, возбуждает тебя подобное зрелище или нет.
Я ждал, что еще она скажет, но она замолчала. Тогда я спросил:
— Я вам рассказывал про Пруста и крыс?
Луиза покачала головой; во взгляде у нее было сомнение, точно она пыталась припомнить, не забыла ли она очередной анекдот; но я знал, что эту историю, как и историю про «мавра», я ей не рассказывал, хотя обе они играют важную роль в моей книге. Об этом говорит Марсель Жуандо, педераст, который описывал в дневнике повседневные события в борделе на улице дел'Аркад, куда часто наведывался Пруст. Обычно он брал номер и там готовился к «сеансу». Вскоре туда приходил Жуандо. К тому времени Пруст лежал в постели, натянув простыню до подбородка — то есть в том самом виде, в каком он представал перед посетителями у себя дома на Бульваре Османн. Пруст приказывал Жуандо раздеться догола и заняться мастурбацией, а сам под простыней делал то же самое. Потом Пруст вежливо просил Жуандо удалиться, и на этом все кончалось. Но иногда Пруст не достигал цели — может быть, потому что его отвлекали отголоски какой-то неуместной мысли; в таком случае Жуандо было раз и навсегда отдано распоряжение приносить в комнату две небольшие клетки. В каждой находилась голодная крыса. Жуандо ставил клетки — надо полагать, они были похожи на клетки, в которых держат попугаев или синиц, — к Прусту на постель и сдвигал их дверца к дверце, как железнодорожные вагоны, между которыми есть переход. Затем он поднимал дверцы, крысы остервенело набрасывались друг на друга, причем иногда одна загрызала другую насмерть. Глядя на это, Пруст достигал оргазма. Историю эту подтверждает Жид, который слышал ее от самого Пруста после того, как Пруст простит Жиду его первоначальный отрицательный отзыв о «Поисках» и писатели помирились.
— Какой ужас, — сказала Луиза. И я увидел, что автор «Поисков» вдруг представился ей монстром. Мне было очевидно, что и цветы боярышника, и Альбертина, и смерть Бергота были для нее отравлены, словно бы испакощены проползшим по страницам слизнем; возможно, именно этого я и добивался.
— Я не понимаю мужчин, — сказала Луиза.
— И я не понимаю, — отозвался я. — И Руссо не понимал, который, как сказал уставший от него Юм, меньше всего понимал сам себя.
— Но мы же, кажется, говорили о вас, — вспомнила Луиза. — Как мы вернулись ко всем этим вашим теориям?
Я засмеялся и извинился. Опять наступила пауза, и мне показалось, что вот сейчас я наконец заговорю о главном.
— Значит, вам хотелось бы завести детей? — спросила Луиза.
— Я об этом как-то не думал, — ответил я, пожав плечами.
— Вот как? — удивилась Луиза. — А я об этом думаю очень много.
— И вам хочется иметь детей?
— Для меня это вовсе не абстрактная проблема. Я думаю не о детях вообще, а о том, хочется мне или нет иметь ребенка.
— Понятно, — сказал я, хотя мне ничего не было понятно.
Луиза допила кофе.
— Надеюсь, вы когда-нибудь познакомите меня с вашей женой.
Я сказал, что они наверняка нашли бы общий язык. Я попытался представить себе, что бы испытывал, находясь в одной комнате одновременно с Эллен и Луизой, но обнаружил, что это представляет собой почти столь же неразрешимую логическую проблему, как тот легендарный предмет, который одновременно представляется и зеленым, и красным.
— А она огорчается по этому поводу? — спросила Луиза и, увидев у меня в глазах непонимание, пояснила: — По поводу детей.
— Нет, — сказал я. — В какой-то степени она даже испытывает облегчение.
— Да? — Луиза замолчала, точно переваривая услышанное, а я в это время дивился тому, что мы с ней так откровенно обсуждаем предмет, о котором я не говорил ни с кем и никогда. Но у Луизы был редкий дар говорить вслух то, что у других на уме, иногда даже то, что было на уме у меня. — Я знала женщину, которая много лет не могла забеременеть, а потом это вдруг случилось.
— Но ведь не всегда виновата женщина, — сказал я и поспешно добавил: — Взять того же Руссо.
— Так, мы опять вернулись к Руссо.
Кофе выпит. Оттягивать больше нельзя. Но теперь мне хотелось одного: рассказать ей все, исповедаться.
— Пойдемте посмотрим на ваш компьютер, — сказала она. А я глядел на кремовую блузку, на очертания ее груди, на выпуклость соска и представлял себе бесчисленных мужчин, которые, каков бы ни был исход сегодняшней встречи, обязательно ее у меня отнимут.
— У меня не может быть детей, — сказал я.
Она кивнула:
— Я так и поняла. Но, по вашим словам, вы с Эллен не очень-то их и хотели. Одним приходится лезть из кожи, чтобы заиметь ребенка, а другим — чтобы этого избежать. Так что вам, пожалуй, повезло больше всех.
Луиза старалась проявить сочувствие — в ее возрасте это было максимум, на что она способна. Но она была права: она не понимала мужчин, да и с чего бы ей было их понимать? Что касается меня, то я обдумал вопрос о детях со всех возможных точек зрения. Я научился мириться с тем, что для меня создание ребенка явится всего-навсего отрицанием неких неблагоприятных процентов в результатах многочисленных анализов, касающихся морфологии и подвижности, объема и плотности, вязкости и агглютинации; причем все эти качества так же ортодоксальны и повседневны, как остановки на пригородной линии; однако они заставляли меня сравнивать себя в своем воображении с каждым бросившим на Эллен голодный взгляд мужчиной, с каждым студентом, явившимся на утренний семинар с довольным сытым видом; с каждым беспечным болваном, который только по вине лопнувшего кондома легко, случайно зачал ребенка. Без сомнения, если бы я принялся обсуждать с Луизой этот вопрос, она сказала бы, что, если бы Эллен действительно сильно хотела ребенка, мы могли бы воспользоваться услугами донора — как будто я без того не знал, что на свете полно мужчин, которые были бы рады оказать мне эту услугу, и что Эллен, захоти она того, ничего не стоило бы зачать от другого мужчины и родить ребенка, хотя это отрицательно сказалось бы на ее карьере.
Я накрыл рукой ладонь Луизы. Впервые я осмелился до нее дотронуться, и она посмотрела на мою руку, как на насекомое, которое она не знает, как сбросить.
— Если бы вы только знали… — проговорил я.
Я склонился к ее лицу, моя голова была готова опуститься на ее плечо, где мне хотелось сладко выплакаться. Так вот для чего я это устроил!
Луиза отняла руку, встала и произнесла небольшую речь:
— Послушайте, кажется, у нас с вами разные представления о цели моего прихода. Пожалуй, я лучше пойду.
Вот так. Всего лишь один жест сближения… Но она, разумеется, была права. Я хотел невозможного, а мы осознаем невозможность своих грез, только когда они наталкиваются на холодность мира и застывают, как капли воска на воде, принимая совсем не те формы, в которых они нам представлялись. Для Луизы я был чем-то вроде «мавра», который, тяжело дыша, выбросил на пол перед камином струю горячей спермы, или писателя, занимавшегося мастурбацией под простыней. В ее вселенной мы все бьши одинаковы, все мужчины, и она отлично знала, что нам всем нужно.
Впрочем, расстались мы вполне дружелюбно. Я распрощался с ней в дверях точь-в-точь как распрощался бы с человеком, пришедшим снять показания газового счетчика, — впрочем, ее визит с самого начала и был задуман как нечто в этом роде. Так и не нарушив библейские заповеди, я смотрел вслед уходящей Луизе — и больше я ее никогда не видел.
После того как она пропустила «занятие» во второй раз, Джилл Брендон спросила меня, не знаю ли я, куда подевалась Луиза: оказывается, она перестала ходить на лекции. Не заболела ли? Выяснилось, однако, что она решила вообще бросить университет — по соображениям, в которых неприятный, но пустяковый эпизод, произошедший у меня дома, наверняка не играл никакой роли. Она в конце концов сообщила об этом в деканат в письме, о котором я узнал из мимолетного разговора в комнате отдыха преподавателей; но поскольку я твердо решил сохранять свой обычный вид полнейшего безразличия, я не смог выяснить подробности, даже если их кто-нибудь и знал. Боб Кормак сказал: «Луиза? Она как будто справлялась с заданиями, но особых способностей у нее не было». На что Джилл Брендон ответила, что она, по-видимому, ушла по «личным» соображениям. И посмотрела на меня со скрытым злорадством, которое могут оценить по достоинству лишь люди, насквозь пропитавшиеся формальдегидом университетской жизни.
Ко мне претензий не было ни у кого; на меня не поступило жалобы, не было даже намека на неэтичное поведение. Мои преступления существовали лишь в моем воображении. Но Луиза ушла, и теперь я возвращаюсь к началу своего повествования, потому что вскоре после этого болезнь, которую Дональд прочел у меня на лице, заявила о себе органическими симптомами: у меня появились нарушения пищеварения, я потерял аппетит, похудел, и затем начались кровотечения из кишечника. Эллен сказала, что мне надо показаться врачу, но я-то знал первопричину своего заболевания.
Пруст говорит, что нам следует иногда пользоваться целебным действием преднамеренной имитации, чтобы не провести остаток дней, совершая непреднамеренную имитацию. Он имел в виду обреченных на провал имитаторов Флобера, но я истолковал эти его слова как относящиеся к «человеку, которого зовут „Я“, но который не всегда является мной». Моя жизнь превратилась в некую форму имитации: провалившись в роли любовника, я теперь разыгрывал роль тяжелобольного человека, играть которую гораздо легче, поскольку реплики мне подсказывают добрые, но безразличные люди медицинской профессии, получающие деньги за имитацию заботы. В старом анекдоте говорится, что самое главное — искренность; научитесь изображать искренность, и дело в шляпе. Эту же теорию предлагает Дидро в «Парадоксах об актерах». Самым лучшим актером, самым лучшим художником оказывается тот, кто имитирует эмоции и идеи, при этом сам ничего не чувствуя и не думая: чувства и мысли лишь помешали бы ему убедительно играть на сцене. Я вовсе не просил этих людей в белых халатах, от которых зависит моя судьба, проявлять обо мне заботу; сам же я старался играть свою роль с долей отрешенности и так в этом преуспел, что в этих записках говорится вроде бы и не обо мне, и признания, в них содержащиеся, вроде бы не имеют ко мне прямого отношения.
За это время я постиг смысл слов, сказанных Фонтенелем на смертном одре. Когда его спросили, что он чувствует, он ответил: «Ничего, только жить как-то трудно». Можно сказать, что сама жизнь не что иное, как упрямая трудность смерти; в конце концов человек преодолевает эту трудность, но она заставляет его требовать новых анализов, новых уточнений их результатов, новых консилиумов — и так до последней секунды существования. Я понял, что имел в виду Ларошфуко, когда сказал, что в жизни бывают ситуации, когда у человека остается лишь один выход — немного тронуться умом. Я также разгадал совет Монтеня: когда рассудок отказывается нам служить, надо довериться жизненному опыту. Мой жизненный опыт не многого стоит; но если у литературы есть какое-нибудь назначение, так это научить человека быть самим собой.
Конечно, я также думал о том, что мог во время нашей последней встречи с Луизой вести себя поумнее. Я сочинил массу красивых речей, которые мог бы к ней обратить, хотя это — всего лишь феномен, называемый Дидро «esprit de I'escalier»; в «Парадоксах» он отмечает, что сильные чувства сковывают язык и находчивость возвращается к нам, только когда мы уже спустились с лестницы.
Я решил написать роман. Мне было необходимо как-то выразить те душевные муки, которые я испытал в связи с Луизой; и сейчас и мне, и вам понятно, как плохо я был подготовлен к выполнению этой задачи. Анализ актерского искусства, который мы находим у Дидро, должен был бы подсказать мне, что хорошо можно писать лишь о том, что тебя нисколько не волнует; что «выразить» душевные муки гораздо лучше сумеют актеры-любители или посетители литературных курсов. Тем не менее я принялся за роман, и это побудило меня позднее заявить, что я по профессии «писатель», в то время как обследование эндоскопистом моей прямой кишки положило начало совсем другой моей карьере — карьере умирающего.
Взявшись за роман, я скоро осознал ограниченность своих талантов; точно так же я скоро бы осознал поверхностность своего влечения к Луизе — если бы только попытался докопаться до его сути. Больше всего мы уверены в тех своих талантах, которые ни разу не проверяли на практике; и мы склонны забывать, что наш воображаемый любовный потенциал часто сводится лишь к богатству воображения. Это не значит, однако, что мечты о любви пустячны и никак на нас не отражаются. Ничто так губительно не сказалось на отношениях между людьми, как убеждение, что твои чувства лишь тогда обретают реальность, когда ты сообщаешь о них предмету влечения; что желание обретает статус любви, только если ты хорошо знаешь человека, и даже что та, с кем ты решил связать свою жизнь, и та, кому ты отдал сердце, должна быть одной и той же женщиной. Современный институт брака предполагает именно это совпадение: что человек может испытывать дружеские чувства и физическую страсть, доверие и опаску, покой и эйфорию в отношении одного и того же человека. На самом деле это совпадение так же редко и маловероятно, как сближение небесных тел, что и доказывают многочисленные браки, которые супругам представляются неудачными по той самой причине, что они нормальны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
— Он был странный человек, — признала Луиза.
— Самое интересное, — продолжал я, не желая оставлять тему, хотя Луиза, возможно, предпочла бы поговорить о чем-нибудь другом, — что после описания семяизвержения «мавра» Руссо говорит, что если мужчины предстают перед женщинами в таком виде и женщины не испытывают к ним глубокого отвращения, значит, их что-то неодолимо влечет к мужчинам.
— Наверное, это зависит от точки зрения, — сказала Луиза.
— То есть как?
— Ну ведь все зависит от того, кто это наблюдает — мужчина или женщина, от того, возбуждает тебя подобное зрелище или нет.
Я ждал, что еще она скажет, но она замолчала. Тогда я спросил:
— Я вам рассказывал про Пруста и крыс?
Луиза покачала головой; во взгляде у нее было сомнение, точно она пыталась припомнить, не забыла ли она очередной анекдот; но я знал, что эту историю, как и историю про «мавра», я ей не рассказывал, хотя обе они играют важную роль в моей книге. Об этом говорит Марсель Жуандо, педераст, который описывал в дневнике повседневные события в борделе на улице дел'Аркад, куда часто наведывался Пруст. Обычно он брал номер и там готовился к «сеансу». Вскоре туда приходил Жуандо. К тому времени Пруст лежал в постели, натянув простыню до подбородка — то есть в том самом виде, в каком он представал перед посетителями у себя дома на Бульваре Османн. Пруст приказывал Жуандо раздеться догола и заняться мастурбацией, а сам под простыней делал то же самое. Потом Пруст вежливо просил Жуандо удалиться, и на этом все кончалось. Но иногда Пруст не достигал цели — может быть, потому что его отвлекали отголоски какой-то неуместной мысли; в таком случае Жуандо было раз и навсегда отдано распоряжение приносить в комнату две небольшие клетки. В каждой находилась голодная крыса. Жуандо ставил клетки — надо полагать, они были похожи на клетки, в которых держат попугаев или синиц, — к Прусту на постель и сдвигал их дверца к дверце, как железнодорожные вагоны, между которыми есть переход. Затем он поднимал дверцы, крысы остервенело набрасывались друг на друга, причем иногда одна загрызала другую насмерть. Глядя на это, Пруст достигал оргазма. Историю эту подтверждает Жид, который слышал ее от самого Пруста после того, как Пруст простит Жиду его первоначальный отрицательный отзыв о «Поисках» и писатели помирились.
— Какой ужас, — сказала Луиза. И я увидел, что автор «Поисков» вдруг представился ей монстром. Мне было очевидно, что и цветы боярышника, и Альбертина, и смерть Бергота были для нее отравлены, словно бы испакощены проползшим по страницам слизнем; возможно, именно этого я и добивался.
— Я не понимаю мужчин, — сказала Луиза.
— И я не понимаю, — отозвался я. — И Руссо не понимал, который, как сказал уставший от него Юм, меньше всего понимал сам себя.
— Но мы же, кажется, говорили о вас, — вспомнила Луиза. — Как мы вернулись ко всем этим вашим теориям?
Я засмеялся и извинился. Опять наступила пауза, и мне показалось, что вот сейчас я наконец заговорю о главном.
— Значит, вам хотелось бы завести детей? — спросила Луиза.
— Я об этом как-то не думал, — ответил я, пожав плечами.
— Вот как? — удивилась Луиза. — А я об этом думаю очень много.
— И вам хочется иметь детей?
— Для меня это вовсе не абстрактная проблема. Я думаю не о детях вообще, а о том, хочется мне или нет иметь ребенка.
— Понятно, — сказал я, хотя мне ничего не было понятно.
Луиза допила кофе.
— Надеюсь, вы когда-нибудь познакомите меня с вашей женой.
Я сказал, что они наверняка нашли бы общий язык. Я попытался представить себе, что бы испытывал, находясь в одной комнате одновременно с Эллен и Луизой, но обнаружил, что это представляет собой почти столь же неразрешимую логическую проблему, как тот легендарный предмет, который одновременно представляется и зеленым, и красным.
— А она огорчается по этому поводу? — спросила Луиза и, увидев у меня в глазах непонимание, пояснила: — По поводу детей.
— Нет, — сказал я. — В какой-то степени она даже испытывает облегчение.
— Да? — Луиза замолчала, точно переваривая услышанное, а я в это время дивился тому, что мы с ней так откровенно обсуждаем предмет, о котором я не говорил ни с кем и никогда. Но у Луизы был редкий дар говорить вслух то, что у других на уме, иногда даже то, что было на уме у меня. — Я знала женщину, которая много лет не могла забеременеть, а потом это вдруг случилось.
— Но ведь не всегда виновата женщина, — сказал я и поспешно добавил: — Взять того же Руссо.
— Так, мы опять вернулись к Руссо.
Кофе выпит. Оттягивать больше нельзя. Но теперь мне хотелось одного: рассказать ей все, исповедаться.
— Пойдемте посмотрим на ваш компьютер, — сказала она. А я глядел на кремовую блузку, на очертания ее груди, на выпуклость соска и представлял себе бесчисленных мужчин, которые, каков бы ни был исход сегодняшней встречи, обязательно ее у меня отнимут.
— У меня не может быть детей, — сказал я.
Она кивнула:
— Я так и поняла. Но, по вашим словам, вы с Эллен не очень-то их и хотели. Одним приходится лезть из кожи, чтобы заиметь ребенка, а другим — чтобы этого избежать. Так что вам, пожалуй, повезло больше всех.
Луиза старалась проявить сочувствие — в ее возрасте это было максимум, на что она способна. Но она была права: она не понимала мужчин, да и с чего бы ей было их понимать? Что касается меня, то я обдумал вопрос о детях со всех возможных точек зрения. Я научился мириться с тем, что для меня создание ребенка явится всего-навсего отрицанием неких неблагоприятных процентов в результатах многочисленных анализов, касающихся морфологии и подвижности, объема и плотности, вязкости и агглютинации; причем все эти качества так же ортодоксальны и повседневны, как остановки на пригородной линии; однако они заставляли меня сравнивать себя в своем воображении с каждым бросившим на Эллен голодный взгляд мужчиной, с каждым студентом, явившимся на утренний семинар с довольным сытым видом; с каждым беспечным болваном, который только по вине лопнувшего кондома легко, случайно зачал ребенка. Без сомнения, если бы я принялся обсуждать с Луизой этот вопрос, она сказала бы, что, если бы Эллен действительно сильно хотела ребенка, мы могли бы воспользоваться услугами донора — как будто я без того не знал, что на свете полно мужчин, которые были бы рады оказать мне эту услугу, и что Эллен, захоти она того, ничего не стоило бы зачать от другого мужчины и родить ребенка, хотя это отрицательно сказалось бы на ее карьере.
Я накрыл рукой ладонь Луизы. Впервые я осмелился до нее дотронуться, и она посмотрела на мою руку, как на насекомое, которое она не знает, как сбросить.
— Если бы вы только знали… — проговорил я.
Я склонился к ее лицу, моя голова была готова опуститься на ее плечо, где мне хотелось сладко выплакаться. Так вот для чего я это устроил!
Луиза отняла руку, встала и произнесла небольшую речь:
— Послушайте, кажется, у нас с вами разные представления о цели моего прихода. Пожалуй, я лучше пойду.
Вот так. Всего лишь один жест сближения… Но она, разумеется, была права. Я хотел невозможного, а мы осознаем невозможность своих грез, только когда они наталкиваются на холодность мира и застывают, как капли воска на воде, принимая совсем не те формы, в которых они нам представлялись. Для Луизы я был чем-то вроде «мавра», который, тяжело дыша, выбросил на пол перед камином струю горячей спермы, или писателя, занимавшегося мастурбацией под простыней. В ее вселенной мы все бьши одинаковы, все мужчины, и она отлично знала, что нам всем нужно.
Впрочем, расстались мы вполне дружелюбно. Я распрощался с ней в дверях точь-в-точь как распрощался бы с человеком, пришедшим снять показания газового счетчика, — впрочем, ее визит с самого начала и был задуман как нечто в этом роде. Так и не нарушив библейские заповеди, я смотрел вслед уходящей Луизе — и больше я ее никогда не видел.
После того как она пропустила «занятие» во второй раз, Джилл Брендон спросила меня, не знаю ли я, куда подевалась Луиза: оказывается, она перестала ходить на лекции. Не заболела ли? Выяснилось, однако, что она решила вообще бросить университет — по соображениям, в которых неприятный, но пустяковый эпизод, произошедший у меня дома, наверняка не играл никакой роли. Она в конце концов сообщила об этом в деканат в письме, о котором я узнал из мимолетного разговора в комнате отдыха преподавателей; но поскольку я твердо решил сохранять свой обычный вид полнейшего безразличия, я не смог выяснить подробности, даже если их кто-нибудь и знал. Боб Кормак сказал: «Луиза? Она как будто справлялась с заданиями, но особых способностей у нее не было». На что Джилл Брендон ответила, что она, по-видимому, ушла по «личным» соображениям. И посмотрела на меня со скрытым злорадством, которое могут оценить по достоинству лишь люди, насквозь пропитавшиеся формальдегидом университетской жизни.
Ко мне претензий не было ни у кого; на меня не поступило жалобы, не было даже намека на неэтичное поведение. Мои преступления существовали лишь в моем воображении. Но Луиза ушла, и теперь я возвращаюсь к началу своего повествования, потому что вскоре после этого болезнь, которую Дональд прочел у меня на лице, заявила о себе органическими симптомами: у меня появились нарушения пищеварения, я потерял аппетит, похудел, и затем начались кровотечения из кишечника. Эллен сказала, что мне надо показаться врачу, но я-то знал первопричину своего заболевания.
Пруст говорит, что нам следует иногда пользоваться целебным действием преднамеренной имитации, чтобы не провести остаток дней, совершая непреднамеренную имитацию. Он имел в виду обреченных на провал имитаторов Флобера, но я истолковал эти его слова как относящиеся к «человеку, которого зовут „Я“, но который не всегда является мной». Моя жизнь превратилась в некую форму имитации: провалившись в роли любовника, я теперь разыгрывал роль тяжелобольного человека, играть которую гораздо легче, поскольку реплики мне подсказывают добрые, но безразличные люди медицинской профессии, получающие деньги за имитацию заботы. В старом анекдоте говорится, что самое главное — искренность; научитесь изображать искренность, и дело в шляпе. Эту же теорию предлагает Дидро в «Парадоксах об актерах». Самым лучшим актером, самым лучшим художником оказывается тот, кто имитирует эмоции и идеи, при этом сам ничего не чувствуя и не думая: чувства и мысли лишь помешали бы ему убедительно играть на сцене. Я вовсе не просил этих людей в белых халатах, от которых зависит моя судьба, проявлять обо мне заботу; сам же я старался играть свою роль с долей отрешенности и так в этом преуспел, что в этих записках говорится вроде бы и не обо мне, и признания, в них содержащиеся, вроде бы не имеют ко мне прямого отношения.
За это время я постиг смысл слов, сказанных Фонтенелем на смертном одре. Когда его спросили, что он чувствует, он ответил: «Ничего, только жить как-то трудно». Можно сказать, что сама жизнь не что иное, как упрямая трудность смерти; в конце концов человек преодолевает эту трудность, но она заставляет его требовать новых анализов, новых уточнений их результатов, новых консилиумов — и так до последней секунды существования. Я понял, что имел в виду Ларошфуко, когда сказал, что в жизни бывают ситуации, когда у человека остается лишь один выход — немного тронуться умом. Я также разгадал совет Монтеня: когда рассудок отказывается нам служить, надо довериться жизненному опыту. Мой жизненный опыт не многого стоит; но если у литературы есть какое-нибудь назначение, так это научить человека быть самим собой.
Конечно, я также думал о том, что мог во время нашей последней встречи с Луизой вести себя поумнее. Я сочинил массу красивых речей, которые мог бы к ней обратить, хотя это — всего лишь феномен, называемый Дидро «esprit de I'escalier»; в «Парадоксах» он отмечает, что сильные чувства сковывают язык и находчивость возвращается к нам, только когда мы уже спустились с лестницы.
Я решил написать роман. Мне было необходимо как-то выразить те душевные муки, которые я испытал в связи с Луизой; и сейчас и мне, и вам понятно, как плохо я был подготовлен к выполнению этой задачи. Анализ актерского искусства, который мы находим у Дидро, должен был бы подсказать мне, что хорошо можно писать лишь о том, что тебя нисколько не волнует; что «выразить» душевные муки гораздо лучше сумеют актеры-любители или посетители литературных курсов. Тем не менее я принялся за роман, и это побудило меня позднее заявить, что я по профессии «писатель», в то время как обследование эндоскопистом моей прямой кишки положило начало совсем другой моей карьере — карьере умирающего.
Взявшись за роман, я скоро осознал ограниченность своих талантов; точно так же я скоро бы осознал поверхностность своего влечения к Луизе — если бы только попытался докопаться до его сути. Больше всего мы уверены в тех своих талантах, которые ни разу не проверяли на практике; и мы склонны забывать, что наш воображаемый любовный потенциал часто сводится лишь к богатству воображения. Это не значит, однако, что мечты о любви пустячны и никак на нас не отражаются. Ничто так губительно не сказалось на отношениях между людьми, как убеждение, что твои чувства лишь тогда обретают реальность, когда ты сообщаешь о них предмету влечения; что желание обретает статус любви, только если ты хорошо знаешь человека, и даже что та, с кем ты решил связать свою жизнь, и та, кому ты отдал сердце, должна быть одной и той же женщиной. Современный институт брака предполагает именно это совпадение: что человек может испытывать дружеские чувства и физическую страсть, доверие и опаску, покой и эйфорию в отношении одного и того же человека. На самом деле это совпадение так же редко и маловероятно, как сближение небесных тел, что и доказывают многочисленные браки, которые супругам представляются неудачными по той самой причине, что они нормальны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41